Боря был неимоверно вонюч. В этом и заключалось его счастье. Адский запах, щиплющий глаза, стал пожизненным Бориным оберегом. Вообще судьба благоволила к нему с малолетства. Началось всё с того, что Максима обманули. В Пензенском колхозе, куда отец заскочил проездом перед Рождеством, ему вместо хрюшечки вручили двухмесячного хряка. Жареным пятачком хотели украсить праздничный стол, но мама, обнюхав его со всех сторон, свернула нос в сторону: «Не, мясо будет с запашком, раскормим, потом съедим». К тому же поросёнок оказался настолько мил и пушист, что дети всю зиму держали его в доме и возились, как с игрушкой. Кличку не выбирали. Всех свиней в деревне, независимо от пола и цвета, звали Борями. Так же как всех овец – Машками. «Борь-борь-борь-борь», – доносилось из дворов во время кормёжки. «Маш-маш-маш-маш», – гнал колхозное стадо на пастбища пастух. Первое время Боря был молочно-белым, нежным, голубоглазым, с розовым пятачком и мягкими ушками. Спал на печке вместе с детворой до тех пор, пока учителя в школе не стали отворачиваться: «Что-то Иванкины поголовно воняют!» Весной Борю выселили в хлев, носили тазами разведённый в кашу комбикорм и наблюдали, как тот стал кабанеть не по дням, а по часам. Нежный белый пух превратился в жёсткую желтоватую щетину, глаза заплыли и набрякли, милый розовый пятачок вытянулся в продолговатое твёрдое рыло, по бокам вылезли грозные жёлтые клыки. Хряка чуть было не пустили на мясо, но зловонные Борины пары вновь отпугнули родителей. Ещё через полгода стало понятно, что двухцентнеровый свин с неприличными шарами под хвостом годится только для осеменения. Несколько раз его водили к соседским невестам-свиньям, за что Иванкины получали невеликую мзду, но большую часть времени хряк стоял в загоне и с аппетитом кушал, смачно чавкая и тряся головой. Вопрос, как быть с Борей, то и дело поднимался на семейном совете, так и не находя решения. Знакомые Максима обещали снова принять хряка в колхоз производителем, но постоянно кормили завтраками, ссылаясь на отсутствие денег. Месяц за месяцем Боря набирал вес, с трудом умещался в своём загоне, демонстрируя незаурядные умственные способности и вздорный характер. Во-первых, он был обидчив, помнил своё изгнание с печки в хлев и готовился при случае отомстить хозяевам. Это ощущалось по заплывшему прищуру хитрых глаз и местоположению хвоста, который при виде кормильцев из задорного крючка превращался в зловещую верёвку, суля что-то нехорошее. Во-вторых, как настоящий приспособленец, знал подноготную каждого члена семьи и, в зависимости от их нрава, вёл себя то развязно-нагло, то приниженно-подобострастно. Решительных, уверенных Ульку с Санькой уважал: нежно бодая головой, радостно принимал из рук любимые сладости – печеньки, баранки, яблочки, сливы. Со старшей Пелагейкой был самовлюбленным кривлякой, разворачиваясь всякий раз задом, тряся окороками и демонстрируя могучие буфера осеменителя. Младшую меланхоличную Наденьку старался поддеть и унизить, пердя, злобно хрюкая и пытаясь укусить за бедро. Но больше всех Боря издевался над Зойкой. Чувствуя в ней подкидыша, подзаборника, кукушонка, он расправлял грудь, кидался на ведро с кормом, опрокидывал его и рвал зубами вечное платье оранжевой божьей коровки. Маруся, памятуя об этом, редко отправляла Зойку к жирному тирану, но всё же бывали случаи, когда рук катастрофически не хватало, а животину нужно было кормить. Так и в этот раз.
Макарова завершала свои летние каникулы в доме Иванкиных, готовясь к осени окончательно переселиться в интернат. Тёрлась вокруг мамы, помогала Баболде держать её вечную пряжу, повторяла каждый Улькин шаг. В общем, путалась под ногами, стараясь быть значимой и полезной. Кормить Борю в этот день должна была Улька, но упёртый Егорыч, лично пришедший к Марусе, убедил её отпустить дочь на тренировку.
