16 сентября 1927 года
Сегодня мне исполнилось 70 лет. Предел нормальной жизни человека. Последующие годы — годы доживания, когда каждый час надо быть готовым… Скучаю, остался без занятий. Революция погубила остаток моей жизни, когда я мог пожать плоды многолетних трудов, когда мог красиво прожить, быть полезным обществу, в котором жил, и помочь вырастить моих внучат. Не суждено! Примирился и доживаю, стараясь не ныть, не нагонять тоски на дорогих близких. Задумал кое-что записать. Отнюдь не мемуары, а кой-какие воспоминания без плана и без претензии на литературное достоинство. Прочтут мои дети. Внуки не прочтут. Увы, они не знают русского языка и, видимо, перестанут быть русскими. Таковы условия их жизни, и это меня весьма огорчает. Почему мои дочери и их мужья не говорили с детьми по-русски — недоумеваю[41]. Пытаюсь обучить внука Дмитрия грамоте русской, но окружающая его жизнь убивает мои старания. А жаль. Он не познает красот русского языка. Он не прочтет Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова и многих других. Бессилен я изменить обучение внучат в русском духе, бессилен привить им любовь к России. Мой внук Андрей провел в России первые семь лет своей жизни, отлично владел языком, а в течение четырехлетнего проживания в Англии совершенно забыл русский говор. Причиняет мне это скорбь, а изменить ничего не могу. Проклятое бессилие!
Вспомнил 21 июня 1882 года. С дипломом об окончании Санкт-Петербургского университета я вышел на Васильевский остров[42]. Я уже не студент, а кандидат университета[43], и мне стало страшно при мысли, где и как устроюсь, как сложится моя жизнь. У меня не было семьи, куда я мог отправиться, чтобы найти совет, приют, поддержку. Старушка-мать[44], одиноко жившая в Харькове и добывавшая средства к жизни непосильным трудом, не могла ни в чем мне помочь. Она меня плохо понимала, не владела русским языком. Мы подолгу не видались, жалели друг друга, но она, мой младший брат[45] и я не составляли «семьи». Мы жили врозь, и с юных лет брат и я пробивались собственным трудом. Наши старшие братья по отцу[46] хорошо к нам относились, и учиться мы начали с их помощью. Но брат-врач, Аким Филиппович, участник в турецкой войне[47], в молодые годы был парализован и хотя продолжал трудовую жизнь, но характер его стал мрачный, он не видел в жизни ничего отрадного. Жил он в Кишиневе, в городе мне чуждом, и этот брат ни в чем не мог быть мне полезным. Он сам нуждался в постоянном уходе, в поддержке и жил только благодаря энергии и любви его жены, женщины умной и деятельной[48]. Он дожил до глубокой старости.
Второй мой брат Эммануил в ту пору был без дела. Ему всегда, как говорится, не везло, и он жил помощью нашего старшего брата Иосифа Филипповича, человека большого ума и образования. Жизнь этого брата (самый старший в семье) была двоякая. Внешне блестящая. Он занимал на месте большое положение. Потомственный почетный гражданин[49], почетный мировой судья[50], губернский гласный земства[51], гласный думы[52], датский консул[53], староста еврейской общины[54] — всегда в местной жизни на виду, пользовался доверием и уважением населения. Одно время управлял Азовским банком[55], затем учредил местный купеческий банк[56] и в течение многих лет заведовал делами Российского транспортного и страхового общества[57]. В семье был несчастлив. Жена его[58], строптивая, некультурная женщина, создала дома ад. Не думали, что она психически больна, но окончила она печально. Более года была в психиатрической лечебнице. Затем ее поместил у себя брат ее, врач в Одессе, где она в припадке безумия повесилась и подожглась, обманув бдительность смотревшей за ней сиделки. У Иосифа Филипповича было десять детей[59], и на некоторых из них отозвались недуги матери. В доме этого брата я не мог найти приют и семью.
