В нашем магазине НОВЫЙ МИР тоже появился сноброд.
Заснобродила мама.
Когда я уходил, она просто спала, уронив голову на плечо, а весь пол перед ней был забросан разноцветной бумагой. На полу под ногами лежали ножнички и ножницы для вырезания. На улице все оставалось по-прежнему. Луна светила чисто и ясно. Фонари светили грязно и желто. Грязная желть сливалась с ясной чистотой, как если бы таз чистой воды смешали с тазом помоев. И чистая вода стала грязной, стала помойной.
Тишина была как в могиле.
Могильная тишина.
К звукам позднего вечера примешивался храп жирной свиньи. Горячий и грязный. Горячий, грязный и липкий. Потный. Потный запах сочился изо всех дверей, изо всех щелей. Выливался на улицу и становился запахом летней ночи.
Окруженные запахом летней ночи, какие то люди уснули прямо на улице. Какие-то люди сидели у дверей магазинов, обмахивались плетеными веерами, пили чай. Какие-то люди вытащили наружу электрические вентиляторы и усадили их на пороге. Вентиляторные лопасти железно полязгивали, будто хотели кого-то прирезать. И люди сидели, люди лежали посреди кинжального лязга, разговаривали о своем. Улица осталась прежней. Мир остался прежним.
И все-таки не прежним.
Начиналось большое снобродство. И шаги снобродов мерили нашу деревню. Мерили наш город. Большое снобродство, мутное и безмолвное, опутывало землю. Люди не знали, что большое снобродство сгустилось над ними тучами, повисло бедой. Люди думали, над головой у них только мглистые облака летней ночи. Думали, нынешняя ночь будет такой же, как все остальные. Я одиноко вернулся в город. Увидел на улицах тишину и храп и тоже подумал, что мир остался прежним. Разве что снобродов прибавилось. Посмотрел на самую людную в городе Восточную улицу. Посмотрел на безбрежное ночное небо. Зашагал к ритуальному магазину НОВЫЙ МИР и увидел, что у входа в магазин припаркована машина. И увидел, что дядя приехал. И увидел, что дядя стоит посреди магазина, как врач посреди жилища больного.
— Садись.
Не обращая внимания на моего отца, дядя стоял посреди магазина НОВЫЙ МИР и осматривался по сторонам.
Росту в дяде метр восемьдесят. А в отце — метр пятьдесят. Дядя облачился в шелковую рубашку, какие носили богачи времен Республики. А отец стоял в одних трусах. Отец худобой не страдал. Но рядом с дядей казался худым — стоял подле него, как маленькое деревце подле большого. Как родственник больного подле врача. Как сын больного подле высоченного доктора, которого пригласил домой. А мать сидела на том же месте, где заснула. Но сидела по-другому. Под ней была скамеечка, на которую мать всегда садилась вырезать подношения. Скамеечка, укрытая тощей засаленной подушкой. Мамино лицо походило не на кирпич из старой городской стены. А на ткань с коркой засохшей грязи. На старую и ветхую газету. Ни на кого не глядя, она бормотала себе под нос:
— Как ни крути, а покойнику нужен венок. Как ни крути, а без венков на могиле не обойтись.
Она бормотала и вырезала ножницами бумажные узоры, похожая на садовника, что присел на корточки полить любимые цветы. Она вырезала много бумажных цветов — целый ворох, целую гору. И много листьев из зеленой бумаги — целый ворох, целую гору. Отец стоял рядом. На полу, заваленном бамбуковыми прутьями, мотками шпагата, банками с клеем, бамбуковыми ножами.
— Она цветы вырезала и заснула.
Отец сказал дяде, что дважды будил мать, водил ее умыться, но она возвращалась на место и снова засыпала. Садилась вырезать и засыпала. Засыпала и дальше вырезала цветы. Глаза у нее были прикрыты. Губы шевелились, не зная отдыха. Руки вырезали, не зная отдыха. И отец понял, что мать заснобродила. И я понял, что мать заснобродила. В последнее время люди умирали один за другим. И погребальная утварь расходилась так быстро, что мать заснобродила от усталости.
Дядя стоял и смотрел на свою сестру, как врач смотрит на тяжелого больного. Наконец обернул сердитое лицо и уперся в отца ледяным студеным взглядом.
Отец улыбнулся.
— Небось, в крематории тоже сейчас работы невпроворот.
