И пока я ловил сны, пока зазывал людей, на дамбу пришел наш сосед. Писатель дядюшка Янь. Откликнулся на зов. Вышел из дома, услыхав наверху голоса и крики. Такой выдающийся человек, а как заснул, тоже стал вроде отбившегося от стада барана. Вроде петуха, гуся или поросенка, что не может найти дорогу домой. Росту в нем метр семьдесят, и в мертвой ночной черноте он походил на раненого жирного толстолобика из нашего водохранилища. Шлепанцы. Широкие трусы. Рубаха с коротким рукавом, изжеванная до полусмерти. Примятое со сна лицо, будто по нему вдарили молотком. Или как следует на нем посидели. И лицо примялось. И сам он примялся. И сердце у него примялось.
Он пришел по тропинке с запада от дамбы. И электрический фонарик в его руке напоминал выпученный глаз дохлой рыбы.
— Что за крики. Что за крики среди ночи.
Подошел, посветил мне в лицо. Осветил меня с головы до ног. Осветил мои слова, будто светит на рассыпанные по земле жемчужины и не верит сам себе. Я всмотрелся в его фонарик. Всмотрелся в его лицо.
— Дядюшка Янь, ты наяву или снобродишь. Хочешь вернуть солнце или хочешь, чтобы весь нынешний день заволокло мертвой чернотой. В городе война. Люди с ума посходили. Все дома и лавки ограбили, а ты сидишь и не знаешь. Главная улица в кровавую реку превратилась, всюду кровь, крики, слезы, всюду отрезанные пальцы, ошметки мяса, а ты сидишь и не знаешь.
И тогда он подошел ближе. Встал у края дамбы Вгляделся в город. Вгляделся в даль, в глубину мер ного, накаляющегося неба.
— А который теперь час, почему ночь асе не кончится, будто солнце умерло. Верно, что в городе война. Верно, что вы знаете, как раздобыть солнце, как превратить ночь в день.
Посмотрел на небо. Посмотрел на землю. Посмотрел на Гаотянь. Не знаю, как мой спящий отец выстроил других спящих катить бочки с жиром из тоннеля. Как повалил бочки на бок, как построил толпу снобродов, чтобы они по очереди выкатывали бочки наружу. Но первые сноброды уже закатили бочки на дамбу и вывернули к дороге. Один за другим, целая колонна. А впереди колонны шагал мой отец с керосиновым фонарем в руке. Гулкий стук бочек раскатывал ночь, сминал вездесущую черноту летнего дня, наматывал ее на себя. Обдавал ночь теплом и холодом, будто ветер. Закатывая бочки в гору, сноброды дышали тяжело и хрипло, словно выдыхают не воздух, а пеньковую веревку. А как вышли на дамбу, выкатили бочки на ровный цемент, идти стало легче. Сны и дыхания успокоились. И стук жести о цемент звучал дробно и звонко, точно бой колоколов. Густой и вязкий жир разжижился от движения и заплескался внутри бочек. И бочки стучали жестяными боками о дорогу. В бочках плескался жир. И получилась длинная колонна. Несколько десятков жировых бочек. Несколько десятков снобродов.
— За мной. За мной. — Так кричал мой спящий отец, шагая впереди колонны, будто машинист, что кричит из окошка ночного локомотива. Будто полководец, что командует ночным переходом. Люди и бочки, которые катили люди, напоминали колеса вагонов, прицепленных к локомотиву. Колеса грохотали. Катились друг за другом. Завораживая своим величием. Люди закатили бочки наверх, свернули на дорогу и поравнялись с нами. — Заплачу, сколько обещал, только сперва закатим бочки на вершину. Заплачу, сколько обещал, только сперва закатим бочки и выкатим солнце наружу. Выкатим наружу белое небо нынешнего дня нынешнего месяца нынешнего года — станем гаотяньскими героями. Небо посветлеет, и люди Поднебесной будут нам благодарны. Будут нас на руках носить. Скорее. Скорее. Раньше выкатим солнце на небо, в Гаотяне одним убийством меньше случится, одним покойником меньше, одним кровопролитием меньше. Послушай. Шевелись. Остальных ведь задерживаешь. Пока ты телишься, в Гаотяне еще кому-нибудь голову отрубят, на улице бросят. Снова будет голова отрубленная, снова кровь.
Так кричал мой отец, шагая в начале колонны. Кричал в небо. И колонна снобродов проследовала мимо нас с дядюшкой Янем, катя по дороге грохочущие бочки с жиром. Не глядя по сторонам, сноброды шли за отцом, перекатывая бочки с трупным жиром из западного конца дамбы в восточный. Словно поезд с бочками, что грохочет мимо. Громыхает мимо. Ночь чернела посреди бела дня. Ясную воду заволокло туманом. Воздух полнился жарой и ветром. И к запаху катившегося жира примешивался тяжелый дух сырой плоти и летнего зноя — так пахнет сало, поставленное топиться на огонь. Никто не говорил. Никто не останавливался отдохнуть. Согнувшись в три погибели, люди кати ли бочки, глядя перед собой сонными прикрытыми глазами. И вот колонна с бочками проснобродила мимо. Прогрохотала мимо. Покачиваясь, проследовала мимо, точно обоз с деревянными быками и самодвижущимися конями[48]. И грохот все удалялся и удалялся, как время из лета удаляется в зиму, а из весны в осень.
— Что там за жир, — спросил меня дядюшка Янь.
— Обычный жир, — сказал я сонным глазам дядюшки Яня.
— Что за обычный жир.
— Смазочный жир, промышленный жир, кулинарный жир, мы его круглый гад на дамбе храним.
— А-а-а. А.
Дядюшка Янь еще раз акнул. Акнул и увидел в колонне с бочками старика лет семидесяти, который катил бочку с таким трудом, будто катит целую гору. Дядюшка Янь убрал фонарик в карман и бросился помогать старику с бочкой. Влился в колонну снобродов, которые собирались добыть солнце и превратить ночь в день. Словно хотел проверить сон на ощупь, мягкий он или твердый, теплый или холодный, посмотреть своими глазами, правда история или выдумка.
Небо заволокло черной дымкой.
Мир молчал, пряча в себе звуки.
Дамба, и хребет, и деревья, и деревни, разбросанные между дамбой и хребтом, в дымке казались выступающими над землей черными пятнами, чернильными кляксами. Над городом все так же беспорядочно мелькали огни. И крики убитых по-прежнему буравили небо, впивались в людские уши. А грохот жировых бочек, катившихся из западного конца дамбы в восточный, постепенно стихал, делаясь похожим на скрип человечьих зубов во сне.