Боженьки, боги. Человечьи боги. О пустяках я вам рассказал, теперь расскажу о большой беде.
Большая беда. Даже городская управа заснобродила. И людям оставалось надеяться только на себя. На перекресток вынесли еще одну газовую плитку. Поставили несколько кастрюль. Обе плитки горели, огонь лизал кастрюльные днища, щипал кастрюльные днища. Но свет выхватывал из темноты только маленький пятачок на перекрестке. Кто-то сложил на улице большую неказистую печку. Сложил из камня и кирпича печку, которая во все стороны пыхала огнем. Люди рубили табуретки, дверные створки и заталкивали дрова в печь. И могучий печной огонь осветил всю улицу. Осветил миски и котлы. Алюминиевые кастрюли и чугунные сковородки. И черный горький настой реальгара, который никто не пил. Все пили чай, все просили чай. Три или четыре кастрюли. Четыре или пять кастрюль. Стояли на безбрежном огне. Огонь кипятил воду. Дарил свет и варил чай. Горький запах чая привольно летал по ночному небу. Растекался и разбредался повсюду, так что даже на хребте за городом пахло чаем. Во всем мире ароматно пахло чаем.
И тогда кто-то принес из дома или еще откуда кофе, которого у нас в Гаотяне никогда не пили. Смолисто-черное. Шелково-красное. Открыли круглую банку, оттуда выскочил красный аромат и бросился нам в лицо. Зачерпнули кипятка, всыпали большую ложку кофе. И кофе в сияющей воде походило на шелк, охваченный огнем. Знающие люди, которым доводилось пивать кофе, закричали — добавьте сухого молока с сахаром.
— Добавьте сухого молока с сахаром.
И тогда люди вынесли из дома белого и коричневого сахара. Вынесли белого сухого молока для детского питания. И кофе в самом деле оказалось вкусным. Пахло горько, а на вкус получилось сладким, как целебный отвар с лакрицей. И пить кофе было все равно как изжаждавшемуся сосать стебелек лакрицы. По кругу ходили две чашки с кофе, люди отхлебывали из чашек и передавали дальше. И каждый в толпе сделал глоток или несколько глотков кофе. Чтобы распробовать вкус. Отогнать сон. И сна не осталось ни в одном глазу, толпа на перекрестке кипела бодростью и весельем.
Ночь стояла темная, а на душе у людей было светло как днем. Как на празднике. Честное слово, как на празднике, когда все веселятся и устраивают представления.
Мне вдруг захотелось отнести чашку кофейного отвара в дом Яней.
Я не знал, есть ли у них дома сноброды. Но по всему выходило, что в каждом гаотяньском доме есть сноброды. Так с чего бы у Яней их не было. И когда отец отправил меня отнести кофе людям, перед которыми однажды провинился, я понес чашку в дом Яней. Надо ли говорить, что Янь Лянькэ самый знаменитый человек у нас в Гаотяне. Столько книг написал. Столько денег заработал. Даже главы городской и уездной управы приходят поздравить его с Новым годом. Наведываясь домой, писатель Янь всегда привозит самые лучшие, самые дорогие сигареты. Наверное, в большом мире он разные деликатесы успел попробовать. И чай пробовал разный. И разное иностранное кофе. Но сегодня ночью у него дома может не оказаться чая. Может не оказаться кофе.
Я видел, как он возвращался в город с дамбы. Тоже угодил в снобродство. Шагал нетвердо. Шагал по улице, словно привидение по меже. Янь Лянькэ уехал из Гаотяня и сразу сделался писателем, но когда сюжеты заканчивались, он возвращался, чтобы немного пожить с нами. Поживет с нами день, другой, третий, и сюжет появится. И снова можно отправляться в погоню за деньгами и славой. Наша деревня, наш город для Янь Лянькэ все равно как банк для вора, как бездонная кладовая. В книге «Временное течение». В книге «Крепче и тверже». И в книге «Ленинские поцелуи» он пишет о нашем Гаотяне или о соседнем хребте Балоу. И вся начинка его книжек вплоть до последнего листочка на дереве знакома мне так же хорошо, как собственные руки и ноги, как ногти на руках и ногах. Но теперь дело у него идет к шестидесяти, и книги не пишутся. Гаотянь остается прежним Гаотянем. И жизнь остается прежней жизнью. Как и прежде, в Гаотяне случаются разные истории и события, но книги у писателя Яня больше не пишутся. Он и не знает, как их теперь писать. И даже вернувшись в Гаотянь, поселившись в доме с видом на водохранилище, где ничто не отвлекает от тягостных размышлений, все равно ни строчки не может написать. Наверное, оттого он и состарился. Волосы сделались сухими и белыми, как у местного старичья. И от прежнего лоска не осталось следа. От аккуратного костюма, от веселой улыбки не осталось следа.
