К книге
Энтомология для слабонервныхПарабола стрекозы. Рождение луны
51%
Парабола стрекозы. Рождение луны
26

Дождь прорыдался и затих. Ветер угомонился. Проплешина синего неба стремительно расталкивала вязкие тучи и, как улыбка подобревшего инквизитора, вселяла надежду на помилование. В робких лучах солнца всё содеянное казалось не таким уж страшным. Амнистию получили поля с посечёнными водой колосьями, сады, с разбитым оземь урожаем, леса, с почерневшей за сутки листвой, люди, с потерянной в пути верой.

– Живой, живой, живой! – Молитва, стучавшая в висках Ульки, к концу её бешеного бега дошла-таки до небесного владыки, и он явил милосердие к мальчику, повисшему вниз головой на сломанной вертушке мельницы.

Трое могучих мужиков – тренер Егорыч, неожиданно трезвый Кирилл и Санька (на сей раз без гармошки), влезли на крышу амбара и начали цеплять граблями нижнюю лопасть мельницы. Пропеллер долго не поддавался, деревянные рейки крошились под зубьями граблей, но спасатели с горем пополам сдвинули махину с места. Под одобрительный гул толпы вертушка, адски скрипя, поехала вниз, крыло с вросшим в него Аркашкой медленно опускалось, люди ахали и свистели, Улька в белом саване исступлённо билась у стен амбара. Её подхватили, оттащили в сторону, положили на мокрую траву (спина Баболдиного загробного платья вмиг стала зелёной), стали бить по щекам. Вырвавшись, она снова побежала к амбару, и в это мгновение лопасть Гинзбурга была уже ровно над головами мужиков.

– Прыгай, прыгай, – кричал Егорыч. – Здесь метр всего, сигай, мы тебя подхватим!

Аркашка, наконец оказавшийся головой к солнцу, распахнул глаза и попытался разжать пальцы. Кисти свело судорогой, руки не слушались.

– Не могу, – прохрипел он, – я прилип.

– Паралич от страха, – кивнул мужикам Егорыч. – Мышцы нужно размять.

Тренер вновь схватил грабли, поднял их над собой, словно хоругвь, и аккуратно начал водить вверх-вниз по спине Аркашки. Зубья оставляли на мокрой хлопковой рубашке грязные полосы. Столь странный массаж, однако, возымел действие, вдоль позвоночника Гинзбурга хлынула волна мурашек, по мышцам разошлось тепло, пальцы ослабили мёртвую хватку. Поднимаясь на мысочки и держа грабли на вытянутой руке, Егорыч дотянулся железной гребёнкой до лопаток мальчишки и продолжил растирать его плечи. Аркашка вздрогнул, подкошенный, словно ударом тока, ноги стали ватными, кисти отклеились от реек, и он рухнул в объятия мужиков. Толпа дружно ахнула, как по взмаху дирижёрской палочки, и радостно заулюлюкала. Забыв про хромую лестницу, Аркашку спустили с крыши амбара в руки мужчин, стоявших на земле. Егорыч, Кирилл и Санька попрыгали следом. Гинзбурга положили на землю, растёрли грудь и затёкшие ноги. Разомкнув глаза в намокших игольчатых ресницах, он видел над собой ошмёток пронзительно-голубого неба и фрагменты склонившихся малознакомых лиц. Размытые, рыхлые, с всклокоченными бровями и носами-картошками, они улыбались, издавая одобрительные возгласы. За общим гулом вдруг послышалось девичье «расступись!», и все эти лица сменило одно: родное, загорелое, заплаканное, с крошечными капельками веснушек на резких скулах, с серыми лучистыми глазами. Перловые зубки прикусили нижнюю губу, тёплая рука легла на лоб.

– Булька… – Аркашка мучительно растянул рот в улыбке. – Тучи, трава, поля… Весь мир крутился ради тебя… Я летал ради тебя…

– Как Экзюпери? – прошептала Улька, роняя на его щёку горячую слезу.

– Как Экзюпери! – Синие Аркашкины глаза наполнились влагой и сделались выпуклыми, как под увеличительным стеклом. – Не видел тебя раньше в белом платье… Ты красивая… будто невеста…

Он невольно вскрикнул, ресницы схлопнулись, оставив маленький просвет. Улькино лицо потеряло границы. Сознание помутилось и покинуло Аркашку, как пар покидает кипящий чайник, не в силах вынести температуры накала и всего того, что случилось за последние двое суток.