– Зоюшка, отважишься сходить к Боре? – спросила мама, ставя томиться в печь чугунок молока.
– Конечно, мам! – ответила Зойка Улькиной интонацией. – Чего мне Боря! Боря мне нипочём…
Вёдер в сенях не осталось. Макарова взяла широкий таз с ручками по бокам и начала пересыпать в него черпачком комбикорм из дерюжного мешка. Буро-жёлтый порошок, намолотый из злаков – ячменя, пшеницы, овса, кукурузы, залила водой и долго перемешивала до однородной, распухшей, плотной каши. Вместе с монотонными движениями рук в коленях началась мерзкая дрожь, на лбу проступила испарина, сердце прихватило липким страхом, будто ржавой прищепкой.
– Не боюсь, не боюсь, не боюсь… – твердила молитву Зойка. – Толстая, пукающая тварь, ты ничего мне не сделаешь…
Но ноги конвульсивно сводило, а в глазах с каждой секундой становилось всё темнее. Схватив тяжёлый таз, Зойка отправилась в хлев, отгоняя от себя навязчивые мысли и дурное предчувствие. Около дощатой двери остановилась. Дёрнуть было нечем – обе руки заняты тазом. «Только не выпусти Борю наружу!» – помнила она строгое указание мамы. Макарова поставила посудину с кормом на землю, робко потянула за ручку, подняла таз, но дверь быстро захлопнулась, не успев впустить неуклюжую хозяюшку. Зойка снова повторила все действия, но опять не втиснулась в открытый проём. Боря, наблюдая за её вознёй, напитываясь её страхом и наливаясь злорадством, топтался в загоне и грозно хрипел. При виде дрожащей неумехи, удачно посланной судьбой, в щетинистой голове мгновенно созрел коварный план. И жирный хряк, роя носом соломенную подстилку, упивался лёгким его воплощением. Тем временем Зойка, совсем ослабевшая, теряющая сознание, в третий раз рванула дверь и подпёрла её носком сандалии. Раскорячившись, подхватив таз, она задом вошла в загон, стараясь удержать равновесие и закрыть щеколду. Но, не успев даже вздохнуть, почувствовала резкий толчок и взмыла в воздух.
Боря, улучив момент, поднырнул Зойке между ног и рванул в открытую дверь. Макарова, оказавшись вместе с тазом верхом на гигантском свином теле, истошно завопила и, выливая жидкий корм на платье, правой рукой вцепилась в щетину Бориного загривка. Помотав Зойку по огороду, в брызги растоптав поздние кабачки, хряк кинулся через открытые ворота на волю и понёсся по просёлочной дороге. Зойка кричала так, что из домов выбежали люди, припадочно закрывая рты руками и мыча нечленораздельное.
– Убьётся! Вот щас точно убьётся…
В конце улицы Боря, вздымая пыль, развернулся и полетел в обратном направлении. Инстинктивно ещё державшая одной рукой таз, Зойка разомкнула пальцы, и цинковая посудина с грохотом рухнула под ноги хряка. Тот на мгновение припал на колени, но тут же вскочил и метнулся дальше.
