К книге
Энтомология для слабонервныхКоронация пчелиной матки. Чулки и революция
67%
Коронация пчелиной матки. Чулки и революция
34

Лишь Ульяна Гинзбург много лет спустя узнала, что капризы Леи не имеют под собой никакой основы. Она не жила в хоромах, не спала на чистом белье, не ела досыта, не носила красивых платьев. Лея родилась за пять лет до наступления XX века в Виннице последней из шестерых детей. Бедствовали крайне. Отец был учителем – давал уроки идиша таким же нищим мальчикам. Мать пыталась подработать то здесь, то там. Последнее, что помнила маленькая Лея, – как мама трудилась на одного комиссионера. Он представлял интересы киевского фабриканта, имевшего небольшое производство дрожжей. Мама торговала прямо на улице за небольшим столиком. Рядом с коробкой сухого порошка стояли аптекарские весы с крошечными гирьками. Люди брали дрожжи нехотя, на одну-две копейки: белый хлеб в домах пекли редко, по субботам и праздникам. А в семье Леи праздников не было вовсе. Она даже не знала дня своего рождения. Где-то в мае. Так и потом, в семье Гинзбург, её именины отмечали после первомайской демонстрации, шутя, что флаги и шары несут в честь неё, голубоглазой богини.

Мама мечтала, чтобы младшая дочь училась. Но в Виннице было только две частные школы, за которые семья платить не могла. Когда Лее исполнилось восемь, она втайне от родителей пошла работать к соседям. Муж и жена Печерер (Лея до конца жизни помнила их фамилию) на простейшем станке вязали чулки, а старшие дети затем продавали их в центре города. Вязальная машинка не позволяла обрабатывать край изделия, и соседи нанимали девушек, чтобы те подшивали чулки вручную. Лея была слишком маленькой для такой работы, но её настырность сломила хозяев. Девочке дали один чулок на пробу, и она, проворно работая пальчиками, филигранно подшила край. Тогда её наняли за рубль в месяц – большие по тем временам деньги. Помимо шитья Лея стирала пелёнки младшему ребёнку Печереров. Зимой на реке Буг в ледяной воде она полоскала бельё, а затем засовывала пальцы под мышки и скулила, пока они отогревались: боль растекалась по ладоням, запястью, сковывала кости и медленно отступала под действием тепла. Позже, став уже взрослой, Лея испытывала фантомные боли в кистях при наступлении первых холодов. А потому с сентября по май носила перчатки, что казалось семье очередной необоснованной прихотью.

Когда в мае 1904 года ей исполнилось девять, умерла мама. Лея не помнила от чего. Помнила лишь, что отец сразу женился и у неё появилось ещё четверо братьев и сестёр. К тому времени девочка уже поступила в школу и даже показывала неплохие результаты. Но папа сосредоточился на новых детях, а часть «старых» – Лею с сестрой Софьей – отправили в Варшаву, где на обувной фабрике работал их старший брат Яков. Яков жил в многоквартирном доме на улице Мокотовска в одной из небольших комнат с кухней. Софью он устроил в шляпную мастерскую, а Лея продолжила учиться в местной гимназии. Её заведующая мадам Иберал (Лея не помнила, имя это или фамилия) жила на той же лестничной площадке и каждый вечер приходила к ним в квартиру, закрываясь на кухне со старшим братом и что-то горячо обсуждая. Спустя время в эту же кухню набивалось ещё с десяток человек, правда, говорить они стали тише, порой переходя на шёпот. Вскоре Яков рассказал сёстрам, что придерживается радикальных мыслей и даже возглавляет повстанческий кружок. Софья тут же стала агитатором, а десятилетняя Лея – связным. Революционные годы в Царстве Польском с 1905-го по 1907-й стали для неё самым счастливым временем в жизни. Десятилетняя Лея не вдавалась в политическую подоплёку, её не интересовали идеи, которые защищал брат. Выступал ли он за права рабочих или против русификации польской культуры – она не знала. Главным был азарт. Игра в кошки-мышки с полицией, сходки в лесу, демонстрации, горы антиправительственной литературы под кроватью, горящие глаза единомышленников. Как-то в 1907 году, накануне первого мая, их арестовали. Жандармы пришли к мадам Иберал и взяли её с кипой прокламаций. Она только и успела шепнуть младшему сыну, чтоб предупредил соседей. Яков с сёстрами схватили пачки листовок и выбежали на пустырь, устроив гигантский костёр. От горящих высоким пламенем листовок лица и руки покрылись пеплом. Домой вернулись после полуночи. Но как только Яков закрыл за собой дверь, раздался звонок. Не раздеваясь, сёстры юркнули в постель и погасили свет. Полицаи ворвались в квартиры, шныряя по углам, роясь в шкафах и сундуках. С девочек сорвали одеяла и, обнаружив их одетыми, с перепачканными золой лицами, выстроили в одну шеренгу с братом и другими пойманными соседями. Пока стояли, заложив руки за спину, в Леину ладошку кто-то вложил маленький листок. Арестовали всех, кроме младшей Леи. Оставшись дома одна, она развернула бумажку и увидела мелким почерком написанные адреса. Поняла, что нужно бежать по ним и предупреждать всех об аресте товарищей. Ночная Варшава с разбитыми витринами и фонарями, пахнущая гарью и дымом, была оцеплена полицией. В городе объявили осадное положение. Полицейские посты стояли в каждом квартале. Лея бежала в кромешной темноте, падая, разбивая колени, натыкаясь на озверевших жандармов.