– В больницу, срочно в больницу! – заревела толпа, и Егорыч, вскинув Аркашку себе на плечи, словно мешок с песком, устремился в сторону деревни.

* * *

Улька с Зойкой дежурили в приёмном покое до позднего вечера. Хотя назвать приёмным покоем малюсенький коридор, где за столом сидела тётка в белом халате, было бы слишком. Делая какие-то пометки в амбарном журнале, сестра злобно зыркала на девчонок и бубнила хриплым голосом:

– В десять ноль-ноль выпровожу вас к чертям собачьим. Чё сидеть? Придёте завтра в часы посещения, врач всё скажет.

Но странные девочки – одна оранжевая в горох, другая грязно-белая, потусторонняя, как актриса погорелого театра, ещё крепче сжимали кулаки и держались за руки, сидя рядом на сломанных, шершавых стульях. За время их негласного дежурства через кишку коридора со злобной тёткой внутрь больницы затащили ещё несколько человек. Окровавленного мужика с лесопилки, бледную, с приступом удушья, женщину, в которой Улька с Зойкой узнали учительницу географии, несколько парней с ножевыми ранениями, разнятых в процессе жестокой разборки. Их привезли на грузовике, похожем на папин, в сопровождении того же Егорыча и Кирилла.

– Что за день! – крякнул Егорыч, увидев свою любимую спортсменку, сидящую вместе с Зойкой-хоронилкой в тупике коридора. – Опять пострадавшие, и снова на мельнице. Только эти – с механической, с пролетарки. Прудищенцы и малаховцы передрались. Какая-то афера с зерном, чёрт их разберёшь.

Зойка, охочая до сплетен, слушала с интересом. Улька, голодная, уставшая, безучастно кивала.

– А чё за балахон на тебе, Уль? – переключился Егорыч. – Невесту, што ль, в школьном театре репетируешь? Аль ведьму? Всё драмой увлекаешься? А две последних тренировки пропустила!

– Болела, – соврала Улька. – Егорыч, умоляю, позови врача, который Аркашку осмотрел. Пусть скажет, что с ним? А я за это буду ко всем соревнованиям готовиться. Ни одно занятие не пропущу. Чесслово.

– Смотри, Иванкина! – погрозил пальцем Егорыч и, пошептавшись со злобной тёткой, пошёл внутрь коридора.

Спустя полчаса вернулся с хирургом в забрызганном кровью халате и спущенной марлевой маске, раздражённым, «тикающим» правой половиной лица.

– Вот Ульяна, – лебезил перед ним тренер. – Будущая чемпионка мира по лёгкой атлетике. Вы просто ей скажите как есть. Больше отвлекать не станем. – По всему было видно, что выдернуть мрачного доктора стоило Егорычу немалого пота.

– Что? Где? – грубо спросил хирург, обращаясь скорее в потолок, нежели к вскочившим, вытянутым в струнку девочкам.

– Аааркашка Гггинзбург, – пролепетала, заикаясь, Улька, – с мельницы который. Как он?

– Состояние крайне тяжёлое, – закатив глаза, ответил врач. – Будем вызывать машину, отправлять в город. До утра может не выжить. Всё? Вопросов больше нет?

Он обернулся к злой тётке и хлопнул ладонью по её столу так, что подлетел амбарный журнал и задрожал стакан в алюминиевом подстаканнике.

– Всех лишних из приёмной выпроводить! Понятно? Развели богадельню. Ни спортсменок, ни тренеров, ни болельщиков чтобы тут не было!

Зойка стала белее Баболдиного платья, Улька захлебнулась в рыданиях. Егорыч обнял обеих за плечи и вывел из больницы.

– Ну, ну… Провисел вниз головой бог знает сколько, кровь, мож, в мозг натекла, – делился он первыми попавшимися соображениями. – Но в городской-то больнице чё, вылечат! Там всех на ноги поднимают, – врал Егорыч на ходу, не в силах вынести девичий вой.

Проводив Ульку до дома, а Зойку до интерната, тренер опустился на лавку, застегнул до верхней пуговицы промокшую от пота куртку и пробормотал себе под нос:

– Ну и денёк. Теперь она ваще на тренировку не придёт. Хоть бы уж выжил ушастый. Нет, любовь и большие достижения несовместимы…

* * *

Только переступив порог дома, не обращая внимания на вопросы мамы и сестёр, Улька кинулась в келью Баболды.