– Марусиного кабана давно пора на мясо. Он больной, бешеный…
Грязная, обляпанная, свекольная от ужаса и тахикардии, с разбитыми в кровь бёдрами, Зойка болталась на спине Бори, как тряпка, и тихими губами безнадёжно повторяла: «По-мо-ги-те… ма-моч-ки… по-мо-ги-те…»
Из Милкиного дома высунулся ещё женихающийся Санька. Он как раз исполнял на гармони попурри из советских песен, да так и выбежал с раздутыми мехами, от волнения переключившись на любимую радийную мелодию – «Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо[20]». Действо приобрело характер чудовищного гротеска в дурном уличном театре. Под залихватскую партию Россини мощный бело-серый хряк нёс обезумевшую девчонку и вот-вот должен был скинуть себе под ноги, растоптав четырёхпалыми копытами. Маруся, побелевшая от ужаса, схватившая по дороге простыню с верёвки, пыталась встать на пути свина и набросить на него материю, но Боря с удивительной ловкостью уворачивался от препятствий. Со стороны они, словно тореадор с быком, исполняли нелепый танец, не поддающийся здравому смыслу. Наяривая по длинной улице взад-вперёд, свирепо храпя, раздувая грузный живот и мотая гигантскими яйцами, хряк будто воплотил многолетнюю мечту поквитаться с мамой за изгнание из тёплого дома. Через несколько минут за зрелищем наблюдало полдеревни. Со стадиона прибежала Улька, из магазина выскочила Люська-вишня-убийца, из шалмана – развязная Катенька-распузатенька… Милка, Санька-дурак с истеричной гармонью, Баболда, дети всех мастей и фамилий…
К несчастью, взрослых мужиков по полудню не оказалось – кто в рейсе, кто в колхозе, кто на силикатном заводе. Бориному забегу ни конца ни края не было видно: свирепый зверь носил свою заложницу с сатанинским азартом. В какой-то момент на край улицы выскочила толпа мальчишек. От неё отделился Аркашка, снял с себя рубаху и попытался, как мама, ослепить ею Борю. Ничего не вышло. Вдруг Гинзбурга осенило: за несколько секунд до повторного приближения хряка с жертвой, он схватил потерянный Зойкой таз и, держа перед собой, как щит, встал на Борином пути.
Удар был таким, будто разорвался артиллерийский снаряд. От резкого звука Санька очнулся и перестал играть. Хряк, вписавшись рылом в таз, упал на бок и придавил ополоумевшую Зойку. Аркашка отлетел от Бори метра на полтора, теряя посудину и шмякаясь головой оземь. Бабы визжали, прикрывая рот задранными юбками. Зверь, остро ощутив свою вину, мгновенно понял, что никакая вонь его больше не спасёт от убоя, и метнулся на край деревни. Зойка стонала, приподнявшись на локтях. Аркашка подполз к ней по-пластунски, встал на колени и постарался оторвать бедолагу от пыльной дороги. Попытка не увенчалась успехом, Макарова громко ахала, подволакивая ногу. Прокопавшись ещё несколько секунд, Гинзбург всё-таки изловчился, поднял Зойку на руки и сделал пару шагов навстречу спешащим к ним бабам. Если б «Мосфильм» надумал снять кино о деревенских рыцарях, то так бы выглядел финал. Стоящий в пыли герой со спасённой принцессой на руках. Ликующая толпа. Счастливые крики. Юродивый музыкант, решивший таки закончить арию безумного Фигаро. Поверженный дракон Боря, мечтающий быть прощённым и вновь водружённым к неиссякаемой кормушке.
– Ты что, олух, надо было, как Аркашка, спасать девчонку, а не песенки играть! – била кулаком в спину Саньке его невеста Милка.
– Ды как-то я не понял… – лепетал Санька. – Я во всякой непонятной ситуации играю, ты же знаешь…
К счастливому исходу свиного забега успел тренер Егорыч, призванный со стадиона. Он отстранил Аркашку, взял грязную Зойку на руки, как переходящее знамя, и потащил в ближайшую избу. Местные знатоки определили, что переломов у девчонки нет, а есть вывихи и ушибы. Да с мозгами что-то. Кукукнулась Зойка. А может, и всегда такая была…
Двумя днями позже, в районной больнице, куда Макарову положили в десятиместную палату, выяснилось, что у Зойки сотрясение мозга. Маруся снарядила Ульку авоськой со сливками, конфетами-подушечками, мясным пирогом и отправила к потерпевшей. В палате пахло мочой и выдержанными в хлорке простынями. Зойка лежала бледная, со щеками цвета застиранной наволочки. Врач, в круглых очках, с благообразной бородкой, пожаловался Ульке: мол, пациентка отказывается от еды.
– Ты чё, Зойк, – присела Иванкина на край кровати, – не жрёшь ничего?
– Чё-то не хочется, – отозвалась Зойка.
– А я с утра поела молоко, пирог и ржавую селёдку, – констатировала Улька.
– А селёдку ты мне принесла? – оживилась Макарова.
– Принесла, специально для тебя купила – папа рубль на кино дал.
