— У-у, язви тебя в душу!— восторгается он молчуном ровесником и таращит на него хмельные глаза, будто видит впервые.— Лоб-то, а?! Не лоб, а лбище, скажу я тебе. Целый отгонный участок! А вот удача тебя обходит. Разве ты меньше других вкалываешь? Или рожей не вышел? Врешь! Прямой нос, пышные усы, круглолиц, в кости широк, да такой казах любую газету, понимаешь, украсит. Умное руководство должно бы тебя выдвинуть. Дескать, вот наш маяк! Вот наш герой! А то превозносят какого-то Хасана, у которого ни кожи, пи рожи. Тоже мне герой! Срам! Обглоданная кость! Удача, дружище,— капризная стерва. А. счастье — одноглазое чудовище. Оно не видит, кого там за уши тянут. А увидит — с высоты зараз в пучину швырнет. Настанет день — и этот ублюдок Хасан тоже вверх тормашками полетит. Посмотришь!
Тут он делает паузу и залпом осушает стакан. Кажется, свирепый огонь сжигает его изнутри и не загасить его ни водкой, ни острым луком, ни жирным куырдаком, ни крепким чаем со сливками. Только слова, пусть корявые, по задушевные, способны унять пламя в груди.
— Эх, будь я на коне, приторочил бы счастье к твоему седлу!
— Какой разговор, Онке...
И Сакип, разливающей чай, приятно от этих слов. Конечно, вернись то время, Онбай для них сделал бы все.
— Да, да, да!— как бы угадав ее мысли, подхватывает Онбай.— Сам я виноват. Сам!— Он с остервенением мнет под собою подушку.— Ведь когда укрупняли колхоз, именно меня хотели поставить председателем. А я взял да самого первого подзадел, на районном активе коршуном обрушился на бумажный стиль руководства. И не заметил, как моя критика одним концом треснула по лысине самого главного. Он метнул на меня косой взгляд и сразу усек: от этой беды подальше. Ну, с тех пор и поползло у меня все по швам. Черт меня дернул тогда за язык. А в этом мире, дружище, одинаково худо и тихоням, и не в меру горластым, и чересчур смышленым, и шибко умным. Большому богатству сейчас, может быть, и не позавидуют, а вот большой ум... его простить тебе не каждый способен. Большой ум иной раз — что путы на ногах.
Обидно не то, что бог не дал. Не жалко, если бог дал, но он же и забрал. Самое несправедливое, когда тебе сулят, но не дают. Или из-под носа уведут. Вот эту обиду не забудешь до самого гроба. Так-то, дружок.
Онбай пытливо смотрит на сверстника и выливает остаток бутылки в свой стакан. Потом, опершись одной рукой на плечо хозяина, резко поднимается, Сакип поспешно сует ему под мышки костыли, и Онбай, побледнев, яростно мотнув головой, с ходу срываясь на крик, затягивает песню. Для зачина он споет непременно по-русски. Странная какая-то песня, вроде как с надрывом, с неуемной тоской. Хозяева не понимают слов, но от мелодии щемит в груди. Онбай все больше распаляется. Обвислые усы, покорно покрывающие усталый рот, вдруг вздрагивают, топорщатся. В хмурых, заметно приугас- ших в последние годы глазах вспыхивают шальные искорки. Губы, обожженные водкой, дряблые и блеклые, обретают упругость и живость. Грудь ширится, бугрится, и кажется, что Онбай не на костылях висит, а стоит на двух ногах, во весь свой рост. Неожиданно русская песня сменяется казахской, и на глазах расчувствовавшейся Сакип поблескивают слезы. И у Карабалы взор туманится, и жилка у глаз нервно подрагивает. Заметив, что хозяева размякли, Онбай усиливает скорбную дрожь в голосе. Чистые слезы сердобольной четы, всем существом своим внимающей каждому слову песни. точно смывают в его груди досаду, боль и невысказанную обиду, смягчают горечь только что выпитой огненной водицы, развеивают хмель, угнетающей слабостью растекавшийся по жилам, точно свежим ветерком разгоняют стеснившую душу тоску.
Положив руки на плечи супругов, он с глубоким вздохом говорит:
— Эх, бедняжки мои! Десять дворов осталось в нашем роду, а я единственный,в чьих жилах сохранился живой огонь. Если завтра что-нибудь со мной случится, кто заступится за нашу честь?!
От этих слов у Карабалы еще больше сжимается сердце. Дрожа подбородком, он выстанывает сквозь слезы:
— Опора т...т...ты паша! С...с...кала несокрушимая! — говорит искренне, с душевной болью и тоской.