– Да не лезь к ней! – предупредила Пелагейка. – Она к себе не подпускает никого. Осколки зеркала не даёт подмести, сундук не разрешает трогать. Похоже, умом тронулась…

– Уйди, Поль, – огрызнулась зарёванная Улька. – Меня пустит.

Евдокия лежала в постели безучастная, с открытыми глазами, уставленными в потолок, с размётанными по подушке черными волосами. Сухие руки её были неподвижны, с края стопы сползло пуховое одеяло, обнажив жёлтый безжизненный палец, скрюченный артритом.

– Прости меня, ба! – прошептала Улька, наклонившись к лицу Баболды и покрывая поцелуями сморщенные щёки. – Это я во всем виновата. Это меня твой Бог наказал, да? За то, что одёжку твою испачкала. Да, ба? Не молчи! Скажи что-нибудь, а то Аркашка умрёт!

Улька трясла Баболду за плечи, и та, как соломенная кукла на ветру, не сопротивлялась, болтая взад-вперёд растрёпанной головой.

– Я всё постираю, платочек залатаю, тапочки новой тканью по подошве обошью. Все бусинки обратно приделаю, ба! Только помолись об Аркашке, как ты умеешь! Прямо сильно помолись! – исступлённо рыдала внучка, не надеясь на ответ.

Но Баболда очнулась. Положила костлявую кисть на Улькины влажные волосы, пропустила пряди сквозь пальцы, скользя от макушки к шее, и призрачно улыбнулась:

– Ступай. Ты не виновата. Это мой грех. Не о душе думала, о тряпках. Шёлк, бисер! Похороните меня в чистеньком, льняном, и ладно. А за Аркашку помолюсь. Сильно помолюсь. Негоже, чтобы молодые старых обгоняли. Каждому свой черёд. Ступай.

Улька вышла, стянула с себя наконец белый саван, переоделась в привычное голубое платье, взяла кусок сладкого пирога с кухни и, опустошённая, села у окна. За стеклом господствовало хрустально-чёрное, без единого облачка небо. Луна завершала свой цикл, обнажая тающий, тонюсенький серп, скорее дорисованный в воображении, нежели настоящий. «В следующее рождение луны мы уже не будем вместе», – всплыли Аркашкины слова, тепло его руки на холодном сеновале, пушистые ресницы, не дающие глазам сомкнуться, забавные, математически построенные фразы, полные логики и смысла. Со двора доносилось фырканье грузовика. Папа только вернулся из рейса, ничего не зная об этом странном и страшном дне. Улькины веки набрякли, слёзы высохли, голова упала на грудь, остатки пирога рассыпались крупными крошками по подолу платья. Отец, запылённый, пахнущий соляркой, вошёл в комнату и обнаружил Ульку заснувшей на стуле возле окна. Остальные домочадцы давно уже посапывали-храпели в кроватях и на печке. Из кельи Баболды доносилось молитвенное бормотание. Максим осторожно взял Ульку на руки, чмокнул в персиковую щёку и перенёс на печку, перекатив тяжёлое сонное тело от края лежанки к середине, поближе к другим детям. Затем прошёл на кухню, где Маруся оставила мужу крынку молока и накрыла полотенцем картошку с салом, грузно опустился на скамью, вытер закопчённый лоб. Назавтра ему предстояла ещё одна важная поездка…

* * *

В пять утра Максим подогнал машину к воротам соседа Кирилла Фадеева, чтобы отвести его овец в колхоз. Кирюша часто покупал скот в Казахстане, подращивал и продавал местным животноводам. Семнадцать нагулявшихся за лето кудрявых Машек жались друг к другу в загоне, не желая расставаться с родным домом. Но Кирилл уже накидал вилами в кузов ЗИСа мягкое сено и приставил к грузовику сколоченную вручную деревянную платформу. Свища в воздухе тонким прутиком, он выстроил своих подопечных в неровную шеренгу и одну за другой начал загонять на открытую площадку кузова. Матерно блея, овцы с неохотой цокали по платформе вверх, Максим курил, пытаясь согнать с себя короткий ночной сон, и посматривал на часы. Кирилл, вспотевший, толкал в зад особо непослушную Машку, за которой образовалась овечья пробка. Шестнадцать особей – белых, ухоженных с чёрными мордами и ножками – сбились в плотное шерстяное облако, полностью заняв отведённое пространство кузова. Семнадцатая овечка растерянно остановилась наверху платформы и тупо смотрела на зады собратьев. Она не влезала.