Будучи на третьем курсе, я полюбил молоденькую Соничку Лион и, пользуясь взаимностью, стал женихом. Семья Лион была большая[60]. Отец умер. Братья и сестры моей невесты не сочувствовали нашему браку по совершенно неизвестной мне причине. Соничка была младшею в семье, старшие сестры не были замужем. Старшие братья были женаты. Средств в семье не было. Отношение ко мне было таково: сестра Сонички Анна, познакомившись со мной, нашла нужным сказать:
— Я тоже, как и моя семья, против вашего брака на моей сестре.
Таким образом, семья моей невесты стала мне чужой. Не могу не упомянуть, что после моего брака все члены семьи Лион пользовались моим широким гостеприимством, а некоторые из них и материальною помощью. Мать моей Сонички, добрая старушка, отнеслась ко мне сердечно.
Итак, надо было строить не только свою личную жизнь, но и позаботиться о юной любимой девушке. (Историю моего жениховства и женитьбы изложу отдельно.) Из Петербурга решил поехать повидать мою невесту. Познакомились мы близко и полюбились в Вене, а спустя год Лионы переехали из Кишинева в Одессу. Соничка Лион — изящная, худенькая девица — встретила меня на одесском вокзале и ужаснулась, увидев своего жениха. В те годы ехали в Одессу четверо суток. Ехали третьим классом, лето жаркое, костюм и обувь затасканные — Аркашка из «Леса» Островского[61]. Остановился в дешевой меблирашке и явился в неполюбившую меня семью Лион. Кое-как привел в порядок мой туалет. Когда моя Соничка спросила: «А где твой багаж?», я гордо показал на плед, в котором лежало немного белья и другой костюм. Но, видимо, Фемида уже взяла меня под свое покровительство. Как-то будущая моя теща рассказала мне, как многие обидели (денежно) их семью, воспользовавшись смертью ее мужа, и указала на один случай явного хищения со стороны «доброго знакомого» Л. Я загорелся, взял доверенность, поехал в Кишинев, грозно налетел на Л., указал на оставшиеся письма и… мы закончили расчеты. Получил 7500 рублей для тещи, которая любезно дала мне гонорар — 500 рублей. Купил белье, платье, обувь, дорожный сундук, и еще осталась изрядная сумма, ибо я привез с собой 160 рублей. Настроение мое улучшилось: маленький капитал обеспечивал меня на первое время, а главное — отношение семьи Лион стало несколько теплее благодаря моему веселому характеру и общительности. Погостив месяц, я поехал в Ростов отбывать воинскую повинность[62] и решить, где поселиться и к чему приспособиться. Брат Иосиф Филиппович принял меня любезно и посоветовал «послужить в суде». Ему казалось, что ничего другого не могу сделать. Он совершенно не предполагал, что я могу заняться адвокатурой. Меня тоже тянуло в суд на службу.
Явка по отбытию воинской повинности нанесла первый удар моему человеческому достоинству. По существовавшему закону, еврей должен был служить только в пехоте, быть нижним чином и даже не выслужить чин унтер-офицера[63], обычно получаемый едва грамотными солдатами, более толковыми. Я этого не знал, не чувствовал своего еврейства до этого случая. Юдофобия еще не расцвела. У нас на юге совершенно ее не было, а среда, в которой прошли мои годы в Таганрогской гимназии и в Петербургском университете, никогда не давала мне знать, что я бесправен[64]. Таковы еще были конец [18]70‑х и начало [18]80‑х годов. Семьи моих старших братьев совершенно ассимилировались с русским населением, а с ними и мы, младшие, по языку, по нашему мировоззрению и даже внешностью отошли от еврейства. Мы были привязаны к еврейскому народу, к его истории невидимыми нитями, но считали себя русскими гражданами[65]. Мой дядя[66] был служивым человеком в государственно-общественном учреждении. Мой отец хорошо знал русский язык, служил на сахарном заводе и дал сыновьям образование. Брат-врач[67] получил потомственное дворянство[68], старший брат[69] — потомственное почетное гражданство. И вдруг я — не могу дослужиться до унтер-офицера, мне нельзя служить в артиллерии, куда думал обратиться. Я какой-то парий, могу унизить службу, мне не доверяют… Я твердо решил не служить, и, к счастью, на предварительном осмотре врач (Волкович — городской врач) нашел у меня растяжение вен на левой ноге, освобождающее от военной службы[70]. И я избег неприятностей.
