К книге
ЛушаЧасть V Исполнение желаний. Глава 43 «Где ты была, Луша?»
80%
Часть V Исполнение желаний. Глава 43 «Где ты была, Луша?»
43

Отец и дочь пересекли пыльный двор по направлению к «своей» березе, к своему подъезду.

Николай держал дочь за руку, то ли для опоры — ступал он по-прежнему нетвердо, — то ли для того, чтобы она не исчезла и чтобы телесное ощущение подтверждало — не сон.

Со стороны казалось, что девочка ведет за руку слепого.

Все вокруг было как и всегда: у баков дрались кошки, поднимались и опускались на качелях чьи-то розовые банты, похожие на отцветающие пионы, шла с двумя авоськами, полными картошки, серая женщина, под облезлым грибком — губы к уху — шептались и хихикали красивый парень и стриженая девушка, мальчишка болтал ногой на лавочке, вздымая ботинком тонкую пыль, грохотали молочными бидонами в соседнем магазине грузчики — как будто не происходило сейчас никакого чуда: а ведь Луша, пропавшая Луша, которую и милиция искать перестала, шла сейчас с отцом по двору!

И тучи плыли над ними равнодушными косяками медленных перламутровых рыб.

Дома Луша прошла сразу в кухню.

— Папка, поесть у тебя нечего?

В кастрюле на плите оказались вчерашние макароны с сыром. Она ждала, пока он чиркнет спичкой под кастрюлькой. У него дрожали руки. Тогда она взяла у него из рук коробок, но поднесла горящую спичку к змеиному газовому шипению с опаской. Давно не зажигала плиты.

Он сидел на кухонной табуретке и потерянно смотрел, как Луша, совершенно Татьяниными, очень умелыми женскими движениями разогревает макароны.

Она наполнила две тарелки, вынула из ящика ложки, села напротив и стала жадно, с удовольствием резать ложкой и есть горячую слипшуюся сероватую массу. Когда она ела, двигались и ее плечи, и ключицы, и брови. Он просто сидел, смотрел на нее, словно пытался уместить это видение у себя в голове. И чувствовал, что все слова и вопросы вылетели у него из головы.

Луша была другая. Конечно, выросла, истощала, как брошенная кошка, повзрослела — это да, но появилось и еще что-то. И это что-то вызывало его безотчетное беспокойство.

— А ты? Ешь, папка, остынет.

— Луша, чье это на тебе платье? — наконец выдавил он из себя.

— Это ты все здесь покрасил? Лучше стало, посветлее. И холодильник новый, и стол. Мамка на работе? А ты почему дома? У тебя отгул?

Ему показалось, что она стала будто картавить.

— Отпросился… Ты мне скажи, платье на тебе чье? — повторил Николай и неожиданная ярость от того, что Луша вот сидит и ест как ни в чем не бывало, поднималась внутри горячей волной.

— Чье платье, я спросил?!

Забыв о недавней боли, ударил кулаком по хлипкому откидному столику. Тарелки с ложками с грохотом полетели на пол. Скоба сорвалась, столик скрипнул и повис, как перебитая рука.

— Ах ты черт!

Луша вздрогнула, замерла и уставилась на отца с удивлением, но без испуга.

Одна тарелка, ударившись о стену, разбилась, вторая ухнула вниз, к ноге Луши, и раскололась ровно пополам, без осколков, чистыми и ровными краями.

Луша невозмутимо, с выражением легкой досады, подняла одну из половинок разбитой тарелки, в которой еще пари́ли макароны, села и продолжила есть, разрезая алюминиевой ложкой, удерживая эту половинку на уровне груди, не глядя на отца, а куда-то внутрь себя.

Это так потрясло Николая, что он сразу остыл, и, слегка заикнувшись, выдавил главное:

— Где т-ты была, Луша?

Она молчала.

— Мы ждем… ищем… Год целый. Милиция, собаки… Где ты была, Луша?

Глядя на гриву дочкиных давно не мытых рыжих волос, тускло золотящихся напротив окна, Николай вдруг понял, что не хочет знать. Не понять ему, почему она не вернулась домой, если могла. Не пропала — бросила. Их бросила. Будет, наверное, что-то врать. А слушать вранье было ему сейчас невыносимо.

И еще подумал, что ей тоже никогда не понять, как изменились они, ее оплакав.

Николай оторопело смотрел, как Лушка доела, сложила осколки в мусорное ведро под раковиной, взяла тряпку, стала вытирать пол, присев на корточки.

