В декабре 1882 года, находясь в Париже, Уильям Джеймс, «отец американской психологии» и передовой философ, узнал, что и без того слабое здоровье его отца, жившего в семейном доме в Америке, ухудшилось, но он желает, чтобы Уильям пока оставался в Европе, в ожидании дальнейших указаний. Уильям немедля вернулся в Англию и обнаружил, что его брат, романист Генри Джеймс, уже отплыл из Лондона в Нью-Йорк, где об отце заботилась их сестра. Остро сознавая, что он может не застать отца живым, Уильям написал ему следующее письмо – прекрасное прощание, опоздавшее, к сожалению, на день. Генри зачитал его вслух на могиле отца, которого Уильям больше так и не увидел.
Уильям Джеймс – Генри Джеймсу-старшему
14 декабря 1882 г.
Ст. – Болтон
Лондон
14 дек. 1882 г.
МИЛЫЙ МОЙ СТАРИК, – Два письма, одно от моей Элис[1] прошлым вечером, и одно от тети Кейт к Гарри, только что, несколько развеяли тайну о твоем состоянии, порожденную телеграммами; и, хотя их сведения на несколько дней предшествуют телеграммам, я могу предположить, что позднейший отчет указывает лишь на обострение симптомов, описанных в письмах. Гораздо разумнее думать так, нежели подозревать какой-то ужасный неведомый и внезапный недуг.
Мы так давно свыклись с вероятностью лишиться тебя, особенно за последние десять месяцев, что мысль о том, что эта твоя болезнь может оказаться последней, не вызывает такого уж шока. Ты достаточно стар, ты сказал миру все, что должно, и не будешь забыт; здесь ты остался один, а на той стороне, будем надеяться и молиться, тебя ожидает дорогая наша старая матушка. Если ты от нас уйдешь, в этом не будет никакой дисгармонии. Я бы хотел еще раз увидеть тебя напоследок, если только ты еще сохранил ясность сознания. Я остался здесь, только подчиняясь последней телеграмме, и теперь жду, чтобы Гарри – он знает в точности мое умонастроение и будет знать твое – снова телеграфировал мне, что делать. А пока, блаженный мой старик, я царапаю эту строчку (которая может достичь тебя, если я не успею), просто чтобы сказать, как полнится мое сердце все последние дни нежнейшими воспоминаниями и чувствами о тебе. В том таинственном заливе прошлого, в который скоро перейдет настоящее, все удаляясь, ты остаешься для меня центральной фигурой. Вся моя интеллектуальная жизнь восходит к тебе; и, хотя мы, казалось бы, нечасто находили общий язык, я уверен, что где-то есть место гармонии, где наши противоречия разрешатся. Я обязан тебе столь многим, что не в силах этого постичь, – таким ранним, таким всепроникающим и постоянным было твое влияние. Можешь не переживать о своем литературном наследии. Я прослежу, чтобы оно получило должное отношение и чтобы слова твои не пали жертвой забвения. В Париже я слышал, что Мильсан, чье имя ты можешь помнить по «Revue des Deux Mondes»[2] и другим изданиям, восхищался «Тайной Сведенборга»[3], и Ходжсон говорил мне, что твоя последняя книга глубоко впечатлила его. Что ж, быть по сему; особенно, мне думается, если будет издан сборник выдержек из твоих различных сочинений, в манере выдержек из Карлейля, Рёскина & Ко. Я давно уже считаю, что такой том стал бы тебе лучшим памятником. – Что же до нас, мы будем жить, каждый по-своему, – с чувством некой беззащитности в нашем преклонном возрасте, оставшись без защиты родительских объятий, но держась вместе силой этой общей священной памяти. Мы будем стоять друг за друга и за Элис[4], пытаться передать наш факел дальше, своим отпрыскам, как ты передал его нам, а когда придет и наш черед, я молюсь, чтобы мы – пусть не все, но хоть кто-то из нас, – достигли твоей зрелости. Что до меня, я знаю, сколько неприятностей успел причинить тебе своими причудами; и по мере того, как растут мои мальчики, я все больше понимаю, какие испытания ты преодолевал, наблюдая за развитием существа, непохожего на тебя, за которого ты несешь ответственность. Я говорю это лишь затем, чтобы показать, что моя симпатия к тебе, вероятно, будет лишь крепнуть, а не увядать, а вовсе не с целью выразить сожаление. – Что же касается той стороны, и мамы, и возможности нашей общей встречи, на этот счет я сказать ничего не могу. Более, чем когда-либо, я ощущаю в этот миг, что, если это правда, тогда все должно разрешиться и оправдаться. И на меня находит странное чувство, когда я говорю тебе слова прощания, словно бы жизнь – всего лишь день, несущий в себе, по сути, единственное послание. До чего же это похоже на простое пожелание доброй ночи. Доброй ночи, заветный мой старик! Если я больше тебя не увижу – Прощай! В добрый путь!