Пьера Вальторскар уехала из Айзнара 19 декабря 1827 года. Под серыми зимними небесами фамильная карета Вальторскаров медленно катилась на юг по Западному краю, а когда они проезжали по деревне Вермаре в предгорьях, серое небо вдруг мягко опустилось к самой земле и рассыпалось белыми хлопьями, крупными, тяжелыми, безмолвными, сразу заполнившими все пространство вокруг. Снег побелил широкие крупы лошадей и меховую шапку кучера. Снежная пелена мешала видеть дорогу впереди, и Пьера, с трудом открыв окно кареты, высунулась наружу и ощутила холодное прикосновение зимы.
– Ах, моя дорогая, мы же замерзнем до смерти! Закрой, пожалуйста, скорее окно! И надень перчатки! – вскричала Бетта Берачой, специально приехавшая за ней в Айзнар и желавшая непременно доставить свою кузину домой в целости и сохранности, поскольку граф Орлант за неделю до этого свалился с тяжелым бронхитом и не смог сам поехать за дочерью.
Они собирались вместе встретить Рождество у супругов Белейнин, однако судьба распорядилась иначе. Впрочем, кузина Бетта с радостью согласилась поехать вместо него. Только подумайте, твердила она, неужели бедная девочка должна ехать в карете одна, как горошина в тыкве? Конечно, старому Годину можно доверять, но все же… Так что кузина Бетта расстроилась, когда Пьера снова открыла окошко и прошептала:
– А в Айзнаре снег никогда не идет…
– Ну что ты, конечно идет! Я просто уверена! Наверное, он просто очень быстро тает из-за тамошнего Горячего фонтана. Странно, что это он так сильно вдруг повалил. И до чего ж густой! Господи, а вдруг нас завалит снегом на перевале, вдали от человеческого жилья? Там ведь поблизости ни души!
Глаза у кузины Бетты сверкали. Порой столичные любовные романы, куда более увлекательные, чем «Новая Элоиза», попадали даже в Партачейку, и кузина Бетта их читала, так что, хотя перспектива быть погребенными под снегом на горной была реальной и малоприятной, выражение «вдали от человеческого жилья» звучало совсем как в романе и щекотало ей нервы.
– На перевале обычно очень сильный ветер, – спокойно возразила разумная Пьера. – Так что дорогу к Партачейке не завалит.
Кузина Бетта уже успела понять, что в монастырской школе Пьера сделалась особой независимой и решительной; она всегда была спокойной и, без сомнения, любовных романов не читала.
Лошадям снег беспокойства почти не причинял. Он таял, едва успев коснуться земли, падая в тишине и безветрии. Но когда они после полудня добрались наконец до Партачейки, оказалось, что там снег лежит толстым слоем и на земле, и на крышах, и в оконных проемах; островерхие крыши домов и шпили соборов казались облитыми сахарной глазурью.
– Ой, ты только посмотри! – вскричала Пьера, утратив всякую сдержанность. – Как красиво! А крыши какие замечательные и все в снегу!.. – И тут же умолкла.
Зрелище действительно было пронзительно прекрасным: золотистым светом светились окна, и городок, раскинувшийся на склоне огромной горы, казался волшебным под пеленой падающего снега, в ранних сгущавшихся сумерках. Этот странный зимний день, этот снегопад, эти огни – все это произвело на Пьеру настолько сильное впечатление, что остальной путь от Партачейки до озера она молчала, испытывая горячую благодарность к продолжавшему падать снегу и ночной тьме, что скрывала от нее сейчас родные места – сады, поля, горы и озеро Малафрена. Сейчас ей и не хотелось их видеть. Сейчас они казались ей чужими. Даже когда карета вкатилась на выложенный каменными плитами задний двор ее родного дома, даже когда она увидела отца, закутанного, точно в кокон, и совершенно засыпанного снегом, который протягивал руки ей навстречу, она все еще твердила себе: «Зачем я вернулась домой? Господи, и зачем я только сюда приехала!» В следующий миг отец обнял ее, прижал к своей огромной шубе, и она почувствовала ухом снег на его плече.
– Как твое здоровье, папа? Ты уже поправился?
– Да, конечно! – заверил ее граф Орлант; голос у него был хриплый, по все еще красивому лицу текли слезы.
Болел он в ту зиму очень тяжело, а ведь ему уже исполнилось шестьдесят два, и мысль, что он может умереть, ему в голову приходила. Смерть не особо его пугала, но он боялся никогда больше не увидеть Пьеру.
– Ну, ну, ну! Чего это мы вдруг так разволновались? – приговаривал он, крепко прижимая дочь к себе.
Вскоре их окружили остальные встречающие: Элеонора, Лаура, старая кухарка Мария, мисс Элизабет, которая по-прежнему жила в Вальторсе, старый Дживан и остальные, радостно шумя, потащили Пьеру в дом, навстречу свету, теплу и милым домашним запахам. Один лишь Гвиде Сорде не выскочил во двор и ко всей этой суматохе отнесся прохладно:
– Ну что ж, контесина, всего три месяца вас не было, а как возросла ваша цена!
