К книге
Раннее христианство. Том IIЭрнест РЕНАН РИМ И ХРИСТИАНСТВО. РИМ — СТОЛИЦА КАТОЛИЧЕСТВА. III
58%
Эрнест РЕНАН РИМ И ХРИСТИАНСТВО. РИМ — СТОЛИЦА КАТОЛИЧЕСТВА. III
19

Власть, господа, любит власть; властолюбцы различных рангов, как говорят теперь, подают друг другу руку. Такие консервативные люди, какими были главы римской церкви, должны были чувствовать сильное стремление примириться с той общественной силой, которая — как они сознавали — часто действовала на благо церкви. Эта тенденция чувствовалась с первых же дней христианства. Первое ее правило начертал сам Иисус. Портрет Кесаря на монете был для него высшим критерием законности, помимо которого искать было уже нечего[7]. В разгаре царствования Нерона св. Павел писал: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога. Существующие власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению»...

Несколько лет спустя Петр, или тот, кто от его имени писал послание, называемое Prima Petri, почти буквально повторил те же слова. Также и Климент оказывается самым преданным сыном римской империи.

Наконец, одной из отличительных черт св. Луки (и ныне кажется, что между св. Лукою и духом римской церкви есть связь) является уважение к власти, которую он заботливо старается не обидеть. Автор Деяний избегает всего, что могло бы выставить римлян врагами христианства. Напротив, он старается показать, что во многих обстоятельствах они защищали св. Павла и христиан от евреев. У него нет ни одного оскорбительного слова по адресу гражданских судей. Лука любит указывать, как римские чиновники были благосклонны к новой секте, в которую даже иногда сами вступали; как было справедливо римское правосудие и насколько оно выше пристрастия местных властей. Он отмечает преимущества, которыми Павел обязан своему званию римского гражданина. Свой рассказ Лука прерывает на прибытии Павла в Рим, может быть, для того, чтобы не пришлось рассказывать о зверствах Нерона.

Конечно, в других частях империи существовали экзальтированные христиане, вполне разделявшие злобу евреев и только и мечтавшие о разрушении города идолов, отождествлявшегося для них с Вавилоном. Такие чувства питали авторы апокалипсисов и сивиллиных книг, но верующие больших церквей держались совершенно других взглядов. В 70 году Иерусалимская церковь, руководимая чувством более христианским, чем патриотическим, покинула революционный город и пошла искать мира по другую сторону Иордана. Во время возмущения Баркохбы разделение стало еще более характерным. Ни один христианин не захотел принять участия в этой попытке, внушенной слепым отчаянием. Святой Иустин в своих апологиях никогда не оспаривает принципа империи; он хочет, чтобы империя рассмотрела христианское учение, одобрила его, скрепила его, так сказать, своею подписью и осудила тех, кто клевещет на него. Первый богослов времен Марка Аврелия, Мелитон, епископ Сардский, делает еще более явные авансы и старается показать, что истому римлянину есть за что полюбить христианство. В своем трактате об истине, сохранившемся на сирийском языке, Мелитон говорит в том же духе, как и епископ, объяснявший в IV в. Феодосию, что первый долг его — доставить своею властью победу истине (но увы! он не говорит нам, по каким признакам узнается истина). Пусть империя примет христианство, и преследуемые сегодня скажут, что вмешательство государства в область совести вполне законно.

Система апологетов, так горячо поддерживаемая Тертуллианом, система, согласно которой мягкие императоры относились к христианству благосклонно, а жестокие его преследовали, находилась уже в полном расцвете. Считалось, что христианство и империя, возникшие одновременно, развивались и процветали совместно. Их интересы, их страдания, их удачи, их будущее — все это было у них общее. Апологеты — те же адвокаты, а адвокаты всяких оттенков похожи друг на друга. Они умеют найти аргументы для всяких положений и на всякие вкусы. Но еще около полутораста лет должно было пройти прежде, чем их льстивые и не совсем искренние приглашения были услышаны. Однако уже тот факт, что при Марке Аврелии эти приглашения возникают в уме одного из самых просвещенных руководителей церкви, характерно предвещает будущее. Христианство и империя должны были подать друг другу руки; они были созданы друг для друга. Тень Мелитона радостно встрепенется, когда империя примет христианство и император возьмет дело «истины» в свои руки.