Чужая.

А он ведь так молил, чтоб вернулась, нашлась. Мольбу его услышали. Вернулась. Не она. А какова была она прежняя? Николай толком вспомнить не мог. Мороженому радовалась, в лагерь ездила, в школу ходила, рисовала вечно в блокнотике. А что еще? А ничего. Ничего больше не помнил. Они даже не разговаривали никогда. Не заведено. Не входило в отцовские обязанности. Растет девчонка и растет. А может, она и всегда такая была — чужая? Вот сейчас впервые сидели они напротив друг друга, и он понимал, что, кроме слов, ничего не может сейчас помочь, а слов не было.

На мгновение заползла склизкой змейкой мысль, что, может, лучше бы и вовсе ей не возвращаться. Похоже, нашла место, где ей было получше, чем с ними.

— Так ты к нам как, ненадолго? Или поживешь?

Луша, притирая тряпкой знакомый линолеум, вдруг вспомнила и бритву, и газеты с приставшими к ним мокрыми завитками своих волос, и ужас беспомощности, когда мать брила ей голову, и радость, что удалось вырваться, убежать, — все снова резко и сильно вспомнилось, захлестнуло.

— А мамка на работе?

— Оставь уборку-то свою. Не нужна никому твоя уборка. Сядь. Спрашиваешь, мать где? В больнице мать! При смерти. Опять жизни себя пыталась решить. Дочку потеряла и жить не хочет. В психушке безвылазно. Да сядь, тебе говорю!

— Папка, я ж приходила, столько раз приходила. А на двери — полоски с печатями. Я думала, вы съехали, что ли. Я думала…

— Что ты думала?! Ни о чем ты не думала! И никого не пожалела. Может, мы, конечно, и хреновые родители, но не заслужили того, чтобы… чтобы…

Потом он осекся. Очень может быть, что приходила. Точно, дверь-то опечатана была. Он в это время, поди, с Зинкой хороводился в общаге, дома не бывал, а Танька пьянствовала неизвестно где. А Лушка-то… к закрытой двери… Вот какие они родители. И вот он теперь сидит и ее виноватит.

— Мы ж думали, тебя кто машиной сбил… закопал в лесу. Мы же думали… Лушенька, мы ж тебя как покойницу… Как же ты с нами так, Луша? — Сухой веткой обломился голос.

Лушка наконец подняла глаза.

— Папка, не плачь. Ну не плачь, папка.

Встала, бросила тряпку, обняла и, наконец уткнувшись ему в плечо, стала на мгновение прежней Лушкой, какую он помнил.

Николай легонько отстранил ее, словно его беда вдруг потребовала гораздо больше места сейчас, закрыл лицо жилистыми, в синих червях руками и взревел под ними глухо и страшно.

— Папка, я тебе все-все расскажу, только ты никому, хорошо? Поклянись, что никому. Никогда. Ну не плачь, папка!

Она не думала, что так была нужна. Словно во искупление виноватая Луша говорила и говорила, до чернильной тьмы за окнами. «Как день-то сократился!» — подумал Николай, потому что обо всем остальном, рассказанном Лушей, думать не мог и не хотел, оглушенный.

— Мы завтра к ней пойдем, папка. Ханна она такая… такая… Она тебе понравится. Только по-русски говорить совсем уже не может. А с самого начала говорила. Все забывает и забывает. Болеет она. Лоб горячий. И кашель. Аспирину ей нужно отнести, опять болеет… аспирину в аптеке купи ей, папка, а?

— Куплю-куплю. Ты спи, спи, отсыпайся, — говорил он, уложив дочь на диване-кровати на Татьянино место у стены и укрыв своим одеялом. — Завтра к мамке пойдем в больницу.

Погладил дочку по волосам: «Ну и грива, чисто цыганенок рыжий».

Сам лег рядом, поверх одеяла. Уличный фонарь мощно, как прожектор, подсвечивал полосатую шторку, форточка открыта, из нее несся далекий собачий лай, как всегда.

Было о чем подумать. Получалось, Лушку целый год укрывала какая-то подозрительная старуха иностранка, если, конечно, Лушка все не сочинила! И где — в зоне затопления, в каком-то подвале, куда она обещала его отвести, если он никому не скажет. Лушка сказала, старуха говорит на английском. Язык американской военщины. А вдруг это вражье осиное гнездо? Господи, вдруг там диверсанты, шпионы — под маркой специальных бабок привечают детей, оболванивают чуждыми идеями? Вдруг Лушка не одна там у них такая? Вот потому и чужая стала. Картавит странно. Имена какие-то пишут и на дерево вешают, книжку пишут, рисунки… А то вот еще бывают баптисты-сектанты, в газетах сообщается, с центром в США.