Состарился. Книги не пишутся, вот он и состарился.
Когда он уезжал из города, ему не было и двадцати. А сейчас перевалило за пятьдесят. Больше тридцати лет прошло, за это время он потяжелел, оплыл и ссутулился. Как ни посмотри, а не похож он на настоящего писателя. Не похож на известного человека. Если бы не выговор, его можно принять за местного. Можно принять за деревенского счетовода. Редкие сухие волосы с проседью. Набрякшие веки, точно две красные виноградины. Когда говорит на родном наречии, с языка срываются разные незнакомые слова. В деревне люди не знают, что он так быстро состарился, потому что не может написать ни строчки. В деревне люди не понимают, какая тут связь. Всем ясно, почему плотник Чжао с возрастом стал хуже плотничать. И почему одряхлевший черный пес больше не носится как угорелый по дере венским улицам. Домашние Янь Лянькэ говорят, что за письменным столом он нажил себе целый букет недугов. Шея у него болит. Поясница болит. Ноги немеют, руки дрожат, пальцы карандаша не могут удержать. Но кто ему посочувствует. Не можешь удержать карандаша, так не держи. Главное, чтобы палочки в руке держались. Если у тебя шея с поясницей болят, хорошо живешь. Потому что простые люди у нас если болеют, то лежат параличом разбитые или другими недугами, рядом с которыми его хвори все равно что камешки рядом с горным хребтом. И у него есть деньги платить докторам и аптекарям. Дописался до больной спины, велика важность. Нечего пугать людей своими болезнями. Зависть берет, глядя на этого Янь Лянькэ. И жалость берет. Теперь писатель Янь Лянькэ вернулся в город. И наверняка был тем самым снобродом, что недавно проплыл мимо меня по улице. Интересно, каким становится писатель, когда снобродит. Каким становится Янь Лянькэ, когда снобродит. Мне вдруг захотелось его проведать. Захотелось отнести ему чашку бодрящего кофейного отвара, как заболевшему относят целебное снадобье.
И я понес к дому Яней бодрящий отвар из кофейного порошка.
Пришел к дому Яней и увидел, что все переменилось. Все так переменилось, как если бы в пшеничном колосе вместо пшеничных зерен вызрел песок. Как если бы в рисовом колосе вызрело петушье просо. И никто не знал, откуда в пшеничном колосе взялся песок. Никто не мог превратить метелку петушьего проса обратно в рисовый колос. Все уже стало таким, как стало. Словно так оно всегда и было.
Старый двор. Старый дом. Двор зарос тополями до самого неба. Мать Янь Лянькэ, разменявшая девятый десяток, жила в доме одна, будто хранительница родовых корней семейства Янь. Наверное, было ей одиноко. Но хранить родовые корни всегда одиноко. Я шагал к дому Яней с миской кофейного отвара в руках. Звук моих шагов разносился по улице, добираясь до самых тихих и неприметных уголков. Я думал, в старом доме будут только писатель с писательской матерью, но когда подошел поближе и свернул в наш бывший переулок, услышал во дворе Яней гомон множества голосов. А когда подошел к воротам, услышал за ними торопливый топот множества шагов. И когда я остановился за воротами дома Яней, оказалось, что вместо зерен в пшеничном колосе вызрел песок.