И отец искоса посмотрел на дядю, словно родственник, который говорит врачу, что симптомы у мамы самые обычные, ничего такого. Ничего такого. Но отец забыл, что мама приходится дяде младшей сестрой. Что дяде больно смотреть, как его сестра надрывается, вырезая бумажные цветы. Заснула и даже во сне трудится не покладая рук.
— Принеси еще холодной воды, чтоб она умылась.
И дядя смерил отца косым взглядом. Очень им недовольный. В магазине пахло свежим мучным клеем. И горячим потом голой отцовой спины. Помедлив, отец взял таз для умывания и пошел набирать воду.
— Помер человек, как его без венка оставить. Пусть и работы прибавилось.
Сказав так, он снова глянул на дядю. Смерил его глазами. Но больше ничего не сказал. Только стукнул тазиком о край лестницы. Тазик звякнул. Словно досадуя, какого черта ты лезешь в наши дела. Тут мама вдруг покосилась на дядю, будто уже проснулась. Но увидеть ничего не увидела. Увидела только бумажные цветы под ножницами. Ножницы стрекотали, словно кузнечики на финиковом дереве летней ночью. А дядя все стоял и смотрел на маму. Тут он заметил меня, будто заметил сына, что отлучился от постели больного родителя. Очень недовольный. Очень сердитый. Вскинул острые брови. Пихнул ногой табуретку, дернул уголком рта. Лицо его сделалось похожим на лист заржавевшего железа.
— Пора трупный жир забирать. Няньнянь, у папы много работы, надо помочь родителям.
Тут дядин взгляд переместился с моего лица к табуретке у порога и остановился на книге Янь Лянькэ, словно в ней крылся источник всех бед. Ему явно хотелось подойти и наподдать книге ногой, скинуть ее на землю. Сжечь дотла «Поцелуи Ленина горше воды».
Но отец уже вернулся из кухни. Принес таз с водой. В воде плавало свернутое полотенце. Отец отвлек на себя дядин взгляд. Поставил таз у маминых ног. Прополоскал полотенце. Вытащил наружу. Отжал немного. И стал обтирать полотенцем мамино лицо, как медбрат обтирает лицо умирающего больного.
— Вода холодненькая, мигом прогонит сон.
Сказал отец не то матери. Не то самому себе. Его ласковый тон меня напугал. Я знал, он говорит так для дяди. И дядя слушал, дядя смотрел, как отец обтирает мамино лицо. Как смывает ее сон мокрым полотенцем. Отец коснулся холодным полотенцем маминой щеки, и ножницы в ее руках вдруг застыли. Отец описал мокрым полотенцем круг, и ножницы выпали из маминых рук на пол.
Отец описал полотенцем еще один круг, и стопка бумаги с маминых колен осыпалась на пол.
Отец снова прополоскал полотенце. Снова отжал его, приложил к маминой щеке, описал круг в другую сторону, и мама проснулась. Она вздрогнула, будто ей выплеснули в лицо таз холодной воды. Очень было похоже. Удивленно отвела папину руку. Поморгала. Осмотрелась вокруг, словно очутилась посреди невиданного нового мира. В магазине стояла сухая жара. Сухая и жаркая. Прохлада от тазика с водой растекалась по комнате, шипя и потрескивая. Как если бы в бурлящий кипяток тонкой струйкой вылили тазик холодной воды.
— Я цветы вырезала и заснула. — Мать не то спросила. Не то сказала сама себе. — Здравствуй, братец. — Она подняла глаза на дядю. — Садись, я ведь тебя целый месяц не видела. — И снова обернулась ко мне: — Няньнянь, живо принеси дяде табуретку.
Я принес табуретку и поставил ее под дядиным задом.
Но дядя на нее даже не посмотрел.
— Трупный жир пора из крематория забирать. Новая бочка накапала. — И дядя осмотрелся по сторонам. — Всех денег не заработаешь. Если устала, ложись спать. Стоит себя загонять ради какой-то мелочи. — Дядя свысока смотрел на гроши, которые мы выручали за венки и бумажные подношения. Он развернулся, чтобы уйти, но тут снаружи послышалось тарахтение мопеда.
Мопед дотарахтел до нашего магазина и остановился.
В дверь магазина попыталось просунуться смуглое молодое лицо. С ног до головы радостное и удивленное.