Таким образом, церковь делала не один шаг навстречу, империи. Мелитон, конечно, из вежливости, но также и в силу весьма законной последовательности принципов, вообще не допускает, чтобы император мог издать несправедливый указ. Современники Мелитона охотно верили, что не все императоры были враждебно настроены к христианству; часто рассказывали, что Тиберий предлагал сенату причислить Иисуса к сонму богов и что отказ последовал со стороны сената. Решительное сочувствие христианства власти в тех случаях, когда христиане могут ждать от нее милостей, проглядывает уже и в те времена. В ущерб всякой истине стараются показать, что Адриан и Антонин стремились загладить зло, нанесенное Нероном и Домицианом. Тертуллиан и его поколение будут то же говорить о Марке Аврелии. Правда, Тертуллиан еще сомневается в том, что в одно и то же время можно быть христианином и цезарем; но через каких-нибудь сто лет подобное совмещение уже никому не будет казаться странным, а Константин ясно докажет, что Мелитон Сардский, еще за 150 лет, в самый разгар проконсульских гонений, предугадавший существование христианской империи, был очень проницателен.

Ненависть христианства и империи была ненавистью людей, которым суждено было когда-нибудь полюбить друга друга. При Северах язык церкви остался тем же, как и при Антонинах, — жалобным и мягким. Алологеты якобы стоят на стороне законности; они уверяют, будто церковь всегда первая приветствовала императора. «Среди нас, — говорит Тертуллиан, — никогда не было приверженцев Кассия, Альбина или Нигера». Какие иллюзии! Правда, возмущение Авидия Кассия против Марка Аврелия было политическим преступлением, и христиане хорошо сделали, что не вмешались в него. Что же до Севера, Альбина и Нигера, то тут дело решил успех, и заслуга церкви, оставшейся верной Северу, лишь в том, что она правильно угадала, на чью сторону склонится сила. Этот мнимый культ законности в сущности был лишь культом совершившегося факта. Принцин св. Павла приносил свои плоды: «Всякая власть — от Бога; носящий меч — Божий слуга, отмститель делающему злое».

Это корректное поведение по отношению к власти обусловливалось столько же внешней необходимостью, сколько и самыми принципами, полученными церковью от своих основателей. Церковь представляла уже из себя мощную ассоциацию; по существу своему она была консервативна; она жаждала порядка и законных гарантий. При Аврелиане это ясно показало дело Павла Самосатского, епископа Антиохии. В это время епископ города Антиохии мог уже считаться важным лицом. Церковные имущества находились в его руках; целая масса людей жила его милостями. Павел не был мистиком; это был блестящий, светский человек с приемами вельможи; он стремился сделать христианство приемлемым для людей из общества и для властей. Пиетисты, как и следовало ожидать, обвинили его в ереси и низложили. Павел оказал сопротивление и отказался покинуть епископский дом. Слабая сторона всех самых высокомерных сект в том, что они богаты; а кто же может регулировать вопросы собственности и благосостояния, как не светская власть? Около этого времени Аврелиан переехал в Антиохию. Дело Павла было ему доложено, и вот мир увидел необычайное зрелище: повелитель неверных и гонитель христиан решал вопрос о том, кто был настоящим епископом. Аврелиан в этих обстоятельствах проявил довольно редкий здравый смысл мирского человека. Он потребовал переписку обоих епископов, выделил того, который находился в сношениях с Римом и с Италией, и решил, что этот и был настоящим епископом Антиохии.

Теологическое рассуждение Аврелиана могло бы вызвать много возражений; но ясно было одно: христианство не могло более жить без империи, а империи, с другой стороны, лучше всего было принять христианство и сделать его своей религией. Мир жаждал религии конгрегации, церквей, синагог или часовен, религии, где бы основой культа служили собрания, ассоциации и братства. Христианство удовлетворяло всем этим требованиям. Великолепие его культа, чистота морали, мудрая организация духовенства — все обеспечивало за ним будущее.