Бабка-то бабкой, а Луша еще о старике каком-то говорила одноглазом, о библиотекарше Ларисе и что им помогает с едой еще и буфетчица с вокзала, соседка какая-то. А вдруг это шпионская организация? Еще запишут в соучастники… Как потом органам объяснять, когда их накроют? Ох, Лушенька, Лушенька! Ну с нее-то, по малости лет, спрос, может, и невелик, а вот его… за недонесение. Есть она сейчас, статья за недонесение? Наверное, есть. Куда же ей деться! Эх, дочка, дурочка моя, куда же ты себя втянула и отца втягиваешь. Может, не ходить и Лушку запереть, не пускать? Да ее запрешь теперь! Как приворожила ее эта бабка, будь она неладна. Нет, пойти надо. Убедиться, что Луша не присочинила половину. Но не похоже, не похоже… Запомнить местоположение на всякий случай.

Он с опаской уже посмотрел на мирно сопящую Лушку. Да, не так представлял он себе ее возвращение. А как? Ну да ничего, как бы то ни было, он ее из логова вытащит.

Где-то далеко лаяли собаки и облетали семизвездие Трубки Товарища Сталина советские спутники, а возвращение Лушки уверило Николая, что его желания исполняются. Эх, стать бы им как Ритка с Лехой. Пить только по праздникам. Или как вон Комаровы, Валька с Юркой. Построили себе дом в деревне Никоновка лет пять назад, троих мальчишек уже народили, хозяйство завели: курей, кабанчиков. Валька ж Лушке жизнь спасла, она б без матери, грудничок совсем, погибла б. Вот с ними и надо будет опять дружбу водить. Глядишь, и станет он мастером цеха. А с чего бы и нет? Дело он знает. «Запорожец» можно купить лет через десять… А Танька… Дура и мученица. Жить не хочет. А сейчас жить бы да жить. Эх, мечта несбыточная! Стереть бы прошлое, как лужу с пола, и все забыть. Поехать бы опять к морю, и чтоб Танька живая, здоровая, непьющая, и Луша с ними, и еще малой, и будут они все на пляже есть кукурузу с солью, купленную из ведра у смуглой татарки, и море будет сверкать так, что и коммунизма не надо!

И открывает Николай глаза, а на его новом круглом столе шипит и сияет боком медный самовар (отродясь самовара у них не бывало), а за столом сидит доктор Мунк в очках, Татьяна, гладкая, красивая, беременная, а рядом, напротив окна, чуждая американская старуха с длинными хищными когтями и яркой помадой. И все они едят оладьи и пьют чай из самовара. Американка говорит: «Йа, йа», а из кухни выходят бабка его Лукерья, в тулупе и платке крест-накрест, с дымящейся горкой оладьев на тарелке, за ней — Лушка, запихивает в рот на ходу румяную оладью, с пылу с жару.

— Ну что, проснулся, пострел? Садись оладьи есть, пока не простыли! — Все лицо и тело у бабушки колышется, когда она смеется. В квартире уютно пахнет навозом, из Лушкиной комнаты протяжно мычит корова (откуда у них корова, на третьем-то этаже?), и нет никакого вонючего линолеума, а везде — духмяные полосатые половики на скобленом как следует полу.

И вдруг оглушительный, стук. Вроде бы в дверь, но идет он со всех сторон — и сверху, и снизу. И сотрясается от него весь мозг внутри черепушки. И стук этот громче всего на свете.

И все понимают, что за ними пришли, что все они пропали, и никому из них не оправдаться, потому что нет никому оправдания, и приходят только к виновным. А виновны все, пока живы. И если не живы — тоже.

И бабушка Лукерья от этого стука роняет тарелку с оладьями, и они разлетаются по всему полу.

— Корову, корову пришли забирать! — желтеет от ужаса ее лицо.

А Танька, тихо-тихо так:

— Коля, они узнали про фотокарточку под ванной. Это за мной. Ты прости меня, Коля.

А он-то знает, что пришли за ним. За то, что выбросил журнал с товарищем Сталиным. Все их тайное — для него явное.

И только доктор Мунк сидел спокойно, курил и почему-то не боялся.

Предыдущая главаГлава 43 из 54Следующая глава