В те дни вы были всем,
Что я любил и видел.
Летом 1936 года Пастернак пишет «летние стихи», посвященные друзьям Тициану Табидзе и Паоло Яшвили:
За прошлого порог
Не вносят произвола.
Давайте с первых строк
Обнимемся, Паоло!
Ни разу властью схем
Я близких не обидел,
В те дни вы были всем,
Что я любил и видел.
Восьмого ноября 1936 года Табидзе отзовется на эти стихи в письме к Гольцеву:
...Вы знаете, Борис меня любит и, конечно, преувеличивает, хотя его мнение и его отзыв меня до глубины души трогает и окрыляет. Ведь сейчас так трудно услышать слово друга, а я Бориса обожаю. Пишет он также о своих «летних записках» и Вас выводит виновником, как будто неудачные стихи, но ведь лучше Вас никто не знает, что это живая история — и Борис всегда пишет замечательно. Приятно быть виновником таких вещей[342].
А Гольцев, находящийся в Тбилиси, рассказывает жене 29 сентября 1936 года:
Пастернак прислал мне письмо и новые стихи, посвященные друзьям в Тифлисе. Это большая вещь — 272 строки. Много в ней хорошего и немало слабого. Но идейно она не чересчур богата и значительна. Выведены в ней Паоло и Тициан. Оба, конечно, весьма довольны. Зато другие поэты уже подняли недоброжелательный вой, выражающий мне всякие обиды и претензии. Это скучно и утомительно. Вообще мне здешние поэты надоели изрядно своими тщеславием и грызней направо и налево[343].
Для самого Тициана Табидзе два последних года проходят в тяжелой организационной суете. Он был назначен председателем грузинской секции на пушкинских торжествах. При этом его мучает астма, больное сердце, но он вынужден курсировать между Москвой, Ленинградом и Тбилиси. За ним уже вовсю идет слежка, письма вскрываются. В. В. Гольцев помечает прямо на конверте — «письмо вскрыто». Табидзе в апреле делится с ним своей радостью:
Получил от Бориса Пастернака и П. Антокольского письма, целую неделю ходил очарованный, Боже, какие у меня друзья и как я не стою их. Мне очень трудно им отвечать — так они меня тронули. Скоро соберусь в Москву и все расскажу. Немного застрял с Пушкинским комитетом. Председателем назначен Филипп Махарадзе, Лаврентий Павлович очень интересуется делами комитета, и мне как ответственному секретарю приходится много работать <...>. Дискуссия у нас проходит остро, меня временно не тронули, больше бывших «Леф» и Гамсахурдия[344].
Летом произойдет последняя встреча всех друзей, описанная в воспоминаниях Марики Гонты. Но поскольку писались они много лет спустя, нельзя точно датировать то событие, хотя мемуаристка настаивает, происходящее — лето 1937 года. Воспоминания, несмотря на их временную сбивчивость, живые. Последний пир любящих друг друга людей.
Летом 1937 года на декаду грузинской поэзии приехали из Тбилиси поэты <...>. Мы, встречавшие их москвичи, почувствовали себя придавленными, сжатыми, согбенными. Мы забыли и разучились смеяться и только сейчас это обнаружили. Ужасное лицо Ангела смерти Азраила, чью бы душу родную, дружественную или чужую, ни выдернул бы он из нашего круга в этот долгий день всеобщего Йомкипура. И мы медлили перешагнуть невидимую на траве черту, чтобы пожать им руки, как будто бы на нас была зараза мрака. Декада прошла блистательно. Прославились новые поэты: Гамсахурдия, Валериан Гаприндашвили, Карло Каладзе. Борис Пастернак был в центре торжества. И был пир. Качеству стихов соответствовало качество вина, привезенного из Грузии. Союз писателей прибавил изысканный ужин: крабы, цыплята, шампиньоны. Накрыты четыре длинных стола в двухсветном зале клуба на Поварской человек на двести. <...> Стихи, приветствия, тосты перелетали от стола к столу. Все знали и любили друг друга. За нашим столом, самым дальним, Антокольский, Луговской <...> Казин, Цагарелли. Наш тамада — великолепный Дадиани. Он сидит, как Сарданапал, в конце стола, да в другом месте и не поместился бы, он в полтора раза сильнее и шире, в шестьдесят лет моложе юноши. В его медной бороде в темном пламени кудрей блестит серебро, но он моложе всех, так светятся его глаза. <...> Все встали и, проходя, стали прощаться с первым столом, у которого стояли, последними покидая зал, зачинщики этой встречи — грузинские поэты и с ними вместе Борис Леонидович и Зинаида Николаевна.
Прощались. Красота врезается в память. Всякое глубокое наслаждение таит в себе печаль. Ослепительная белизна рубашки, черный костюм Паоло Яшвили. Совершенство его лица, приподнятость всей фигуры, которую придавали ей столбом растущие густые волосы.
Ослепительная белизна плеч его жены в рамке бархатного средневекового платья — прекрасная царица Тамара! Тициан Табидзе всегда напоминал мне прекрасного ребенка, выросшего до размеров юноши, не меняя гармонии формы. Сходство усиливалось короткой челкой и взглядом глубоких, нежных, «переполненных» глаз.
Борис Леонидович, оранжевый и жаркий от восторга, живо захваченный радостью, был как бы в невесомом состоянии. От избытка сил он неожиданно, увидев меня, схватил на руки и по широкой деревянной лестнице внес и поставил на хорах двухсветного зала. Такого не мог бы и Дадиани. «У меня было здоровое сердце», — написал он в главе о Марбурге. И предположить было невозможно, какой большой физической силой наделен Пастернак. Подумалось, что и стихи он пишет всем существом, как Надежда Обухова или Мария Каллас поют не только горлом, но всем дыханием. Никто не знал, что это был пир во время чумы. Последний взгляд[345].