Это была чистая правда: с прошлого лета, когда она в предпоследний раз приезжала домой, прошло всего три месяца; этот же ее приезд был последним, и Гвиде понимал это не хуже остальных. Однако он один упорно обращался к ней отныне на «вы». Всем было хорошо известно, что она теперь невеста и практически уже не принадлежит им, что и они постепенно отдаляются от нее, что это, возможно, последний раз, когда они видят прежнюю Пьеру Вальторскар. Вечером, уже в постели, Пьера все продолжала думать об этом, и мысли ее были столь же безрадостны, сколь радостным было чисто физическое ощущение дома и удобной привычной постели. А ведь все это в последний раз, тоскливо думала она. Итале, конечно же, был прав: вернуться назад невозможно! Нельзя совсем вернуться домой после столь долгого отсутствия. Пьера посмотрела на книжную полку, где стояла та книга, которую ей подарил Итале. «Vita Nova», «Новая жизнь». Золотые буквы на корешке уютно поблескивали в свете очага. Не нужна ей никакая «новая жизнь»! Ей нужна старая!
Следующим вечером, в сочельник, все обитатели Вальторсы, за исключением тетушки, вместе с семействами Сорде, Сорентай и еще кое-кого из соседей отправились в Партячейку к полуночной мессе. Весь день опять шел снег, но после заката небо совершенно очистилось от туч. Фонари на крышах карет отбрасывали желтые круги, в звездном свете покрытые снежной пеленой лес и склоны гор слабо светились. Церковь в Партачейке была битком набита прихожанами, как и всегда на Рождество; мальчики из церковного хора пели пронзительными высокими голосами, плакали в толпе младенцы, протяжно, точно лошади, вздыхали старики, вытягивая морщинистые шеи, торчавшие из воротников белых праздничных рубах; старушки из тех, что каждый день ходят к мессе, бормотали молитвы, на несколько слов опережая священника; в жарком свете свечей распятие сияло над алтарем, точно расплавленное золото; время от времени сквозь запахи людской толпы прорывался чистый сухой аромат сосновых ветвей, которыми было убрано помещение церкви, а порой в открывшуюся дверь залетал ледяной сквозняк, тайком пробиравшийся по каменному полу и холодивший ноги. После окончания службы людям понадобилось по крайней мере полчаса, чтобы освободить церковь, но и выйдя оттуда, почти каждый останавливался где-то поблизости, поджидая родных и знакомых. В этой толпе сновали отставшие от родителей дети, застревали повозки, снежная пыль сверкала в лучах каретных и уличных фонарей. Пока старшие члены их семей здоровались со знакомыми и поджидали тех, с кем приехали сюда, Пьера и Лаура вместе с молодыми Сорентаями распевали старинный рождественский гимн:
Мы слышали: ангелы пели нежно
Нынче на горных склонах,
И эхом звонким долина снежная
Вторила им влюбленно.
Gloria in excelsis Deo![38]
Александр Сорентай пел так увлеченно, что его невеста Мария, дочь адвоката Ксенея, даже воскликнула протяжно:
– Ох, Са-андре! Пожалуйста, не так гро-омко!
И все вокруг засмеялись.
И по пути домой в битком набитой карете Вальторскаров – там уместились граф Орлант, Гвиде, Элеонора, кузина Бетта, Эмануэль, Пернета, управляющий Гаври, Пьера и Лаура – девушки с таким энтузиазмом распевали рождественские песни, что даже сам Гвиде Сорде поддержал их своим мощным баритоном. Элеонора, плотно притиснутая к мужу остальными пассажирами, заглянула ему в лицо и сказала удивленно:
– Гвиде, что это с тобой? Я уже лет двадцать не слышала, чтобы ты пел!
– А я слышала! – заявила Лаура. – Когда папа бреется, он часто поет, да только всегда останавливается на середине.
– Ну так давайте не будем останавливаться на середине! Подхватывайте! – предложил Гвиде, и все дружно подхватили песню.
Граф Орлант, временно потерявший голос из-за болезни, петь не мог, зато старательно и звонко выстукивал ритм, барабаня по стеклу. Наконец все высыпались из кареты у дома Сорде, где их ждали праздничный ужин и рождественский пирог – он был в форме полена и перевит плющом. Граф Орлант тут же принялся рассказывать истории о священных деревьях, о сторожевых камнях и друидах. Спать никто не ложился часов до пяти утра, а в одиннадцать самые мужественные отправились к заутрене в церковь Святого Антония на берегу озера. Сосны над церковью, усыпанные каплями растаявшего снега, сверкали в лучах яркого солнца. С северной стороны каждого надгробия белел снег, хотя на самих надгробьях его уже не осталось. Проповедь священника наполовину заглушал могучий ветер, завывавший на лесистых склонах горы Сан-Лоренц. После службы Пьера и Лаура прогуливались в церковном дворе, поджидая Элеонору, и невольно разошлись в разные стороны, потому что Пьера все время переходила от одной могилы к другой, читая надписи. Все надгробия здесь были уже очень стары; на этом кладбище давно уже не хоронили. Многие могилки были совсем маленькие, безымянные; здесь лежали дети, умершие лет сто назад. А все имена были знакомые. Итале Сорде, 1734–1810. In te Domine speravi…[39] Пьера неподвижно застыла у этой могилы, глядя на кладбище, испещренное белыми пятнами снега и темными тенями сосен, на приземистую каменную церковь, с крыши которой звонко струилась капель, на озеро, такое спокойное в этот зимний полдень, на Лауру, торопливо идущую к ней и казавшуюся очень высокой и бледной в своем теплом пальто и опушенной мехом шапочке.