Во дворе у них горел свет. На дереве висел керосиновый фонарь. На окне стояла масляная лампа. К сухим ветвям лепились восковые свечи. Света во дворе набралось столько, что он выплескивался за ворота. Старшая сестра писателя пришла навестить мать. Пришла домой вместе с мужем. И все соседи собрались во дворе у Яней. И двор заполняли голоса и тени. Люди толпились вокруг писателя, как толпятся вокруг божества, одержимого демоном. Янь Лянькэ сидел посреди двора. У его ног стоял тазик с водой. Матушка Янь держала в руке мокрое полотенце — наверное, умывала сына. Лицо Янь Лянькэ было белым, ни кровинки. Белым, словно его выварили в кипятке. Волосы насквозь промокли от пота. 11 хлопковая рубаха насквозь промокла от пота. И даже брюки промокли. Писательское лицо густо белело, желтело горестным воском. По щекам разбегались слезы. Блеклое лицо писателя всегда было невзрачным, обвисшие щеки походили на срезанное мясо, которое много дней как протухло. Бесцветное. Неподвижное лицо. Глаза смотрели растерянно и недоуменно. Словно увидели изнанку нашего мира. Увидели потусторонний мир и не могли в него поверить. А в нашем мире ничего больше не видели. Или видели, но не могли сказать. И чесночный нос писателя снова зашевелился. Задергался. Заплакал. Затрубил противно и громко.
Перед ним лежало полтора десятка разных книжек, одни он сам сочинил, другие купил. Несколько стопок писчей бумаги и банка с клеем. Он заснобродил и пришел домой забрать свои вещи. И пока он снобродил, лицо его цвело улыбкой, а губы повторяли — теперь я знаю, о чем писать. Теперь я знаю, о чем писать. Словно его с ног до головы осыпало лепестками вдохновения. Словно расстелившийся сюжет опахнул его запахом пшеницы. Упал ему на голову переспелой айвой. И он заговорил как заведенный, забормотал как заведенный. Вернувшись домой, даже по сторонам не посмотрел, матери слова не сказал. А сразу кинулся в комнату, стал рыться в сундуках и ящиках. Искать книги, карандаши, ручки, бумагу. Надо все записать, пока вдохновение не ушло. Надо срочно все записать, пока вдохновение не ушло. Тут мать Янь Лянькэ слезла с раскаленной кровати. Увидела заспанное лицо сына, будто исписанное иероглифами, и в каждом иероглифе по ошибке. Увидела, что только губы на его лице живые, а остальное лицо мертвое и окоченелое. Глаза живые, но взгляд мертвый и окоченелый.
— Ты никак снобродишь. Никак снобродишь. — Мать подошла поближе. — Лянькэ, ты снобродишь, тебе надо умыться.
— Матушка, где мои бумага с ручкой, теперь я знаю, о чем писать. Вдохновение сыплется мне на голову, словно паданцы с дерева.
— Ты и впрямь снобродишь. Лянькэ, ты и впрямь снобродишь.
— И где книги из моего сундука. Я если начинаю писать, на столе и по углам должны стопками лежать книги. Когда кругом книги, я словно домой вернулся.
Мать набрала воды в тазик. И пока Янь Лянькэ искал в сундуке писчую бумагу с карандашами, приложила к его лицу мокрое полотенце. К горячему лицу. Холодное полотенце. Он вдруг дернулся, на секунду замер и распрямился. Вытаращил глаза, огляделся по сторонам. Спрятал лицо в ладонях, опустился на корточки и заплакал.
— Ничего у меня больше не пишется. Ничего не пишется.
Плакал как ребенок. Словно в него бес вселился, словно он помешанный.
Мать Янь Лянькэ не знала, что делать. Не знала, как утешить своего знаменитого ребенка.
А он все плакал и плакал навзрыд.
— Не пишется и не пишется, а ты живи себе дальше.
Мать встала рядом, погладила сына по голове. По ее лицу тоже разбегались слезы.
— Когда ничего не пишется, жизнь моя хуже смерти. Хуже смерти. — Так он кричал своей матери. Кричал и кричал, но уже не плакал. Будто вспомнил, что он мужчина, разменявший шестой десяток. Вспомнил, что его матери уже за восемьдесят. Поднялся на ноги, посмотрел на мать, посмотрел на свой старый дом. — Вот оно, значит, какое снобродство. — Горько усмехнулся. — Не думал, что тоже засноброжу. Я последние дни плохо спал, ничего у меня не писалось, и усталость накопилась. Усталость накопилась, вот я и заснобродил.