Ввергнув в смятение простодушную чету, Онбай стремительно уходит, и сквозь раскрытое окошко плоскокрышей мазанки еще долго слышится яростный стук костылей о жесткую землю.
После посещения друга Карабала обычно проводит ночь без сна. Он, огромный, сильный мужчина, многого в жизни не понимал, да и никогда не стремился вникать в ее суть. Он привык принимать жизнь такой, какая опа есть, и никаких претензий к пей не имел. Слава богу, руки-ноги целы. Слава аллаху, без дела никогда не сидит. Слава всевышнему, жена Сакпм, хоть и нерасторопная, бестолковая малость, а все же очаг содержит, да и против шерсти не погладит. Родила ему сына и дочь. Сын, табунщик, давно женился, отделился. Дочь вышла замуж в соседний аул. Какой-никакой, а угол свой есть. Жить можно. Попросят: «Карабала, будь добр, сделай»— он сделает. Попросят: «Карабала, пожалуйста, съезди» — он съездит, куда надо. И, дожив до преклонных лет, он еще не слышал, чтобы кто-нибудь был им недоволен. А потому он нс знал обид, пи па кого не жаловался, да и голову по пустякам не ломал. 1'1 лишь после встречи с Онбаем ему каждый раз чудилось, будто что-то неладно в этом, казалось бы, надежном и непоколебимом мире, будто зыбится твердь под ногами. В душу отчего-то закрадывалось сомнение. И он тщетно силился попять, почему так не везет его сверстнику, которого он боготворит с малых лет. почему от него отвернулась лукавая судьба. Видно, существует все-таки нечто несуразное в этой жизни, о чем глухими намеками нередко говорил Онбай. Ведь в этом ауле нет пи одной души, которая могла бы затаить на Онбая обиду. Никто не назовет его нечестивцем, никто не отвернется от него в трудный час. И все же незавидная житуха у Онбая. Почему-то упорно ему не везет. В чем дело? Может, жизнь совсем не такая, как привык ее представлять Карабала? Может, она состоит вовсе не из одной наковальни и молота? И иных опа мнет так, что они оказываются уже ни к чему не пригодными, не то что разные поделки, вышедшие из-под рук аульного кузнеца. Но Онбай — не один из многих живущих. Он незауряден. Сколько в нем заложено энергии, умения, сноровки, ума и сметливости! И все это пропадает бессмысленно, бесследно. «Сам виноват,— говорит он часто.— Не на кого пенять. Надо бы поступать вот так-то и так-то». Возможно, так оно и есть. Но лично он, Карабала, склонен думать, что все беды-напасти сверстника исходят от того шального кусочка свинца, выпущенного этим распроклятым Гитлером. Тот свинцовый осколок не только йогу Онбая оторвал, но и гордые крылья его подрезал. Иначе с его способностями он неизвестно до каких бы высот нынче добрался. А так что? Искалечили видного джигита, какому и равных-то во всей округе не сыскать, и теперь томится он в кругу сереньких, как он, Карабала, людишек. Вот и корежится его душа, тесно ей на этом клочке земли. И когда Карябала думает об этом, все нутро его точно огнем горит.
До сих пор Карабала, можно сказать, и горюшка не знал. Довольствовался тем, что уготовила судьба. Жил как живется. Сыт не сыт, одет не одет, а все хорошо, все слава аллаху. Да и отец покойный, видно, тоже не утруждал себя заботами. Родился сын, увидел, что чернявый, ну и назвал его, не ломая головы, Карабалой — черным мальцом. Как говорится, и учиться, и молиться не заставлял. Так и вырос. Теперь, считай, стариком стал. А в родном ауле по-прежнему Карабалой кличут. Никто его не зовет почтительно — Кареке. Так уж повелось: «Карабала сделал», «Карабала выковал», «Карабала клепку поставит»... Если случается, кто-либо из соседних аулов обратится к нему по острой необходимости и назовет подобострастно-уважительно — Кареке, то у него от смущения затылок покрывается испариной и под лопатками начинает зудеть. На сборищах-вечеринках он ни за что не полезет на почетное место, а незаметно пристроится где-нибудь поближе к порогу. Э-э... В жизни все должно быть по чину, по месту. У каждой щепки свое назначение. Где это видано, чтобы из жести ковали меч, а из крепчайшей стали лили горшки?! Вот так же нелепым кажется и нынешнее житье-бытье Он- бая. Нет... не такой доли он достоин...