Подруги еще несколько минут постояли рядышком у могилы старого Сорде.
– Я хорошо помню, как дедушка стоял под окном с южной стороны дома, а я подошла к нему тихонько и взяла его за ру-ку – мне для этого пришлось на цыпочки встать, таким он был высоким…
– Он умер через год после того, как я родилась…
– Странно: когда мы с Итале умрем, не останется никого в целом свете, кто его когда-либо знал или просто видел… Сейчас он словно еще и не умер по-настоящему, а вот после…
– Но ведь существует и загробная жизнь, – робко промолвила Пьера.
– Возможно. – Лаура все еще смотрела на надгробие.
– Ты в этом сомневаешься?
– Иногда.
Фразы, которыми они обменивались, были просты и кратки, но для обеих исполнены глубокого смысла.
– Это ведь не важно, правда? – сказала Лаура. – «In te Domine speravi…» Неужели все должно исчезнуть – воздух, земля, солнце? Неужели все это действительно так ужасно устроено?
– Но… я подумала… Знаешь, твой дедушка ведь тоже был молод, очень молод – лет семьдесят назад. Молод, как… и все теперешние молодые люди… как мы с тобой – потом-то мы, конечно, постареем… И может быть, он был влюблен… Конечно же был! В твою бабушку. И они поженились и жили вместе, и у них родились два сына, и они вместе строили планы, разговаривали, к чему-то стремились, и дул ветер, и шел дождь, и светило солнце, вот так же отражаясь от снега, и они все это видели… Теперь… все это кажется таким странным! А ведь и до них точно так же жили люди, а сейчас вот живем и мы, и после нас тоже будут жить люди, и мы ничего не сможем узнать о том, какими они будут, потому что время все идет и идет… Каким был мой отец в двадцать лет? Да и помнит ли он себя двадцатилетнего? Знаешь, мне кажется, я обязана верить в загробную жизнь! Иначе все становится таким странным, таким бессмысленным… Просто ничего невозможно понять! – Пьера огляделась: по-прежнему светило солнце, на могилах полосами лежали тени. Ее легкий голосок даже задрожал от волнения, когда она тихо повторила: – Да и было ли им когда-нибудь по двадцать лет?..
Из-за угла часовни показался Гаври.
– Ваша матушка ищет вас, госпожа Лаура, – сказал он, стоя у ворот и держа в руках шапку.
Домой Пьера отправилась пешком. Она шла рядом с Гаври и кузиной Беттой. Со временем стало ясно, что Гаври действительно очень хороший управляющий и надежный человек; он снял с плеч графа Орланта бремя ответственности за поместье. Впрочем, с Пьерой он никогда первым не заговаривал и вообще держался в тех рамках, которые предписывали ему здешние правила приличий. Они и сейчас почти не разговаривали, зато кузина Бетта трещала без умолку. Пьера спаслась от ее болтовни только в кабинете графа Орланта, где тот, утомленный слишком долгой Рождественской ночью, сидел у камина, украшенного праздничными гирляндами и резными мраморными купидонами. Купидоны были из того же местного серого мрамора, что и надгробия на кладбище у церкви Святого Антония. В камине жарко горел огонь. Пьера ела рядом с отцом, и они немного поболтали. Минувшим летом граф Орлант, к своему изумлению, обнаружил, что его дочь настолько повзрослела, что с ней вполне можно разговаривать на серьезные темы. Пьера стала очень похожа на свою покойную мать, и граф точно вновь обрел возможность беседовать со своей юной женой; в конце концов, она и умерла-то, будучи ненамного старше Пьеры. Отец и дочь не часто пускались в откровенности, однако даже самые короткие и легкомысленные беседы с Пьерой доставляли графу ни с чем не сравнимое удовольствие, особенно в эти холодные зимние дни. В прошлом месяце, во время тяжкой болезни, он пережил несколько поистине ужасных часов, исполненных отчаяния. И сейчас предвидел свое одиночество и принимал его – зная, что рано или поздно Пьера все равно его покинет, выйдет замуж, уедет из Вальторсы. Однако радость и покой, воцарившиеся в его душе после ее приезда, заглушали все горькие мысли. И граф был почти счастлив.
Пьера тоже была счастлива в эти мгновения, сидя с отцом у огня; во всяком случае, более счастлива, чем в любой из тех дней, что она провела здесь прошлым летом. Те дни были полны душевного напряжения, невнятной тоски и какой-то странной неопределенности, бесцветной, беззвучной. Она ждала, ждала, ждала… Но чего? Своей свадьбы? Любви? Она приехала домой, но приехала не навсегда; она считалась чьей-то невестой, но ее жениха не было с нею рядом; она жила в полном одиночестве, точно застряв где-то на середине пути и ожидая чего-то неведомого. Все это казалось ей в чем-то совершенно неправильным. С каждой почтовой каретой она посылала Дживану Косте пространные и довольно-таки глупые письма. Она писала их, точно выполняла домашнее задание по родному языку – примерно так же, как когда-то писала сочинение для мисс Элизабет на тему «Обязанности юной дамы».