– Едрит твою мать, – сплюнул Кирилл. – Чё делать-то? Эту куда?

– Ну, кузов не резиновый, – констатировал Максим, туша сигарету о подошву сапога. – Эту себе оставь.

– Да на семнадцать чётко договорились! Как я людей подведу-то? – вскипал сосед. – Ты ж сам говорил, двадцать, не меньше, влезет!

– Ну двадцать мелких, а у тебя не бараны – слоны! Отрастили жопы-то! – отбрыкивался отец.

– Максиша, давай одну в кабину! – взмолился Фадеев. – Я её стреножу, в мешок и ремнём к сиденью привяжу, не рыпнется! Чё тут ехать-то? Сорок минут!

– Ополоумел совсем? – Максим, ещё секунду назад сонный и медлительный, теперь бегал вокруг кузова и размахивал руками. – Мне по дороге надо Аркашку Гинзбурга захватить! До станции подбросить! Он в город сегодня уезжает! Ждёт меня у Баршанских. Куда я его посажу?

Кирилл прищурил один глаз, пошурудил рукой в боковой прорези штанов, достал жёваную купюру и протянул соседу.

– Ну не артачься, Максим, – понизил он голос. – Аркашка твой тощий, юркий, в кузове среди овец уместится. А ты конфет детям ещё накупишь! Давай!

– Ладно, – недолго мялся отец, засовывая бумажку в карман куртки. – Вяжи свою овцу, да побыстрее. В семь сорок электричка. Не опоздать.

* * *

Звонок будильника растормошил ненадолго притихшую головную боль и вывел Аркашку из мучительного сна. Стрелки показывали шесть утра. За час до приезда дяди Максима нужно было умыться, позавтракать, покидать вещи в рюкзак и забежать попрощаться с Улькой. Поспать удалось недолго. Из больницы отпустили в три ночи. До этого времени он просто лежал на голой кушетке в коридоре и смотрел, как мимо него сновали туда-сюда врачи и санитарки, таща на носилках окровавленных людей, кидаясь медицинскими терминами и не обращая на него никакого внимания. Красная, протёртая до дыр клеёнка на кушетке казалось ледяной. Без подушки шею неприятно ломило. Но по сравнению с пребыванием на крыле мельницы вниз головой новое местоположение вызывало эйфорию. Аркашка то задрёмывал, проваливаясь в какой-то странный мир, где все предметы крутились вокруг него в ведьминской пляске, то выходил из сна, резко вскакивая со своей лежанки и пугая криком окружающих. Наконец, ближе к середине ночи, Гинзбурга заметил мрачный хирург в испачканном кровью халате и, присев рядом, недружелюбно спросил:

– Кто такой? На что жалуешься?

Аркаше стало стыдно на что-то жаловаться, когда вокруг из палат доносились стоны тяжелобольных, и он вжал голову в плечи:

– Я Аркадий Гинзбург. Застрял на мельнице. Висел вниз головой. Меня сняли, привезли сюда. Но сейчас уже лучше.

– У вас, у прудищенцев, чё, мельницы – место шабаша? – усмехнулся хирург, беря пациента за руку и прощупывая пульс на запястье. – Где болит?

– Везде, – сказал Аркашка. – То есть нигде. Просто тошнит сильно.

– Ну раз нигде не болит, так и иди себе домой, не морочь голову, – похлопал его по плечу врач. – Попей отвар ромашки, полежи денёк, и всё пройдёт.

– А какое сегодня число? – растерянно спросил Аркашка.

– Да уж тридцатое августа наступило, – поглядев на огромный циферблат наручных часов, ответил хирург.

– Скоро рождение новой луны, – вздохнул Гинзбург. – А мне через несколько часов возвращаться в город. Лето прошло…

– Да, – вздохнул врач, впервые грустно улыбаясь. – Жизнь, она проходит, сынок. От зимы к зиме. От лета к лету. Только тебе пока ни к чему об этом думать. Иди домой, парень. Тяжёлый день выдался. И тяжкая ночь. Ступай.