Эта историческая необходимость готова была осуществиться уже в III веке. Особенно это чувствовшгось при тех сирийских императорах, которые, будучи иностранцами и не обладая благородством происхождения, не стояли во власти предрассудков и, несмотря на свои пороки, проявляли широту идей и неизвестную до тех пор веротерпимость. Юлия Домна, Юлия Меза, Юлия Маммея, Юлия Соемия — эти сириянки из Эмесы, красота, ум и смелость которых были почти легендарны и которых не сдерживала никакая традиция или социальная условность, не останавливаются ни перед чем; они делают то, что никогда бы не осмелилась сделать ни одна римлянка; они являются в сенат, принимают участие в делах, фактически управляют империей и мечтают стать Семирамидами или Нитокрисами. Римский культ кажется им холодным и незначительным. С этим культом их не связывают никакие соображения семейного характера; а религиозное воображение их более гармонирует с христианством, чем с язычеством Италии. И вот эти женщины упиваются рассказами о жизни богов на земле. Филострат чарует их своей жизнью Аполлония Тианского. Может быть, тайное сродство влекло их к христианству. Конечно, Гелиогабал был безумец; но тем не менее его мысль о центральном монотеистическом культе, установленном в Риме, о культе, который бы поглотил собою все другие, показывает, что тесный круг идей Антонинов был уже разорван. Александр Север пошел еще далее; он симпатизировал христианам; не довольствуясь дарованием им свободы, он, в трогательном эклектизме, поместил Иисуса в числе своих ларов. Мир, по-видимому, уже заключен, но не так, как при Константине — поражением одной из партий, а на основе широкой терпимости. То же самое повторилось и при Филиппе Арабе, а на Востоке при Зиновии и вообще при тех императорах, иностранное происхождение которых не сковывало их цепями римского патриотизма.

Борьба возобновилась с еще большею яростью, когда великие реформаторы, Диоклетиан и Максимиан, одушевленные духом античных времен, возгорелись надеждой вдохнуть в империю новую жизнь, придерживаясь узкого круга римских идей. Церковь победила своими мучениками; римская гордость уступила. Константин увидел внутреннюю силу церкви, увидел, что население Малой Азии, Сирии, Фракии и Македонии, одним словом, всей восточной части империи, было уже больше чем наполовину, христианским. Мать Константина, бывшая служанка гостиницы в Никомидии, развернула перед взором сына картину восточной империи, центром которой была бы Никея или Никомидия и нервом которой являлись бы епископы и множество приписанных к церкви бедняков, создававших общественное мнение в больших городах. Константин обратил империю в христианство. По отношению к Западу этот факт может нас удивлять; христиане на Западе составляли еще только слабое меньшинство; на Востоке же политика Константина являлась не только естественной, но и предначертанной.

Странная вещь! Эта политика нанесла Риму самый сильный из когда-либо поражавших его ударов. Константин создал успех христианства, но христианства восточного. Воздвигая Новый Рим на берегах Босфора, Константин низвел старый Рим до степени столицы только Запада. Последующие катастрофы, нашествие варваров, пощадившее Константинополь и всей тяжестью упавшее на Рим, низвели античную столицу мира до ограниченной и часто даже жалкой роли. Церковное первенство Рима, с такой очевидностью проявившееся во II и III веках, более не существует с тех пор, как Восток стал иметь свою столицу и зажил отдельной жизнью. Константин является истинным виновником раскола между церквами латинской и восточной.

Рим вознаграждает себя прежде всего своей серьезностью и глубиной своего организаторского духа. Какие люди св. Сильвестр, св. Дамасий, Григорий Великий! С изумительным мужеством Рим борется за обращение язычников; он возбуждает их любовь, делает их своими клиентами, своими подданными. Но венцом его политики был союз с домом Каролингов и смелый шаг, которым он восстановил в этом доме империю, окончившую свои дни около 300 лет тому назад. Тогда церковь Рима снова воздвигается, более могучая, чем когда-либо, и снова становится, на восемь веков, центром всех великих дел западного мира.