…Если Дживан действительно ее любит, то почему он не здесь? Она ведь оставила Вальторсу чуть ли не с облегчением, она так стремилась снова в Айзнар, но была ли она там счастлива в эту осень? Конечно была! Но все-таки в этом счастье было больше ожидания, чем радости. А теперь ожидание закончилось, теперь время бежит быстрее, и она цепляется за каждое мгновение, ибо каждое мгновение в родном доме кажется ей теперь бесценным сокровищем. Все происходит здесь с нею в последний раз. И ей совсем не хочется ни вспоминать прошлое, ни заглядывать вперед.
Конец Святок принес с собой морозную ясную погоду. Дороги промерзли настолько, что гремели под копытами лошадей, точно колокола. Солнце ярко сияло в ослепительной синеве небес. Лаура и Пьера приехали в Партачейку за почтой, с ними поехал и управляющий Гаври, у которого были еще дела на мельнице. Всю дорогу он хранил учтивое молчание. Девушки сразу направились в гостиницу «Золотой лев», ведя лошадь Гаври в поводу, поскольку «Лев» служил не только гостиницей, но и почтой; здесь же можно было в случае чего взять лошадь или оставить свою. Как только они расстались с управляющим, Пьера заявила:
– Изо всех молчунов Монтайны этот, по-моему, самый молчаливый!
– Но разговаривать он вроде бы умеет неплохо, – равнодушно откликнулась Лаура.
– Сомневаюсь! Он так бережет свой язык, точно он из золота.
– Да здесь вообще любят болтать только женщины, вот мы, например. По-моему, только городские мужчины способны трещать без умолку, верно?
Лаура частенько вот так поддразнивала Пьеру, которая приобрела в Айзнаре совершенно немыслимые здесь привычки, однако сейчас она постаралась уколоть Пьеру побольнее. Пьера и сама понимала, что проявила бестактность, и больше о Гаври не заговаривала. Они поздоровались со старым хозяином «Золотого льва», оставили лошадей в конюшне и после приличествующего случаю обмена любезностями со стариком прошли в вестибюль, отделанный дубом и сверкающий начищенной медью, чтобы поздороваться с женой хозяина и спросить, нет ли им писем, и она сразу протянула им три письма – одно для Пьеры, два для Лауры.
– Ах! – воскликнула, оживая, Лаура. – Спасибо вам огромное, госпожа Карел!
– Да, это уж, конечно, дом Итаал пишет! Я утром сразу его письма в мешке разглядела, я его почерк сразу узнаю, да и пишет он всегда только черными чернилами.
Вид у госпожи Карел был исключительно самодовольный; женщина она была не слишком образованная и довольно пустая. Некоторое время побеседовав и с ней для порядка, девушки отправились к Эмануэлю.
– Ну же, Пери, – все приговаривала Лаура, – идем скорее, так хочется письма прочитать! Интересно, а от кого вон то, второе? Может, это дяде? Твое-то ведь от?..
– О да! – вздохнула Пьера.
– Интересно: обратный адрес на нем ракавский. Значит, он сейчас в Ракаве? Вот почему мы от него уже месяц ничего не получали! У них, на востоке, должно быть, почта еще хуже работает. Да и далеко это…
Лаура шла в два раза быстрее, чем обычно, на ходу изучая конверт, который, соблюдая приличия, не решалась вскрыть прямо на улице. Она прямо-таки летела по улочкам с булыжными мостовыми, по соединявшим эти улочки лестницам – прямо к дому Эмануэля. Пьера едва успевала за ней. Эмануэля дома не оказалось, и девушек встретила Пернета. Не тратя времени даром, они, еще стоя в прихожей, вскрыли письмо Итале и стали его читать, а Пьера прошла в гостиную и села в глубокое кресло у окна, смотревшего на север, на перевал. Письмо было от Дживана Косте. Спокойное, полное любви письмо – такие пишут женам мужья, много лет прожив с ними в браке. Маленький Баттисте тоже вложил в конверт записочку, написанную детским, округлым, но четким почерком: «Дорогая графиня Пьера! Варенье с имбирем было очень вкусное, только очень жгло язык, так что я его ел совсем понемножку. Зато съел все! Мои кролики здоровы. Они очень любят овсяную крупу, как Вы и говорили. Желаю Вам всего хорошего в новом году, Ваш любящий друг, Баттисте Венсеслас Косте».
Пьере очень хотелось показать это замечательное письмецо Лауре, но почему-то делать этого она все же не стала. Странно – а уж Лауре это покажется и еще более странным! – что этот мальчик вскоре станет Пьере сыном, вернее, пасынком… А ведь ему уже семь, он всего на одиннадцать лет младше самой Пьеры, этот ее «любящий друг, Баттисте Венсеслас Косте»!.. Ладно, Лаура еще не привыкла к той мысли, что ее лучшая подруга выходит замуж. Да и сама она, Пьера, к этой мысли еще не привыкла… Так что и говорить об этом не стоит.