– Тогда давай, – согласилась Зойка.
Она поднялась, подмяла под себя подушку, отломила большой кусок пирога и засунула в рот. Улька освободила худую тушку селёдки от промасленной бумаги и положила на серую тарелку с тусклым незамысловатым рисунком.
– Ты молодец, – поддержала Улька. – Неслась на Борьке, как настоящая всадница.
– Издеваешься? – с набитым ртом ответила Зойка. – Опять опозорилась перед всей деревней. Вот ты бы, я уверена, красиво скакала. И не упала, а остановила бы эту вонючку. Кстати, его наконец зарезали?
– Нет, приехал колхозник и забрал Борю задарма, – ответила Улька. – А насчёт меня ты, как всегда, придумываешь. Я ничем не лучше тебя. На Борьке я и секунды не продержалась бы. Свалилась бы, башку разбила.
– Знаешь, – пробубнила Зойка, откусывая жёлтую селёдку, – я тоже, как и ты, выйду замуж за еврея.
– Почему это, как и я? – вскинулась Улька. – Я-то как раз и не собираюсь.
– А как же Аркашка?
– Ну так это тебя он на руках нёс, – закусила губу Улька, не в силах изгнать из головы навязчивую картинку.
– Он просто меня спасал, – сказала Макарова, отхлёбывая из маленького бидончика сливки. – Он добрый, понятно же… А влюблён он в тебя…
– Хватит! – отрезала Улька, резко вставая с постели. – Он позёр и пустобрёх! И любит непонятно кого! Если хочешь, сама выходи за него замуж! А я найду обычного парня с силикатного завода. И точка! Давай выздоравливай… Я пошла…
Спасение Зойки выворачивало Улькину душу наизнанку. Сердечная стрекоза, казалось, покинула тело и мёрзла холодными августовскими ночами на садовой изгороди. Аркашка несколько дней не появлялся на улице, отлёживался от Бориного удара в доме Баршанских. Улька хотела зайти, проведать, поддержать, но острая боль и гнетущая обида не давали переступить порог. Он обещал носить на руках её, Ульку, а вместо этого держал на глазах у всей деревни Зойку. Герой, рыцарь, смельчак! Так о нём говорили теперь на каждом углу. Да ещё добавляли с хитрецой: после такого обязан жениться! Дела валились из Улькиных рук. Начиная мыть пол, она плетью ложилась на холодные доски и ревела, разбавляя мокрые пятна солёными слезами. Отправляясь пасти Апрельку, не могла дождаться вечера, удивляясь обесцвеченному небу и чёрно-белым полям, уходящим за блёклый горизонт. Читая любимые книги, теряла строчку, упускала нить повествования и отбрасывала томики в сторону, разочаровываясь в сюжете. Маруся, видя страдания дочери, вздыхала и гладила её по голове.
– Дурочка моя, ты всё понимаешь неправильно. Вступиться за кого-то, пожалеть кого-то – не значит любить. Аркашка твой просто обладает особым даром: он каждое существо в этом мире будто видит изнутри, влезает в его шкуру. И понимает, как это обидно, когда над тобой смеются, как это страшно, когда издеваются, тычут пальцем. Он протягивает руку помощи, не боясь осуждения, не стыдясь разговоров за спиной, глупых сплетен…
– Конечно, – всхлипывала Улька. – Он даже от собачек и ворон пытается увести боль и взять её на себя…
– Ну вот видишь! Большой души человек! Чего же ты страдаешь?
– Я хочу, чтобы он сражался только за меняааа, – гудела Улька. – Мне больно, когда он дерётся за Зойкину честь, спасает её, как рыцарь! Я хочу быть Зойкой… хочу быть дурой, подкидышем! Только чтобы он всегда оставался со мноооой…
– Так иди и навести его! Он, наверное, ждёт! – удивлялась мама. – Чего упёрлась-то?
– Это гордоооость, дурацкая, отвратительная гооордость… – Улька, побившая в этом месяце рекорд по художественному реву, не могла остановиться.
– Ну что ж, – вздыхала мама. – Врождённая гордость сродни оберегу. Пусть случится так, как случится.