Аркашка, шатаясь, вышел из больницы на тёмную, неосвещённую дорогу. Идти совсем не было сил – ноги подкашивались, голова кружилась. К счастью, размытую колею через несколько минут осветили жёлтые фары, Гинзбург помахал рукой, и перед ним остановился трактор. Водителем оказался мужик с соседней улицы, который узнал Аркашку и подвёз до дома Баршанских. Тётя Шура, услышав возню в сенях, вышла заспанная, в мятой сорочке и прижала Аркашку к горячей груди.

– Вернулся, горемыка! – покачала она головой. – А я уж наревелась, думала, как скажу матери, что не сберегла парня! Поешь да ложись скорей. Утром за тобой Максим Иванкин заедет.

Несмотря на двухдневное голодание, Аркашка с трудом запихнул в рот остывшую картофелину и запил яблочным компотом. Еда, казалось, застряла на уровне горла и не проваливалась дальше в желудок. Он долго плескался под рукомойником, тщетно пытаясь набрать в ладони побольше воды и помыть кипящую голову. Потом кое-как обтёрся вафельным полотенцем, оставляя на нём грязные следы, и рухнул на кровать. Утром тётя Шура наготовила сырников. Аркашка съел один, глотнул простокваши и опустился на пол перед своим рюкзаком, в который собирать-то было уже нечего. Куртку он потерял на мельнице, рваные штаны и рубашку бросил в мусор, переодевшись в единственные запасные. Вместо просящих каши башмаков натянул сандалии. Пока тётя Шура возилась на кухне, прошмыгнул в сени и кинулся к дому Иванкиных в надежде встретиться с Улькой. Ворота были приоткрыты, папин грузовик из двора уже уехал. Мария, в наспех накинутой фуфайке, с тазом зерна шла в сторону курятника.

– Тёть Марусь, я к Бульке попрощаться. Можно? – робко спросил Аркашка, ёжась от утреннего холода.

– А ты, что ли, жив? – удивилась Мария, ставя таз на землю и обнимая парня. – Слава богу! А она спит. Маялась всю ночь, дежурила в больнице с Зойкой, рыдала, ей сказали, что ты вот-вот умрёшь. По печке металась, бредила, только под утро заснула. Иди разбуди её!

Аркашка застыл, уставившись в Марусин фартук, на котором она сложила руки с синими прожилками вен. Потом поднял небесные глаза на её красивое, изрытое оспинками лицо и тихо сказал:

– Нет, тёть Марусь. Пусть спит. Тяжёлая была ночь. Перед новолунием. Я пошёл. Прощайте. Скажите ей, что это было лучшее лето в моей жизни.

Он резко повернулся, чтобы Улькина мама не увидела нахлынувших слёз, и, широко шагая, пошёл к дому Баршанских. Тёплая волна, словно кроличья шуба мехом вовнутрь, накрыла его с ног до головы. Булька всю ночь дежурила в больнице. Булька плакала по нему. Бульке не всё равно. Этого достаточно, чтобы быть счастливым… Длинный сигнал грузовика за углом дал понять, что Максим уже подъехал. Аркашка махнул ему рукой и заскочил в сени поцеловать тётю Шуру.

– Исхудал-то как за лето! Возмужал! – зацеловывала его лицо Шура. – Синеглазик мой. В рубашке одной. На дворе-то холодина!

Остановив её причитания и забросив за плечи лёгкий рюкзак, Аркашка побежал к кабине грузовика. Но Максим выскочил навстречу и преградил дорогу.

– Тут это… дружище… не серчай… – оправдывался отец. – В кабине овца. Ну не уместилась вместе со всеми. А везти надо, договор с людьми. В кузове поедешь, а? Не впервой же?

– Конечно, дядь Максим, – растерялся Аркашка. – Подсадите?

Обойдя машину от радиатора к задним колёсам, перед надраенным до блеска номером СА‐65–65 Гинзбург встал как вкопанный. Из кузова на него смотрело несколько десятков блестящих глаз. Чёрные морды, как одна, были повёрнуты в сторону мальчишки, будто оценивали габариты ещё одного пассажира.

– Бэээ-эээ-эээ, – вдруг очнулась одна овца, мгновенно передав эстафету подругам. – Бээээ-эээ-эээ, – многоголосьем ответили остальные Машки.