– Ну что там пишет Итале? – звонко спросила Пьера.
– Вот, дорогая, прочитай сама, если хочешь. – Пернета протянула ей письмо. – Ну же, Лаура, ты ведь уже дважды прочла, пусть теперь и Пьера прочтет. А это что такое? Второе письмо?
– Ах да, я и забыла! – воскликнула Лаура. – Посмотри-ка: «Для господина Сорде из Валь-Малафрены, Партачейка, пров. Монт». Интересно, кому оно? Папе или дяде?
– Эмануэль, конечно, сразу бы догадался, от кого оно. Ну ладно, я только взгляну, как там мой пирог, и сразу вернусь.
Лаура, присев на ручку кресла, вместе с Пьерой в третий раз читала письмо от брата, заглядывая подруге через плечо.
– Смотри: «Ракава, восемнадцатое ноября тысяча восемьсот двадцать седьмого года».
– Подумать только! – Лаура словно и не заметила этого раньше. – Целых два месяца это письмо сюда добиралось! Ведь даже если ехать через всю страну, даже зимой, все равно два месяца – это слишком много. Между прочим, первое письмо Итале из Ракавы шло всего две недели!
– Да-да, не мешай, пожалуйста, – пробормотала Пьера, читая: – «Мои дорогие и родные! Простите великодушно: на прошлой неделе я умудрился пропустить почту, но надеюсь, что вы все же не считаете меня совсем пропащим. Здесь у меня нет ни минуты свободной, и единственная за последнее время спокойная неделя, проведенная в Эстене, кажется мне теперь страшно далекой, словно с тех пор прошли века. Мое впечатление от Ракавы осталось практически неизменным: мне этот город по-прежнему не нравится, но с профессиональной точки зрения он для меня чрезвычайно интересен. Такой нищеты я не встречал более нигде, и я очень рад, что оказался в этом страшном месте, где любой способен утратить душевное равновесие, не один. Юный Агостин, заботясь об уюте, повесил на окна замечательные красные занавески, что весьма оживило наше убогое жилище, а заодно и избавило нас от необходимости мыть ужасно грязные окна. Мой собственный вклад в ведение домашнего хозяйства заключался в покупке огромного пакета с „чудесным“ порошком от тараканов. Честно говоря, я так и не понял, что в нем такого „чудесного“: прусаки жрут его с огромным удовольствием; возможно, они считают, что это угощение я принес специально для них, явившись к ним в дом незваным».
– Прусаки? – спросила Пьера.
– Тараканы. Эва тоже всегда их прусаками называет.
– Ах вот оно что! А я решила, что он совсем другое имеет в виду… Дай дочитаю.
«…явившись к ним в дом незваным. Надеюсь, что они все передохнут „в страшных мучениях“, как написано на пакете с порошком, но совсем в этом не уверен. Если мои письма будут задерживаться, пожалуйста, не волнуйтесь: государственная почтовая служба существует в Полане всего три года, да к тому же Полана исторически не склонна действовать, как все остальные девять провинций, и я совершенно уверен, что почта здесь настолько медлительна и ненадежна, насколько этого может пожелать кто-либо из цензоров. Возможно, мы с Агостином сумеем вернуться в Красной с почтовым дилижансом уже на рождественской неделе, и как только я вновь окажусь на Маленастраде, письма мои, можете поверить, опять будут приходить регулярно. Но что гораздо важнее, я смогу наконец получать и ваши письма! Я не имею от вас известий с тех пор, как уехал из Эстена (я вас не обвиняю – просто жалуюсь!), и у меня такое ощущение, словно уехал я на Южный полюс».
– Но ведь мы посылали письма с каждой почтой! – вставила Лаура. – Ненавижу эту Полану! И зачем только ему понадобилось туда ехать!
– «…на Южный полюс. Но, зная, что вы мне, конечно же, пишете, я утешаю себя надеждой получить сразу целую пачку писем по возвращении в Красной.
Я мало что могу прибавить к тому, что уже сообщил вам в своем последнем письме. Пожалуйста, напишите, приходит ли „Беллерофонт“. Два юнца, что отвечают за его отправку по почте, еще совсем зеленые, и, когда я уезжал из Красноя, у них царила полная неразбериха. Если „Беллерофонт“ по-прежнему приходит нерегулярно, а вам хотелось бы его получать, я сам позабочусь, чтобы ваши экземпляры приносили прямо к почтовому дилижансу в Партачейку. Между прочим, в декабрьском номере Карантай начинает публиковать свой новый роман. Он утверждает, и я склонен ему верить, что эта вещь несколько более слабая, чем „Молодой Лийве“. Да и невозможно было бы ожидать – даже от Карантая! – чтобы он создал второй шедевр подряд. Но по-моему, и этот роман у него тоже очень и очень неплох.
Дорогие мама, отец и сестренка! Сердцем я всегда с вами! Передайте мой самый сердечный привет дяде и тете, графу Орланту и всем нашим соседям из Валь-Малафрены. Если это письмо окажется последним перед Рождеством, то на всякий случай примите заодно и мои горячие поздравления с праздником!