Он повел мать из передней комнаты в заднюю. У порога взял ее под локоть. Из мира сна возвратился в мир яви. Будто одним прыжком заскочил в дом с улицы. Откинул дверную занавесь и вернулся из сна в явь. Сел подле материной кровати. Сказал матери много разных слов. Сказал, что в деревне у дамбы тоже видел снобродов. И пока шел к дому, видел много других людей, которые тоже брели куда-то во сне. Тоже снобродили. Сказал матери, ты девятый десяток разменяла, жизнь твоя темным переулком тянется от самых годов Республики, и доводилось ли тебе видеть в том переулке такое большое снобродство, чтобы снобро-дила целая страна. Доводилось ли видеть, чтобы люди, едва заснобродив, возвращались в детство, где все без прикрас безобразны и без прикрас хороши.
Он спрашивал и спрашивал, но сам не заметил, как свалился и уснул прямо на материной кровати.
Дремота налетела на него, как ветер, что погулял немного и решил вернуться. Комната наполнилась храпом и бормотанием.
— Коли хочешь спать, ложись на свою кровать. Лянькэ, вставай и ложись на свою кровать.
И он с трудом разлепил веки. Но пока брел в другую комнату, словно нечаянно шагнул в другой мир. Где все другое. Стоя на краю другого мира, Янь Лянькэ обернулся, поглядел на мать, и лицо его озарила улыбка.
— Матушка, теперь я знаю, о чем писать. Я поймал вдохновение и сразу придумал начало книги. — Он расхохотался и снова кинулся ворошить ящики и сундуки. Искать бумагу с ручкой, искать книги. Движения его были ловкими и проворными, как у другого человека в другом мире. И на лице высеклось непонятное. Лицо его разом превратилось в книгу, которую никто в мире не мог прочесть. Глаза оставались открыты, но видели только одно место, которое было у него на уме. И не видели света, никого и ничего больше не видели. — Я нашел сюжет. Такого сюжета ни у кого больше нет. — В громком бормотании Янь Лянькэ скакали сдавленные смешки.
Матушка Янь подошла и встала напротив.
— Лянькэ. Лянькэ. — Она кричала, словно пыталась выкричать его из сна.
— Ты не видела такую книгу с черной обложкой. Ты еще сказала, у нее обложка будто ночное небо.
Мать потрясла его за плечо.
— Нешто помрешь ты без своих писаний.
— Теперь не помру. — Он улыбнулся матери. — Теперь я знаю, о чем писать.
Мать подошла и шлепнула его по щеке.
— Просыпайся, не то до смерти себя испишешь.
Он смотрел на мать в изумлении.
— Оставь ты свои книги. — Его мать кричала, его мать ревела, будто гроза. — Оставь, не то до смерти себя испишешь.
Мать залепила Янь Лянькэ еще одну тяжелую оплеуху. И на щеках ее повисли слезы.
Мир затих. Город затих. Дом с грохотом затих. Янь Лянькэ качнулся всем телом. Всем телом и головой. И глупая радость пропала с его лица. И лицо целиком сделалось цвета красного стыда. Цвета глупого и нелепого позора. Он проснулся. Вышел из сна в явь. Посмотрел на мать, смял лицо в ладонях, словно пытался стереть с него какую-то боль.
— Больше не буду писать. До конца жизни не буду ничего писать. — Его тихий голос звучал твердо и неколебимо. — И заживу лучше. Лучше всех заживу.
Убрал ладони от лица. Повел мать под руку в ее комнату, утер ей слезы. Но когда он вел мать в комнату, мать вдруг потянула его во двор.
— Давай посидим во дворе. В доме душно, в доме ты опять заснешь.
И они вышли во двор. Со всех сторон веяло прохладой. И туманная мгла окружала дом, спускаясь с далекого неба. Старые деревья. Старый двор. Старые стены и столбы. Безмолвные, как тысячелетняя река. Как горный хребет. Или как облака, что летят по ночному небу тысячу лет, десять тысяч лет без остановки. Мать с сыном сели друг против друга во дворе и услышали на улице и в переулке неровный звук шагов. Звон гонга. И голос моего отца, который кричал, что спать ни в коем случае нельзя, ни в коем случае нельзя, что в каждом доме должен быть хоть один неспящий, берегитесь воров и грабителей, берегитесь беды и разбоя.