— Эй. Деревяха Чжан, ваш сосед бывший, с ума сошел. Раздобыл где-то арматурину в два чи длиной, пришел с ней к дому. И бормочет, сейчас я его прикончу. Сейчас прикончу. Пришел домой, а там кирпичный директор Ван, у которого дом в северных кварталах, они с Деревяхиной женой ездили развлекаться и как раз вернулись. Деревяха огрел директора Вана арматурой по голове — вся черепушка всмятку. Вот и спрашивается, откуда Деревяха знал, когда они вернутся. Минута в минуту. Они думали — темно, никто не увидит, а Деревяха тут как тут со своей арматуриной. Интересно, кто шепнул Деревяхе Чжану. Кирпичный директор Ван — крутой мужик, только зашел во двор, а его арматуриной по голове. Крутой мужик, упал посреди Деревяхиного двора, будто мешок с ватой. Директор Ван самый богатый у нас в городе. Любит побаловаться с чужими женами, Деревяхина жена у него не первая. Упал замертво, весь двор в крови, будто высыпал на землю чемодан с красненькими. Деревяха испугался крови и проснулся. Вытаращился на кровь и проснулся. Оказывается, мать его за ногу, Деревяха все это время спал. Снобродил, мать его за ногу, потому и осмелел. А как проснулся, осел на землю и воет — я человека убил. Человека убил. Снова тюфяк тюфяком.
Пока человек на мопеде говорил, улыбался и размахивал руками, его мышиные глазки бусинами катались по нашему магазину.
— Мы с Кирничным Ваном — дальняя родня, это все знают. Он родства не помнил, но долг есть долг. Вот, поехал сказать директорской жене, чтоб топала к Деревяхе Чжану забирать труп. Долг есть долг, решил заглянуть по пути к вам в НОВЫЙ МИР, заказать директору Вану венков и подношений. Он у нас в городе самый богатый. Если кто дом строил, кирпичи с черепицей брали только у него. Так что приготовьте ему побольше подношений. Вдова не заплатит — я сам заплачу. Кто виноват, что мы родня. Поставлю ему на могилу десяток, два десятка венков.
Человек на мопеде говорил до того быстро, что слова хлестали у него изо рта, как вода из шлюза. Глаза светились весельем. А радость на лице была такая, словно жена его наконец понесла и родила мальчика. Сам он стоял за дверью, голова торчала в дверном проеме. Точно кролик, что по весне глядит из своей норы на цветущий луг. Он собрался уезжать, но тут его взгляд упал на моего дядю. Человек хмыкнул, и лицо его распустилось пышным цветком.
Директор Шао, как удачно я тебя встретил. Будете сжигать директора Вана, сколько его жена заплатит, я столько сверху накину. Только скажи своим работягам, чтобы в порошок Кирпичного Вана не сжигали. Чтобы берцовые и тазовые кости остались целы. Чтобы их пришлось молотком крошить, а уж потом в урну. Я сколько надо накину, только череп его дотла не сжигайте. Чтобы по нему пришлось сперва молотком постучать, а уж потом в урну.
Лицо в дверях говорило и улыбалось, словно яркий тугой пион, распустившийся под весенним солнцем. И даже когда он договорил и поехал дальше, в дверях оставался отзвук его улыбки. Я поежился, словно человек на мопеде окатил меня ведром ледяной воды. За дверью снова затарахтело.
— Твою мать. — Дядя ругнулся и отвел глаза от двери. Будто смотрел спектакль и спектакль закончился. Будто шел по улице и едва не наступил на чью-то пьяную блевоту. Мир опять затих. И новая волна прохлады разлилась по городу и миру. И мир со всем сущим в мире снова заполз в наш ритуальный магазин. — Бочку свою заберите. Сегодня заберите, не то завтра новый жир будет некуда собирать. Не на пол ведь ему капать.
И дядя тоже ушел.
Вышел за дверь, как врач, что выходит из комнаты больного, закончив осмотр.
— Стоит ради пары грошей так себя загонять, что даже во сне приходится венки плести. Если денег мало, бочку с жиром продайте.
Дядя вышел на улицу, бросил нам взгляд через плечо. Бросил, отвернулся. Открыл машину, сел за руль. Повернул ключ, зажег фары. И два луча света прорезали улицу на восток. Дядя завел машину и собрался уезжать, но напоследок опустил окно, высунулся и пристально посмотрел на отца, который вышел за ним на улицу.
Отец проводил глазами дядину машину.
— Когда же я тебе венок сплету.
Не то сказал. А не то спросил. Не тихо и не громко. А увидев, что я стою рядом, вздрогнул, потрепал меня по голове, хмыкнул и вернулся домой.
Вернулся в магазин.