Ваш любящий сын, Итале Сорде».
Пьера с трудом дочитала последние строки: в глазах у нее стояли слезы, в носу подозрительно щипало. Некоторое время обе девушки молчали. Пьера перечитывала письмо.
– Странно, у Итале почерк немного изменился, – сказала она задумчиво.
– Видно, перо неудачное попалось.
– И подпись какая-то другая: «С» совсем простое, без его обычных завитушек и не такое победоносное.
– У него и тон не слишком победоносный, – подтвердила Лаура. – Хотя из его письма, как всегда, ничего толком не поймешь. Понятно только одно: он очень скучает по дому.
– Там и этого не сказано! – сердито возразила Пьера.
– Ну что ты, это же совершенно ясно! Господи! Мама так беспокоится о нем, но, боюсь, ее это письмо совсем не обрадует: всего одна страничка – и ничего нового. Интересно, это из-за цензуры или же он старается не выдать себя, не показать, что ему там плохо?
Пьера склонила голову, как будто перечитывая письмо.
– А он что-нибудь интересное… писал после своей поездки в Айзнар в прошлом апреле? – задала она наконец мучивший ее вопрос.
– Как! Разве я тебе не говорила? Нет, ничего особенного он об этом не написал, да ты ведь, кажется, и сама просила его не упоминать о твоей помолвке. Я, помнится, писала тебе, что Итале нашел тебя сильно выросшей, повзрослевшей и очень хорошенькой. Ты это хотела услышать?
– Нет. Я просто подумала… Не мне надо было с ним повидаться. А тебе или вашей маме. Все получилось так глупо!..
– Вряд ли у нас с мамой получилось бы лучше.
– Неправда! Все было так плохо… Я просто тебе не рассказывала… Мы с ним не знали, что сказать друг другу. Он казался мне совсем чужим, нет, не чужим, а другим, совершенно переменившимся, взрослым. Понимаешь, взрослым мужчиной. Ведь когда мы еще жили здесь, все вместе, он был совсем мальчишкой… И он мне сказал, что мы с ним, вероятно, никогда больше не встретимся, но это совсем не страшно и не огорчительно, как будто мы – совершенно незнакомые люди, встретились случайно и тут же расстались… И еще он сказал, что мы… что никто из нас, ни он, ни я, никогда больше по-настоящему не вернется домой. И он… – Но тут Пьера не выдержала: голос ее, и без того звучавший все тише, сорвался в рыдание. – Господи, как все это странно, как глупо! – Она задыхалась от слез. – Ох, не обращай на меня внимания, Лаура. С тех пор как я приехала домой, я все время плачу… Это сейчас пройдет.
Лаура растерянно гладила ее по плечу, стараясь успокоить, и Пьера довольно быстро взяла себя в руки, и когда в комнату вошел Эмануэль, с улыбкой пошла ему навстречу.
Он, правда, сразу догадался – скорее по лицу Лауры, а не Пьеры, – что между девушками происходит какой-то серьезный разговор, и, сославшись на неотложные дела, стал подниматься к себе, задав по дороге лишь один вопрос:
– Что-нибудь есть от Итале?
– Да. Письмо, которое он написал почти два месяца назад еще в Ракаве.
– Я через минуту вернусь и прочту.
Через некоторое время, услышав, что Пернета разговаривает с девушками, Эмануэль решил, что Пьера достаточно оправилась и уже можно спускаться. Но что так расстроило бедную девочку? Ей, конечно же, не терпится поскорее сыграть свадьбу. И к чему эта дурацкая мода на долгие помолвки? Эмануэль, спускаясь по лестнице, крикнул нарочито бодрым тоном:
– Эй, женщины! А где же обед?
– Еще минут десять потерпи, дорогой! – откликнулась Пернета.
– Ждать? Три женщины в доме, кухарка, а обеда вовремя нет! Тьфу! От вас почти так же мало толку, как от чиновников в городском магистрате. Ну что ж, посмотрим, что было нового в Ракаве полтора месяца назад.
Когда он прочитал письмо от Итале, Лаура подала ему второй конверт:
– А это кому предназначено, дядя?
– Разумеется, Гвиде. Я же не из Валь-Малафрены!
– Между прочим, там написано «Партачейка»!
– Ну, это всего лишь адрес почтового отделения.
– Так, может, ты его вскроешь? Вдруг оно для тебя? И тогда папе не придется посылать сюда верхового, чтобы передать его тебе. А если это касается нашего имения, так папа же все равно будет с тобой советоваться, верно?
– Вот практичная женщина! – воскликнул Эмануэль. – Ну хорошо. – Он осторожно, даже неохотно вскрыл письмо и углубился в чтение.
Пьера напряженно наблюдала за ним; ей, как и всем прочим, страшно хотелось узнать, что в этом письме, но по лицу Эмануэля ничего прочесть было невозможно. Первой не выдержала Пернета:
– Ну, что там?
Он недоуменно посмотрел на нее и пробормотал:
– Погоди, дорогая, дай мне дочитать.
Снова воцарилась напряженная тишина. Эмануэль дочитал письмо, аккуратно свернул его, потом снова развернул и уселся с ним в кресло у окна.