— Это наш сосед Ли Тяньбао кричит.
— Да, он самый. Хороший все-таки человек.
— Ритуальные товары — прибыльное дело. Такой магазин не разорится, подношения покойникам всегда нужны.
Пришла старшая сестра Янь Лянькэ. Вместе с мужем. Испугались, что снобродство доберется до старого дома. Пришли и уселись во дворе. А на свет сбежались соседи. Собрались вокруг писателя, вокруг тазика с водой. Стали толковать о разных беспорядках в Гаотяне. Толковать о большом снобродстве. Кого одолевала дремота, брал мокрое полотенце из таза и обтирал лицо. Смывал дремоту, прогонял дремоту куда подальше. Матушка Янь вынесла из кухни блюдо с арахисом. Вынесла блюдо с грецкими орехами. Соседка принесла из дома семечки. Во дворе поставили столик. Разложили закуски. Собрались вокруг столика, завели разговор. Давали отпор снобродству, боролись со сном, как в новогоднюю ночь. Слушали шум и гомон на улице. Говорили о посевах. Говорили об урожае. Говорили, кто с кем подрался в очереди на обмолот. Подрался до крови. Говорили, что снобродство не всегда бывает к худу. Говорили, тот драчун на обмолоте человеку голову разбил. Кровь лилась ручьем. Днем драчун был весь из себя герой, дескать, куда тебе со мной тягаться, так тебя приложу, что улетишь. Грубил, задирался. А ночью заснобродил. И как заснобродил, взял дома молоко с яйцами и пошел извиняться. Все говорил, вы простите меня. Простите. Говорил, я виноват, я не прав был. Вот и посудите, не всегда снобродство к худу. Грозных и злых и людей оно делает добрыми и кроткими.
И заговорил и о том, как полезно бывает снобродить.
Говорили, это еще что. Самого странного вы еще не знаете. Самое странное случилось в доме Бородатого Ма из восточных кварталов. Сосед Яней протолкался с края толпы в середину. И для убедительности каждое свое слово подкреплял размашистым и жестами. Вы помните, Бородатый Ма три года как помер. В Гаотяне все знают, что помер он от болезни. Но нынче ночью, когда людей потянуло в сон, когда на улицах появились первые сноброды, угадайте — угадайте, что случилось, — вдова Бородатого Ма заснобродила и пошла в участок. Пошла сдаваться в участок. Сказала, что ее парализованный муж умер не от болезни, а просто она двенадцать лет за ним ходила, устала ходить и дала ему яду.
Сказала, что за три года с мужниной смерти ни одной ночи спокойно не спала. Жалеет, что дала ему яду, словно не мужа убила, а родных отца с матерью. А сегодня крепко уснула и во сне решила сдаться. Говорит, я знаю, что сноброжу. Я только во сне и решилась прийти. А наяву ни за что бы не решилась. Я сдамся, а кто трех моих деток будет растить. Младший родился через пол года, как отец помер, совсем малыш. Теперь я пришла сдаваться, но вы меня не будите. Если разбудите, я нипочем не признаюсь, что мужа отравила. Как проснусь, бейте меня до смерти, все равно ни в чем не признаюсь. И вы ведь не знаете, какие слова муж сказал мне перед самой смертью. С белой пеной на губах он сказал — спасибо, что ты меня туда отправила.
Не придется больше мучиться. Ты мое заветное желание исполнила, только никому не говори. Проговоришься — всю семью погубишь. У детей ни отца не останется, ни матери.
Вот оно как вышло.
Вот как вышло.
И кабы не снобродство, попробуй дознайся, что Бородатого Ма собственная жена убила. И рука не дрогнула. Жена Бородатого Ма такая добрая, ласковая, тихая. Кроткая. Работящая. На второй год после свадьбы Бородатого Ма параличом разбило. И она двенадцать лет его обихаживала. Двенадцать лет обихаживала, только в конце концов прикончила. Хорошо, что пришло большое снобродство. Большое снобродство, какого сто лет не бывало. Вдова Бородатого Ма заснобродила и во всем призналась. Сказала правду. А кабы не снобродство, поди дознайся, как оно на самом деле было. И еще она сказала, что во сне все можно сделать, о чем наяву только думаешь, тем сон и хорош. Кабы не снобродная ночь, бей ее смертным боем, дай хоть сто палок, хоть тысячу палок, она все равно бы не созналась, что мужа отравила.