– Куда? – кричали они, железными пальцами хватая за руку.

– Мамка рожает! Бегу за акушеркой! – врала Лея, выпучив глаза.

Её отпускали. А потом, врываясь в чужие квартиры, к заспанным, растрёпанным людям, она шептала:

– Жгите листовки, брошюры! Якова арестовали!

Лея. Хрупкая, бесстрашная Лея. Маленький мятущийся огонёк. Маячок польской революции. Много месяцев она спала одна в пустой комнате и, получая деньги от товарищей по кружку, носила передачи в тюрьму Якову, Софье и мадам Иберал. Каждый день ходила на конспиративную квартиру, передавала новости из тюрьмы на волю и обратно. Спустя полгода заключения тяжело заболела сестра. Её перевели в тюремную больницу, которая находилась внутри Цитадели – варшавской крепости.

– Нам предстояло подкупить охранника, – рассказывала Лея Ульке полвека спустя. – Со мной был ещё Йозеф. На четыре года старше меня, шестнадцать ему исполнилось. Блондин, глаза голубые, губы красные и первый пушок на лице. Однажды он взял меня за руки и поцеловал…

– А что с охранником, подкупили? – Улька тёрла свёклу на дачной веранде.

– Когда мы носили Софе передачки, то половину продуктов отдавали охраннику. Он к нам привык. И начал пускать внутрь Цитадели. А потом и Софе стал разрешать выходить из крепости и провожать меня вдоль забора. А у Йозефа были тёплые, нежные руки…

– Да я поняла про Йозефа, – перебивала Улька, вытирая красными руками пот со лба. – А что с Софой, что с Яковом? Вы их спасли?

– Ничего ты не поняла, – вздохнула Лея, качаясь на ротанговом кресле и отмахиваясь полотенцем от мошкары. – Софу товарищи увезли на машине, спрятали. Но она потом всё равно умерла от чахотки. А Яков бежал вместе с мадам Иберал. Потом у них завязался роман, хотя мадам была замужем. А Яков спустя пять лет, когда мне исполнилось семнадцать, выдал замуж и меня.

– Что значит – выдал, бабушка? – Улька начала тереть варёную морковь к селёдке под шубой, которую Лея в её исполнении страстно любила.

Только Ульяне Лея разрешала называть себя бабушкой. Все остальные внуки, их жены, их дети-правнуки могли величать её только по имени.

– Выдал, значит, заранее выбрал семью, договорился, посчитал доход, – объяснила Лея. – Натан Гинзбург был средним сыном мельника в Виннице. Мы к тому времени снова вернулись туда. Зажиточный, красивый, с животиком, старше меня на десять лет.

– С животиком разве красиво? – перебивала Улька.

– Запомни, девочка моя, богатый мужчина должен быть с животиком. Это вы все дохлые нищеброды. А Натан меня баловал. Покупал красивые платья, жемчуга. Целовал в шею. Говорил, что она у меня масляная. – Лея погладила себя по белой, не тронутой старением шее и, опережая Улькин вопрос, добавила: – Не в смысле жирная, а в смысле гладкая, сливочная, литая.

– Это Натану вы столько стихов написали?