– Новости неважные, – промолвил он наконец. – Это касается Итале. Он здоров. Но кажется, арестован. В общем, знают они довольно мало.
– Прочти! – потребовала Пернета, не двигаясь с места.
Лаура и Пьера тоже будто приросли к полу.
– Оно предназначалось Гвиде… – начал Эмануэль, но, посмотрев на них, стал читать: – «Господин Сорде, позволю себе назваться другом Вашего сына, Итале Сорде, дабы просить Вас об одном одолжении: не могли бы Вы сообщить, имели ли Вы какие-либо вести от Итале с середины ноября? Может быть, у Вас есть иные подтверждения или же – дай бог! – опровержения слухов о его аресте, которые дошли до нас? Мы узнали, что Итале вместе со своим молодым помощником был арестован властями провинции Полана в ноябре. Сперва это был неподтвержденный слух, но впоследствии мы получили более подробный отчет от человека, которого считаем вполне надежным. Он приехал в Красной из Ракавы и утверждает, что Итале и его друга обвинили в нарушении общественного порядка и приговорили к пяти годам тюремного заключения. Если это правда, они, скорее всего, находятся в тюрьме Сен-Лазар в Ракаве, где обычно содержатся государственные преступники. Мы не имели никаких известий от Итале с шестого ноября, но точно знаем, что все письма, отправляемые в восточные провинции и приходящие оттуда, перлюстрируются и могут вообще не дойти до адресата. Насколько нам известно, в центральных областях и на западе почтовые отправления, как правило, не подвергаются столь жестокой цензуре, однако это правило в любой момент может быть изменено. Как Вам, должно быть, известно, у Вашего сына здесь много друзей, которые от всей души желали бы его поддержать его в час столь чудовищной несправедливости, однако же, пока вышеназванные факты не подтвердятся, мы следуем совету человека, который очень хорошо знает политическую ситуацию в восточных провинциях. Этот человек советует нам подождать, ибо в настоящее время попытка прямого вмешательства или частной апелляции может принести больше вреда, чем пользы. Очень прошу Вас, сударь, напишите мне, если у Вас имеются какие-либо благоприятные или хотя бы более достоверные сведения об Итале. Молю Господа, чтобы Он поддержал его в трудный час, ибо Ваш сын и мой друг – человек в высшей степени благородный и честный. Надеюсь, что неизменная любовь и верность друзей послужат ему опорой. Всегда готовый служить Вам, Томас Брелавай. Красной, второго января тысяча восемьсот двадцать восьмого года».
Эмануэль с задумчивым и растерянным видом свернул письмо и сунул его в конверт.
– Этот Брелавай, похоже, порядочный человек, – промолвил он наконец. – По-моему, Итале довольно часто о нем упоминал?
– Да, они вместе учились в Соларии, – подтвердила Лаура. – Брелавай заведует в журнале финансовыми вопросами.
Голос ее звучал довольно спокойно, зато Пернета, потрясая в воздухе кулаками, вскричала в отчаянии:
– У меня никогда, никогда не было своего собственного сына! Только Итале!
– Прекрати, Пернета! – довольно резко оборвал жену Эмануэль и отвернулся к окну.
Лаура пыталась успокоить тетку. Она ни разу в жизни не слышала, чтобы Пернета так кричала. Эмануэль был оглушен и полученными известиями, и криками жены. Ему казалось, что внутри у него что-то сломалось и все силы разом его покинули, даже позвоночник больше не держит тело. На Пернету он смотреть боялся.
Пьера подошла к нему, встала рядом, взяла за руку, заглянула в глаза. Он заметил, что она очень бледна.
– Если мы поедем назад вместе с вами, – сказала она, – то я лучше сразу предупрежу нашего управляющего, чтобы он не ждал нас с Лаурой.
– Да, ты права.
– Он наверняка все еще на мельнице. Я быстро сбегаю и минут через десять вернусь.
Пьера убежала, легкая, быстрая, и Эмануэль, даже в горе и смятении, не мог не восхищаться этими девочками: обе держали себя в руках, обе были настроены спокойно и решительно. И это притом, что Лаура, как он отлично знал, сражена страшными новостями о любимом брате; что же касается Пьеры, то она всего четверть часа назад уже плакала о чем-то… С этими девицами всегда так, думал Эмануэль: нервничают, суетятся, но, когда приходит час испытаний, становятся тверже стали. А вот у них с Пернетой выдержки не хватило; у него так просто руки опустились… Эмануэль устало сел в кресло и еще раз перечел оба письма – просто чтобы заставить себя хоть что-нибудь сделать. Однако все сделали и устроили Лаура и Пьера, и через несколько часов Эмануэль оказался наедине с братом в библиотеке родового поместья Сорде на берегу озера Малафрена.
– Ну рассказывай, Эмануэль. Что случилось?
– Мы получили письмо от Итале…
– Вряд ли ты средь бела дня сорвался бы с места и поехал сюда только потому, что получил от него письмо.
– Нет, конечно, но пришло еще и письмо от его друга. Судя по всему, через несколько дней после того, как Итале отослал свое письмо из Ракавы, его арестовали…
Гвиде молча ждал продолжения. Эмануэль прочистил горло и снова заговорил:
– Это, правда, еще не точно… Они тоже пока не уверены.