Так она сказала, пока спала, что странно, то странно. Так она и сказала, дескать, я пришла во всем сознаться, только вы меня не будите. Если разбудите, я нипочем не сознаюсь. Не забудьте, что я сама с повинной явилась, деток моих не оставьте.
Так и сказала. Вот что странно.
Она спала, но знала, что спит, знала, что снобродит, вот что странно. Выходит, спящий человек может сознавать, что спит. Может спать и во сне просить его не будить. Не прерывать сон. Договорив о странном происшествии, сосед усмехнулся, наклонился и поплескал себе в лицо водой из таза — меня тоже в сон тянет. Только смотрите, чтоб я не заразился снобродством. Если заражусь, сам не знаю, что скажу и что сделаю. Он засмеялся, но все остальные молчали. Молчали, обдумывая историю о жене Бородатого Ма, которая убила своего мужа. Представляли, как она заснула, пришла в участок и честно во всем созналась. И во дворе повисла тишина. И Янь Лянькэ вытаращил глаза, похожие на два финика, на две большие подгнившие виноградины, и уставился на своего соседа, словно перед ним незнакомец. Словно перед ним сюжет новой книги.
Неужели все правда.
Неужели так все и было.
Почему у меня не выходит написать, как женщина заснула и во сне сознавала, что спит. Как она во сне посреди сна говорила и сносилась с миром, что за сном позади сна.
Янь Лянькэ поднялся на ноги, сделал круг по двору. Обошел толпу, не переставая говорить и шагать. На щеках его дрожал возбужденный румянец. В темноте румянец напоминал кусок мокрого красного шелка, что прилепился к его лицу. Кусок красного шелка, отливавший в ночи черным атласом.
— Я нашел новый сюжет. Новый сюжет, теперь я знаю, о чем писать. Больше никто не скажет, что я исписался. Никто не скажет, что мое солнце закатилось. Ха-ха-ха. — Он смеялся, смеялся глупым смехом. — Теперь вдохновение сыплется на меня, как дождь с неба. Дует на меня сквозняком. Матушка. Сестрица. Уходите, я пойду на дамбу, пойду в свою мастерскую. Если не запишу все на бумаге, к утру сюжет встанет на цыпочки и убежит, словно его ветром сдуло.
Уходите, я пойду на дамбу и буду писать.
Уходите, я буду писать.
Только ступайте и говорите потише, чтобы меня не разбудить. Если разбудите, сюжет сбежит. Вдохновение сбежит. И мне снова придется без толку биться головой о стену. А во сне хорошо. Правда хорошо. Сон все равно как солнечный свет и дождь, что льется на землю. Сон приходит, и зерна прорастают. Сон становится крепче, и всходы созревают. И настает время собирать урожай, засыпать зерно в амбары. Пока сон не ушел, мне надо писать. А вы ступайте.
Так он ходил без умолку, засыпая все крепче, рассуждая все тише. Сделал несколько кругов по двору и снова бросился искать свои книги. Искать писчую бумагу, карандаши и ручки. Жидкий клей и ножнички, без которых он не мог обойтись, когда писал и правил рукопись. Наконец последние ясные звуки превратились в невнятное бормотание. Все его слова будто размыло. И хлопающий крыльями нос стал понемногу успокаиваться и затихать. И вытаращенные глаза прикрылись, словно веки поползли вниз от усталости. Но в прикрытых глазах читалась сосредоточенность, перелившаяся туда со снобродного лица. И стало ее только больше. Словно Янь Лянькэ уже сидел за столом, буравя глазами пустую бумагу.
Все затихли. Уставились на Янь Лянькэ, который собрался уходить, но велел всем уйти.
— Давайте его умоем, — сказал один из соседей, но мать Янь Лянькэ перехватила его руку. Отняла мокрое полотенце. Отодвинула соседа в сторону Отодвинула в сторону дочь с зятем. Подошла к Янь Лянькэ, встала перед ним, вгляделась в его лицо, Долго глядела в его лицо, словно вдруг выучилась грамоте и смогла прочесть написанную на нем книгу.