Окружного суда в те годы не было в Ростове. Дела судебные вершились в Таганроге[71]. 16 августа 1882 года[72] поехал в Таганрог с документами и готовым прошением о приеме меня на службу по судебному ведомству. С волнением вошел в суд. До того я никогда не был в суде. Пожилой швейцар, видя мою нерешительность, спросил, к кому имею потребность. Так и сказал: «К кому имеете потребность?» Объяснил ему. Он посоветовал обратиться к секретарю, Тихону Ивановичу Тихонову, и указал, куда пройти.
Робко я вошел в кабинет, где нашел молодого человека с открытым, здоровым, веселым лицом, который громким голосом спросил:
— Чем могу?
Рассказал ему. Он прелюбезно усадил меня, расспросил, откуда я и прочее.
— Ну что ж, валяйте в суд, чинодралом будете. Сейчас доложу! Председателя у нас пока нет, ожидаем нового. Заменяет товарищ председателя Дмитрий Петрович Война. На вид мужчина строгий, а душой предобрый.
Повел, доложил и ввел меня в большой кабинет, где за письменным столом сидел представительный человек. По существовавшей тогда моде, усы и подбородок бриты, золотые очки, большая красивая голова, густые, слегка вьющиеся волосы с проседью, движения уверенные, голос ясный.
Представился.
— Что угодно?
Объяснил.
— Документы в порядке?
— Кажется.
— Какое отделение предпочитаете?
— Не знаю.
Взял прошение, прочел и посмотрел диплом.
— Да-с! — посмотрев на меня, зычно произнес. — А значит, собственно, хотите служить?
Объяснил, что чувствую призвание к труду судьи. Вижу, что-то мнется мой грозный судья. Наконец, конфузливо говорит:
— Вы — еврей, и скажу вам, что не следует вам поступать на службу. Зачислить могу вас, но дальше кандидата не пойдете[73].
— Почему? — взволнованно спрашиваю. — Есть же следователи и судьи-евреи?
— Да, — отвечает, — были. Но теперь получен нехороший, недостойный (так и сказал) циркуляр, чтобы впредь, до издания закона об ограничении прав евреев служить в государственных учреждениях, не зачислять евреев на службу «без объяснения причин». Я не должен был вам сказать об этом, но надеюсь, вы меня не выдадите. Отказать же вам без объяснения причин не могу. Не тужите, найдете другую работу.
Я откланялся и вышел, донельзя удрученный и возмущенный. Учиться двенадцать лет, пройти высшую школу и попасть в «парии» только потому, что я еврей, было безмерно тяжело, и особенно потому, что все это произошло для меня совершенно неожиданно. Я был унижен, мое человеческое достоинство было оскорблено, но помню, что не растерялся и даже мысленно скоро успокоился: оскорблен-де не лично, страдаю за какие-то неизвестные грехи народа, к которому принадлежу… В политике тогдашнего правительства я плохо разбирался. Что начал творить Александр III под руководством Победоносцева, не знал[74]…
Хотел уходить из суда, но подумал, что неловко не попрощаться с секретарем. Зашел к нему. Посмотрел он на мое раскрасневшееся лицо, на громоздкие бумаги в руках и сообразил, что произошло неладное.
— Не приняты?
Ответил с деланой улыбкой.
— Почему?
— Не могу сказать — государственная тайна.