И он передал Гвиде письмо Брелавая. Тот читал очень внимательно, но лицо его казалось совершенно бесстрастным. Наконец он поднял голову и сказал безо всякого выражения:
– Ну и что же мне делать?
– Делать?.. Откуда мне знать? Этот малый, без сомнения, прав: мы пока что ничего сделать не можем. Совсем ничего. Сейчас не время напоминать, что я предупреждал тебя, что твоя категоричность…
Он резко умолк. Гвиде на него не смотрел.
– Значит, Итале арестовали? – тихо и раздумчиво проговорил Гвиде, точно пробуя эти слова на вкус. – Да какое они имеют право судить его! Прикасаться к нему… – Лицо его странно дернулось и застыло. – Что они с ним сделали? – громко спросил он вдруг и отвернулся.
Эмануэль присел к столу и устало потер лоб руками. Он явно недооценил брата. Он совсем забыл, как мало знает Гвиде о столичных нравах, как он в этом смысле невежествен, а потому и невинен. Гвиде негодовал, что Итале себя унизил, однако и помыслить не мог, что кто-либо может унизить Итале. Зло для Гвиде воплощалось в чьих-то конкретных грехах – в проявлениях алчности, скупости, жестокости, зависти, гордыни; в его восприятии человек обязан был бороться с подобным злом – как в собственной душе, так и в душах других людей – и с Божьей помощью победить. То, что несправедливость может твориться под именем закона, что бесчеловечность царит в обличье тех, кто этот закон охраняет с оружием в руках, что правосудие осуществляется с помощью пыток и тюремных застенков, он, в общем, представлял себе, но до конца в это не верил – во всяком случае, до последнего времени. И он никогда не отделял себя от Итале, никогда, даже во гневе. Тот удар, который был нанесен его сыну, был нанесен и ему; приговор Итале был приговором и ему, Гвиде. Ему было пятьдесят восемь, и впервые человеческое зло одержало столь убедительную победу над его твердой бескомпромиссной душой. Впервые в жизни он чувствовал себя униженным. Он всегда отличался независимым нравом, всегда был чист перед Богом и людьми, и вот теперь, на склоне лет, ему приходилось платить за независимость и незапятнанность собственной души.
– Гвиде, если это правда – хотя в этом еще никто пока не уверен… Но если это действительно так, то нужно смотреть правде в глаза. Ведь могло быть куда хуже! Слава богу, Итале не отослали в Австрию, не приговорили к пожизненному заключению, а в тамошних застенках… Пять лет… Что ж, пять лет – это…
Эмануэль учился в Соларии на юридическом. Он несколько раз в целях самовоспитания посещал местную тюрьму и именно потому, что видел тюрьмы изнутри, уже трижды отказывался от лестного предложения стать судьей.
– Пять лет можно и подождать, – промолвил Гвиде.
– Послушай, Гвиде. Я тогда оправдывал себя, после отъезда Итале, – я ведь поддержал тогда его в желании уехать в Красной, считая, что он имеет право на собственный выбор, я и сейчас так считаю. И все же я ответствен, отчасти ответствен за то, что произошло… И нет мне прощения. Я ведь никогда не задумывался, какая опасность грозит… А потому я значительно больше виноват во всем, чем он сам! Он ведь был еще так молод!..
– Теперь это не важно, – вздохнул Гвиде. – Все это в прошлом. Лаура знает?
– Я читал письмо вслух. Они всё слышали. И Лауре потом пришлось приводить в чувство Пернету. А Пьере – меня. Они сейчас у Элеоноры. Мне показалось, Гвиде, что девочки с этим справятся лучше, чем мы с тобой.
– Ты прав. Это их мир. Их время. Не мое. Это я понял сразу, как он уехал.
Снова воцарилось молчание. Гвиде сел за широкий стол напротив брата.
– Я все думал, почему бы Итале не жениться на Пьере, – вдруг сказал он. – Сорок лет назад и сомнений в этом не возникло бы. Выгодный брак, отличная пара. Они бы точно поженились. И тогда он бы никуда не уехал.
– Но ведь наш-то отец уехал! Это тебе прекрасно известно! Неужели ты считаешь, что все дело в эпохе, а не в конкретном человеке?
– Но ведь наш отец вернулся!
– Итале тоже вернется!
– Он сидел на том самом месте, где сидишь ты, когда заявил мне, что собирается уезжать. Я рассердился, обругал его дураком и еще похлеще.
– Ради бога, Гвиде! Теперь вот и ты начинаешь во всем винить себя. Если честно, ты действительно был с ним чересчур суров, но вряд ли ты когда-нибудь вообще был мягок. Вот и он тоже такой. Суровый. Господи, это же твой сын!
– Я не виню ни себя, ни Итале. Все это в прошлом. Я виню тех, кто осмелился судить его! Я бы жизнь отдал… – Гвиде не договорил. Он не знал, с кем ему бороться, как и ради чего жертвовать жизнью. И он ничего, совсем ничего не мог сделать, чтобы помочь сыну.