На этом, господа, оканчивается моя задача; другим вы предложите рассказать вам удивительную историю феодальной церкви, ее величие и ее злоупотребления. Кто-нибудь еще покажет вам реакцию против этих злоупотреблений, протестантство, в свою очередь разделившее латинскую церковь и возвратившееся к идее первоначального христианства. Каждая из этих исторических страниц будет иметь свою прелесть и свою назидательность. Та, о которой рассказал вам я, преисполнена величия. Беспристрастным можно быть только к мертвым. Пока католичество было вражеской силой, опасностью для свободы и для ума человеческого, борьба с ним была законна. А когда история служит орудием борьбы, ее нельзя правильно изложить. Наш век — век истории, ибо это век сомнения в догматике, это век, когда, не входя в обсуждение систем, просвещенный ум говорит себе: «Если с тех пор, как существует разум, столько тысяч символов имели претензию олицетворять собою истину сполна, и если эта претензия всегда оказывалась напрасной, то вероятно ли, чтобы я был более счастлив, чем все другие, и чтобы истина ждала моего пришествия для того, чтобы окончательно раскрыться?» Окончательного раскрытия не существует; но существует трогательное стремление человека сделать судьбу свою более сносной. Результатом этого стремления является не презрение, а доброжелательство. Всякий, кто пожелает открыть нам что-нибудь о нашей судьбе и о нашем конце, должен быть желанным гостем. Вспомните в ваших старых историях скромный и рассудительный совет одного саксонского вождя Нортумбрии, высказанный в собрании, где обсуждалось, принять или отклонить учение римских миссионеров.

«Может быть, ты помнишь, о король, что иногда случается в зимние дни? Ты сидишь за столом со своими военачальниками; горит яркий огонь, в твоей зале тепло, а на дворе льет дождь, идет снег и бушует ветер. Вдруг появляется маленькая птичка; она пролетает через всю залу, влетев в одну дверь и вылетев в другую; момент этот сладок Для нее; она не чувствует ни дождя, ни бури; но момент этот краток; птичка исчезла в мгновение ока и снова вернулась в непогоду. Такой же мне кажется жизнь человека на земле; ее течение мгновенно в сравнении с временем до нее и после нее. Это время перед рождением и после смерти туманно; оно мучит нас своей неизвестностью; если новое учение может сказать нам хоть что-нибудь приблизительно достоверное о нем, оно заслуживает, чтобы мы его приняли».

Увы! миссионеры города Рима не принесли с собой того minimum''a достоверности, которым, как истинный мудрец, готов был удовлетвориться старый вождь нортумбрийцев. Жизнь все еще кажется нам коротким промежутком между длинными ночами. Счастлив, кто может уснуть под шум грозных вопросов, некогда смущавших совесть человеческую, а теперь только ее убаюкивающих. Достоверно для нас лишь одно — отеческая улыбка, время от времени проникающая природу; она доказывает, что на нас смотрит чье-то око и сочувствует нам чье-то сердце. Воздержимся же от всякой абсолютной формулы, которая может когда-нибудь превратиться в препятствие свободной деятельности нашего ума. Нет такого религиозного общения, которое бы не обладало дарами жизни и благодати; но при том условии, чтобы смиренное послушание сопровождалось добровольным слиянием. Сравнение с полком, изобретенное Климентом Римским и с тех пор столько раз повторявшееся, должно быть совершенно отброшено.