— Бумаги не в порядке? Покажите.
Развернул, прочел…
— Да, я слыхал, что евреи ограничиваются. Не допустили одного к экзамену на нотариуса[75]. Когда уезжаете? Куда вы теперь пойдете? — спрашивает.
Стал просить меня к себе пообедать и поболтать до вечернего поезда. Я пошел посмотреть хорошо знакомый мне город, а к двум часам возвратился в суд к новому приятелю и с ним отправился обедать. По дороге он рассказал о своем житье-бытье. Вся его жизнь происходит спокойно. Он решил остаться на службе, знал, что «умрет членом суда», но ни на что большее не посягает, ибо не имеет «нужных данных», чтобы сделать карьеру. Он из купеческой среды, обладает небольшими средствами и жизнью доволен. Пообедали, наговорились, он меня очень подбодрил, уверял, что я — прирожденный адвокат и прочее. За обедом выпили, перешли незаметно на «ты» — такова была тогдашняя жизнь — и расстались приятелями.
— Возьмешь дело — айда ко мне. Я тебе дам из архива законченные дела этого рода, и ты научишься, как разобраться и как вести дела.
Это предложение было мною использовано впоследствии.
Рассказал брату о неудаче со службой и сообщил о решении остаться в Ростове, ибо некуда податься, и заняться адвокатурой. Брат посоветовал обратиться к присяжному поверенному А. В. Самуильсону, которого я посетил. Жил он в хорошем особняке, уютно обставленном. Господин Самуильсон объяснил мне, что зачислит меня в помощники[76] охотно, но что у него нет для меня работы, почему платить мне жалованье не может, и что другие присяжные поверенные тоже обходятся без помощников, которых в Ростове нет. Письмоводители делают все необходимое для подготовки дел, а в заседаниях выступают всегда сами присяжные поверенные. Но если я буду заменять его и других присяжных поверенных в защитах по делам уголовным «по назначению», то я смогу выработать во время сессий приличный гонорар, так как «казенные защиты» для всех адвокатов тяжкая повинность[77]. Он просил меня заходить к нему, обещал помогать советами и указаниями, и мы расстались.
Через две недели я уже был помощником присяжного поверенного. Обзавелся фраком, портфелем и дверной дощечкой, нанял две комнаты за 15 рублей в месяц у вдовы Данцигер[78]. Усиленно изучал уставы судопроизводства[79]. Зашел в съезд мировых судей посмотреть и послушать, как вершатся дела, побывал у одного из мировых судей, который оказался вздорным, шумливым и злым. Как я сказал, окружного суда в Ростове не было, почему местная адвокатура лишена была возможности встречаться и общаться в суде. Поездки в Таганрог и торопливая необходимость освободиться к поезду, сделав в суде возможно больше необходимых справок по делам, не могли заменить общения адвокатов в своем суде. Захаживали присяжные поверенные в съезд редко. Всего в том году было в Ростове шесть присяжных поверенных, три частных поверенных[80] при окружном суде, несколько мелких ходатаев по мировым учреждениям и четыре присяжных стряпчих[81] Таганрогского коммерческого суда[82]. Я один помощник. В 1916 году было шестьдесят два присяжных поверенных, сто тридцать помощников и много частных поверенных при съезде[83].
Я познакомился с присяжным поверенным Германом Акимовичем Фронштейном, который произвел на меня большое впечатление своею серьезностью, умением обстоятельно разъяснять всякого рода юридические премудрости, задушевностью и скромностью. Он имел заслуженное имя лучшего цивилиста среди ростово-таганрогских адвокатов и большую практику. Часто такое положение ставит адвоката на ходули, но Герман Акимович был очень скромен. Жена Г. А. Фронштейна[84] была владелицей единственного большого книжного магазина и библиотеки для чтения[85], куда я часто забегал почитать газеты и повидать Германа Акимовича, беседы с которым я очень ценил.