Максим щёлкнул задвижками, откинув вниз зелёную деревянную шаланду[27].

– Давай, Аркаш, не тормози, опоздаем, – подбодрил его отец, – а вы, девочки, подвиньтесь! – крикнул он обалдевшим овцам.

Подставив под Аркашкино колено ладони, Максим подкинул его наверх, дав возможность протолкнуться среди плотных овечьих боков. Потом подал в руки рюкзак и намертво закрыл борт.

– Ну чё? Нормально? – подмигнул Иванкин.

– Отлично! – измученно улыбнулся Аркашка. – Поехали!

Максим вернулся к кабине и отлаженным движением крутанул рукоятку. Двигатель затарахтел, Машки заволновались, заблеяли, та, которая сидела стреноженная в кабине с мешком на голове, издала минорное «быэээээ». Отец потрепал ладонью её шерстяной окорок и тронулся с места. Аркашка, растолкав соседок по кузову, немного согрелся в массе дружелюбных кудряшек, уселся на корточки и оперся локтями о край борта. Большие Прудищи медленно поплыли мимо ленточкой разноликих деревянных домов, шеренгой заборов, крышами колодцев, остатками крон пожелтевших садов. Мокрая грунтовая дорога вилась, как некрепкий почерк школьника из-под текущей перьевой ручки. Аркашка похлопал себя по нагрудному карману, проверив купленный ещё в июне железнодорожный билет, и глубоко вздохнул, чувствуя логическую незавершённость, казалось бы, доказанной теоремы…

* * *

На затопленной с вечера печи Улька лежала, разметав руки и ноги. Всю ночь она не давала сёстрам спать, бредя и натягивая на себя пуховое одеяло. Жар, как тот, что терзал её в начале лета, снова ломил кости и сковывал мышцы. Перед рассветом она проснулась, нащупала в новом валенке, служившем подушкой, картонную коробочку с жёлтыми горошинками витамина С и жадно засунула в рот четыре штуки. Гоняя шарики под языком, немного успокоилась и наконец отключилась, пропотев и отдавая болезни последние силы. Утром не заметила, как проснулись и слезли с печи сёстры, не слышала мамину возню на кухне, не чувствовала топанья ног по деревянному полу. Первым звуком, который прорезал её сознание, был визг, узнаваемый из тысячи визгов, не дающий шанса на спокойное завершение сна.

– Вставай! Улька! Вставай! Аркашка уезжает! Дядь Максим тока тронулся из двора!

Зойкин голос, пронизанный пучком режущих струн, буравил мозг и вынимал его из черепной коробки. Улька приподняла тяжёлые веки и увидела над собой оранжевую в чёрный горох материю.

– Ар-каш-ка, – по слогам произнесла Улька, мучительно возвращаясь в реальность. – Ку-да у-ез-жа-ет? Он в боль-ни-це…

– Нет, нет, – трясла её за плечи Зойка. – Его выписали, его перепутали с другим парнем, которого на мельнице-пролетарке пырнули! Да вставай же!

Улька резко села и тут же упала на спину – печка, Зойка, рассыпанные по одеялу витаминки, закопчённый потолок закружились в её голове, как неуправляемая карусель.

Макарова схватила её за руки, рванула на себя и начала бить по щекам.

– Быстрее, коза, быстрее! – Она лупила по Улькиному лицу наотмашь, будто хотела выбить мозги. – Бежим!

Одурев от неожиданной боли, Улька, однако, пришла в себя и соскочила с печи, не одеваясь, благо заснула в платье. Второпях, отточенным движением натянула растоптанные кеды и выбежала во двор. За ней, стирая пальцы о рваные ремешки сандалий, устремилась Зойка. Солнце, лениво выползающее из небесного кармана, ещё не светило, а лишь обозначало свои намерения. Над размытой колеёй, уводящей вон из деревни, висел утренний туман. В самом конце улицы он уплотнялся, мешаясь с выхлопными газами папиного ЗИСа – грузовика, стремительно увозящего Аркашку в иной мир: прогрессивный, индустриальный, энергичный, кипящий возможностями и достижениями. От забитого, обветшалого, прокисшего деревенского бытия оставалась только грунтовая дорога. И по ней, а точнее над ней, пружиня, отталкиваясь подошвой от кочек и камней, словно по воздуху неслась Улька. Спортсменка, будущая чемпионка мира по версии Егорыча, влюблённая, заплаканная девочка, поверившая в сказки Экзюпери и готовая умереть за главного синеглазого героя. Волосы, мокрые от утреннего жара, срывало с головы ветром, влажное платье стягивало взрослеющую фигурку, шнурки вот-вот грозились развязаться и прервать полубег-полуполёт. Но земля, вопреки формулам и законам, выталкивала Ульку вперёд, покорялась её нездешней силе и целовала ноги, будто на них были не кеды Ленинградской резиновой фабрики, а крылатые сандалии Гермеса.