— Все равно будешь писать.
Он кивнул.
— Нешто правда, что без писаний у тебя в груди и во всем теле хворь заводится.
Он кивнул.
— Нешто простая жизнь тебе хуже смерти, нешто помрешь ты без своих писаний. — Голос матери вдруг возвысился и потяжелел.
Он не пошевелился. Словно долго обдумывал ответ. А после медленно и веско кивнул матери. Как человек, который на месте казни выбирает, умереть ему перепиленным веревкой или от тысячи усекновений. Все молчали. Все стояли, затопленные светом, словно водой. Небо оставалось тусклым. Ночь оставалась тусклой. Лицо Янь Лянькэ оставалось тусклым и убежденным, как у человека средних лет, который многое успел повидать. Одна книга выпала у него из рук, и он наклонился, чтобы поднять. Не знаю, когда я оказался у них во дворе. Миска с кофейным отваром давно остыла. И кофейный запах почти пропал, словно у меня в руках миска с обычной мучной болтушкой. Сначала я стоял у ворот Янь Лянькэ и слушал. Но потом, сам не знаю как, с миской в руках оказался в воротах. Сначала я стоял в воротах и смотрел. Но потом, сам не знаю как, оказался во дворе. Сначала я стоял посреди ночного двора Яней, смотрел и слушал. Но потом, сам не знаю как, поставил миску на землю, уселся на корточки, чтобы удобнее было слушать и смотреть. Как, сам не знаю кто, рассказал мне обо всем, что случилось в Гаотяне до моего рождения. Что случилось в мире. Что случилось в доме Яней. Я глупый, поэтому много всего забываю. Сам себя забываю. Вот и забыл, что принес Янь Лянькэ миску бодрящего кофейного отвара. Заслушался рассказом про Бородатого Ма и словно очутился в одной из книг Янь Лянькэ. Увидел, как Янь Лянькэ шагает из яви в сон, из яви в снобродство, и меня будто заперли в темном чулане. Мать Янь Лянькэ долго смотрела на своего сына, тысячу лет, десять тысяч лет.
— Не будите его. Пусть остается во сне, — сказала она людям. И люди застыли на местах, будто деревянные куклы, что смотрят представление в кукольном театре. — Он говорит, что с ума сойдет, что помрет без своих писании, а коли так, пускай пишет. Помрет за письменным столом и сам не узнает, будет думать, что живой. — Пока матушка Янь говорила, на щеках ее блестели слезы, словно дождевые капли, оросившие пустошь. — Коли он такой, что теперь поделаешь. Коли он живой все равно как мертвый. И только мертвым становится как живой. — Потом она оглядела сына, оглядела ночное небо, оглядела двор, людей во дворе и сказала ровно и веско:
— Не будите его, пускай остается во сне. — А после оглядела сына с головы до ног и с ног до головы. — Ступай. Сестра с зятем проводят тебя на дамбу.
Янь Лянькэ молча раскинул мозгами посреди своего сна, словно уже успел проснуться.
— Не надо меня провожать Провожатые меня разбудят. Разбудят, и сюжеты разбегутся. Разлетятся. И вдохновение исчезнет. Снова будет нечего писать, и жизнь пойдет такая, что хуже смерти.
А потом. А потом он во сие стал таким, будто уже проснулся. Будто сейчас не ночь, а белый день. Посмотрел на мать. Посмотрел на сестру, на зятя, на соседей. Взял свои вещи и пошел.
— Ступайте по домам.
Так он сказал, но сам первым поднялся по ступеням и вышел за ворота в ночь, вышел в переулок, и шаги его были вроде стука деревянного молотка по чему-то мягкому и пустому. И качался на ходу он спокойно и мерно. Мерно, словно под порывами ветра. Так и ушел, качаясь в своем сне. А мать с сестрой стояли за воротами и смотрели ему вслед, словно смотрят вслед сновидению, посреди которого качается на ветру речная ива.
И он ушел.
Ночь опускалась все глубже и глубже.
И люди молились, скорее бы рассвело, скорее бы рассвело, вот рассветет, и все наладится. И все снова станет как прежде, все станет как было, жизнь вернется в свою колею.