Вы хотели, чтобы я напомнил вам величие католичества в его лучшую пору. Благодарю вас за это. Связи детства, самые глубокие из всех, привязывают меня к католичеству; и, хоть я и отделился от него, мне часто хочется повторить слова Иова (по крайней мере, по нашей латинской версии): Etiam si occident me, in ipso sperabo. Великая семья католическая слишком многочисленна, чтобы еще не иметь великого будущего. Странные крайности, в которые она ударилась, вот уже более пятидесяти лет, неслыханное папство Пия IX, самое удивительное во всей истории, не могут остаться без последствий. Мы услышим еще громы и молнии, подобные тем, что сопровождают великие дни Божьего суда. И чтобы быть возможной, приемлемой для тех, кто любил ее, много еще предстоит ей дела, этой древней матери; ей не суждено еще умереть так рано. Может быть, чтобы остановить руку победителя своего — современного разума, она найдет в себе искусство волшебницы, слова, подобные словам Бальдера на костре. Католическая церковь — женщина; не будем же доверять чарующим словам ее агонии. Представим себе, что когда-нибудь она станет говорить нам: «Дети мои, все здесь на земле — лишь символ и сон. Светлого в этом мире только и есть, что маленький голубой луч, пронизывающий сумерки и кажущийся отражением доброжелательной воли. Придите в лоно мое, и вы найдете забвение. Для того, кто жаждет фетишей, у меня найдутся фетиши; тому, кто ищет дел, я дам дела; того, кто хочет упоений сердца, я вскормлю опьяняющим молоком моим. Жаждет ли кто любви, я изобилую ею; кому нужна ирония, я налью ее до краев. Придите все; время догматических начал миновало. Я дам музыку и фимиам для ваших похорон, цветы для ваших свадеб, радостный призыв моих колоколов для ваших новорожденных». Заговори она так — и велико было бы наше смущение. Но она ничего этого не скажет.

Ваша великая и славная Англия, господа, разрешила практическую часть вопроса. Насколько теоретическое разрешение религиозной проблемы невозможно, настолько легко начертать путь, которого в подобных вопросах должны держаться государство и отдельная личность. Все резюмируется одним словом, и это слово — свобода. Может ли быть что-либо проще? Вере нельзя приказать; верят в то, что считают истинным; никто не может считать истинным то, что — правильно или неправильно — он считает ложным. Отрицать свободу мысли — значит впасть в противоречие. Но от свободы мысли до права выражения своих мыслей — один только шаг. Право для всех одно; я не имею права запретить кому бы то ни было выражать свое мнение; но и никто не имеет права запретить мне высказывать мое. Эта теория покажется весьма жалкой метафизикам, считающим себя обладателями абсолютной истины. У нас перед ними большое преимущество, господа. Чтобы оставаться последовательными, им приходится быть гонителями; мы же можем быть терпимыми, терпимыми ко всем, даже и к тем, кто бы не терпел нас, если б то было в их власти. Да, будем даже парадоксальны: свобода — лучшее орудие против врагов свободы. Некоторые фанатики откровенно говорят нам: «Мы принимаем от вас свободу, потому что ваши принципы обязывают вас дать нам ее; но от нас вы бы ее не получили, ибо мы давать ее вам не обязаны». Ну, что же! Дадим им свободу и не будем думать, что в этой сделке они нас провели. Нет, свобода — великий разрушитель всякого фундамента. Требуя свободы для моего врага, для того, кто уничтожил бы меня, будь это в его власти, я, в сущности, делаю ему самый плохой подарок. Я заставляю его пить крепкий напиток, дурманящий ему голову, тогда как я сохраняю всю свою ясность. Наука выдерживает зрелый режим свободы; фанатизм, суеверие его не выдерживают. Мы делаем более вреда фанатизму неизменной мягкостью по отношению к нему, чем преследованиями; этой мягкостью мы прививаем принцип, в корне подрезывающий догматизм: всякие метафизические словопрения бесплодны, и истиной для каждого является то, что ему представляется ею. Главная задача, следовательно, состоит не в том, чтобы заставить умолкнуть опасное учение, заглушить какой-нибудь голос, вносящий раздор, но в том, чтобы привести ум человеческий в такое состояние, чтобы масса видела бесполезность своего гнева. Когда такое настроение станет атмосферой общества, жить фанатику станет уже почти невозможно. Он будет побежден общей мягкостью. Если бы вместо того, чтобы вести Полиевкта на казнь, римские судьи отпустили его с улыбкой и с дружеским пожатием руки, Полиевкт бы более не появился; и, может быть, в старости он даже посмеялся бы над своей выходкой и превратился бы в человека вполне здравомыслящего.

Предыдущая главаГлава 19 из 33Следующая глава