Аркашка, прижатый со всех сторон тёплыми овцами, свесился с борта и смотрел вниз на вылетающие из-под колёс куски грунта. Оглянуться по сторонам он был не в силах – слишком больно отдавались в сердце знакомые дома, дворы, натянутые на столбы волейбольные сетки, брошенные до следующей игры мячи, тропинки, которые убегали в поля и терялись среди свежесобранных стогов. Но вдруг соседствующие Машки начали нервно переминаться на ногах и двигать толстыми боками. Главная из них, чья голова красовалась наравне с Аркашкиной макушкой, повернула морду и прямо в ухо гаркнула пронзительное «Быээээээээ!». Гинзбург подскочил от неожиданности, протёр глаза и метрах в ста увидел бегущую по дороге Ульку. За ней на горизонте маячила отстающая фигура в платье оранжевой божьей коровки. Счастье, пронзительное, горячее, хлынувшее по всем капиллярам, разошлось волной от пяток до макушки. Оглушённый, блаженный, сдавленный со всех сторон Аркашка обнял ближайшую Машку и расцеловал её чёрную глупую морду.

– Моя! – прошептал он, размахивая руками, как знамёнами. – Моя! – повторил беззвучными губами, наполняясь неистовым смехом.

Улька, алая от температуры, набирала скорость, но папа, не смотрящий в боковые зеркала, давил на газ и всё больше отрывался от бегуньи. Аркашка размазывал грязными ладонями слёзы на щеках и, как дурак, хохотал, заглушаемый рёвом мотора и гамом возбуждённых овец.

– Быээээээ… Быэээээ…. Быэээээ…

Слова переполняли его, умные, нужные, уместные, но в голове блеяли Машки, и глупый рот, не подчинённый мозгу, пытался перекричать овечью какофонию.

– Зойон, сыре саг! – орал счастливый Аркашка, размахивая над собой рюкзаком. – Увидимся во Франции!

Зачем это? К чему это? Легкомысленное, суетное, пустяковое… Что же главное? Улька стремительно отставала, подлый шнурок на резиновом изделии ленинградского завода всё-таки развязался, и она упала плашмя в грязь, замерев, не пытаясь сопротивляться, не решаясь поднять глаза. Слева и справа плыли колосья осенних полей, низкие облака, чёрные галочки редких птиц. Маленькая фигурка в центре дороги стремительно отдалялась, и, набрав в грудь воздуха, поднявшись во весь рост, над овцами, над колосьями, над небом, Аркашка крикнул на всю Вселенную, включая планету Экзюпери:

– Не забывай меняаааа! Буууулька! Бууулька! Бууулька Гиинзбууург…

– Бэеееее, – вторили восторженные овцы, нечаянные свидетели человеческой любви.

Улька, с разбитой коленкой, с разорванным платьем, с забрызганном глиной лицом, провожала взглядом утонувший в газовых выхлопах грузовик. Плечи её тряслись, губы дрожали в блаженной улыбке, сердечная стрекоза вырвалась из груди и порхала над грязью, плача и ликуя одновременно. Сзади скачкообразно приближалась смешная Зойка. Лиловая, пятнистая, потная, потерявшая по дороге обе сандалии, она наконец достигла Ульку и рухнула рядом на размокшую, набухшую колею. Не сговариваясь, они обнялись нелепо, комично, пачкая друг друга землистыми руками, и, выдохнув, легли на спину прямо посреди дороги. Солнце окончательно выкатилось на небо и отправило нежаркий августовский луч на нежные девичьи щёки. По-деревенски простое, безучастное к горю и счастью, оно одарило каждую последней летней веснушкой. Неровной, незамысловатой, неприметной, как цветочек в корзинке полевой кашки, как блик сиюминутной, скоротечной молодости…

Предыдущая главаГлава 26 из 51Следующая глава