Пухлая, побитая временем тетрадь со стихами жён и матерей Гинзбургов отныне была передана Ульке, и она красивым геометрическим почерком вносила туда свои творения. Большая часть записей в этой тетради принадлежала Лее. Выведенные пером, размытые от слёз и постоянных переездов, её буквы распадались в разные стороны, будто тянули на разрыв слова и строки. В манере письма чувствовалась мятежная Леина натура. Капризная, революционная, идущая вразрез с устоявшимися взглядами. Все её стихи были посвящены мужчинам.

– Натану, бабушка? – Улька повысила голос и тронула морковной рукой засыпающую Лею.

– Я ж говорила, ничего ты не поняла, дурочка, – обречённо махнула ладонью Лея. – У Йозефа были такие нежные пальцы…

* * *

У Ульки слипались веки. Уложив летним дачным вечером детей, накормив и переодев избалованную Лею, она блаженствовала в постели и листала незатейливые стихи. Так это был Йозеф… Светловолосый, голубоглазый, с нежными пальцами. Это его она обожала всю жизнь. Его, а не Натана. Леиного мужа Улька не застала. Он умер за несколько лет до того, как они с Аркашкой поженились. Бэлла рассказывала, Натан был бесконечно добрым. Любил жену до одури, прощал наперёд всякую блажь. Они часто ворковали по-русски, но, когда ссорились, переходили на идиш и лаялись так, что казалось, вот-вот кинутся в драку. Ушёл из жизни Натан глупо. Вешал картину на стену, упал с лестницы, оторвался тромб, смерть. Лея, которая по поводу каждой царапины на своей и чужой коленке причитала «вэй из мир», на сей раз не произнесла ни слова, не проронила ни слезинки. Почему? Это осталось загадкой. Они прошли такой долгий путь, вырастили троих сыновей…

Когда началась война[36], Натан работал на оборонном заводе, а потому имел бронь. На фронт ушли сыновья. Борис, окончивший медицинский, стал полевым врачом, связист Ефим с пехотой дошагал до Европы. Младший Даниэль не вернулся. Улька видела его фотографию на военный билет. В отличие от своих тёмненьких братьев, Даниэль оказался блондином с вьющимся чубом. О боже! Неужели? Улька тёрла глаза, борясь со сном. Неужели Лея встречалась с Йозефом так долго? Неужели младший сын не от Натана?

Ах, Лея. Грозовая, повстанческая, неуловимая. Державшая тайну в себе до глубокой старости. Как-то ночью она разбудила измотанную работой и бытом Ульку и, не дождавшись, пока та окончательно проснётся, горячим шёпотом начала сбивчивый рассказ. Йозеф погиб на войне, как и его сын Даниэлик. А перед их уходом на фронт Лея с ними обоими поссорилась. С Йозефом – от невозможности быть вместе навсегда. С Даниэликом – из-за шалавы Марины, которую имел весь район.

– Он был в неё влюблён, хотел жениться, понимаешь, – страшно вращая зрачками, шептала седая Лея. – А я сказала, что проклинаю их. И Даниэлик ушёл на фронт. Ему только исполнилось восемнадцать. Каждую секунду я вижу последнюю нашу встречу. Он в овчинной шапке с красной звездой, на погоне – одна лычка. Глаза цвета неба. А Маринка, шалава, куда-то уехала. Может, если б я этого не сказала, он был бы жив? Женился на Маринке, чёрт бы с ней! Чем она хуже Бэлки и Груньки? Такая же баба, только легка на передок. Родила бы ему сына… Я так виновата, Уленька! Я так перед всеми виновата! Перед Богом, перед любимым Йозефом, перед Даниэликом, перед Натаном… Я же мучаюсь на этой земле! Бесконечно мучаюсь!

В маленькую дачную комнату на втором этаже через незашторенное окно лился лунный свет. Рядом на кроватях спали старший Вовочка и младшая Оленька. Улька гладила седую голову Леи и горела от волнения. Никогда. Никогда она не видела её такой. Искренней, обнажённой, беззащитной. Улька не знала, как реагировать. Лея говорила и говорила, слёзы лились по её гладким нестарческим щекам на масляную шею. Руки дрожали, в фокусе лунной дорожки вампирским красным бликом светились глаза и тряслись кудельки на висках. Внезапно старушка затихла и вытерла слёзы подолом ночной сорочки.

– А селёдка под шубой ещё осталась? – голосом прежней, привычной Леи спросила она.

– Осталась, – на свою беду, призналась Улька.

– Тогда принеси мне в комнату жменьку. И никому, никому не говори о том, что сейчас слышала…

Предыдущая главаГлава 34 из 51Следующая глава