«Видно, и бог на небе — большой чудак,— подумал сейчас Карабала и тут же спохватился:— Прости, прости мои прегрешения!..» А все чудно получается. Былинка во рту черепахи, соломинка удачи, как божья благодать, редко достающаяся простому смертному, выпала не кому-нибудь более достойному, а именно ему, неприметному аульному кузнецу, сорок лет тому назад с грехом пополам окончившему три класса и кое-как корябающему в ведомости по зарплате четыре начальные буквы имени отца, заканчивающиеся загогулиной, от которой иногда и сам он приходит в недоумение. Эх, досталась бы она, соломинка удачи, лучше ухарю Онбаю! Может, встретился бы он со своей пылкой юностью. Может, стройный, миловидный джигит, радовавший взор и ласкавший слух аулчан, с блеском одолел бы любую грамоту хоть в районе, хоть в области, а может, даже и в самой Алма-Ате или Москве. И восседать бы теперь ему в столичных президиумах среди блистательных ученых. И тогда запросто рассовал бы по столичным институтам всех аульных сорванцов. А земляки, которых хворь или другая беда пригнала в город, непременно останавливались бы у него, располагались бы в его большой, из пяти или даже шести комнат, квартире как у себя дома. А может быть, еще выше взметнулся бы Онбай? Может, мы лицезрели бы теперь его по телевизору... Что? Разве но смог бы он закатить речугу? Да он два часа шпарил бы без запинки, ни разу не заглядывая в бумажку. А как бы он о своем родном крае заботился! Он не потерпел бы, чтобы пыльные смерчи мчались наперегонки по солончаковым проплешинам, а привел бы, точно на поводу, какую-нибудь полноводную реку в родную степь, как об этом пописывают в газетах. Э, что там говорить?! Поднимись Онбай на такую высоту, Карабала через какого-нибудь аулчанина послал бы такой наказ: «Эй, пес ты этакий, став важной шишкой, ты небось и не помнишь, как мы в детстве, точно жеребята по весне, па лугу за аулом резвились... Смотри не зазнавайся. А уж коли тебе такие права дадены, то и на нас, грешных, обращай изредка свой благосклонный взор. Так вот мой сын, Куат- бек,— знатный табунщик. Деньгу, сам знаешь, зашибает будь здоров. Одна беда — больно робкий, стеснительный. В меня, что ли, губошлеп, пошел... Вздумалось ему машину купить. А для этого, оказывается, надо бог знает сколько в очереди торчать. Люди говорят, чтобы получить машину, нужны не только деньги, но кое-какое знакомство, связи. Словом, нужен толкач. Понимаешь? Возни, хлопот с этим делом больше, чем кизяка в степи. Нам это не по силам. Так будь добр, подсоби по старой памяти. Крохотная Жанель, дочурка (ты ее помнишь), ныне замужем. Детей растит. А вот порядочного жилья у нее нет. Может, и тут чем поможешь? Другие аулы как аулы. А в пашем кособоких мазанок со слепыми окошками еще хватает. Это тоже имей в виду. Для нас все это — недосягаемые снежные вершины Каратау. А для тебя — раз плюнуть. Поднимешь трубку, звякнешь — и все готово». A-а... ладно, мало ли что он мог бы наказать своему другу. Да только все это глупая мечта, блажь. К тому же живет Карабала не хуже других. Просто самому Онбаю было бы хорошо, пробейся он в большие начальники. Разве не приятно было бы ему спросить при случае у знакомого аулчанина: «Ну, как там мой ровесник кузнец Карабала? Живой еще?» Говори не говори, а не метался бы тогда Онбай, как затравленный пес, по аулу...
Приятно помечтав, Карабала опять живо представил Онбая, каким он увидел его три дня назад: изможденным, исхудалым, с лицом, будто покрытым золой. Тяжелые складки избороздили лоб. Под глазами набрякли мешки. Брови поредели, ощетинились. Усы понуро повисли. В зрачках нездоровый блеск. И лишь по словам, колючим и едким, можно еще догадаться, что изнуренный мужчина, укутавшийся в старое лоскутное одеяло, и есть некогда грозный Онбай.
Карабала ударил савраску пятками. Нет, поездка его должна быть удачной. Неспроста ведь встретилась ему черепаха с былинкой во рту. А если ему удастся исполнить сокровенное желание больного сверстника, кто знает, может, встрепенется бедняга, поправится.
К обеду впереди показался районный центр. Плутая по кривым пыльным улочкам, расспрашивая у прохожих, Карабала добрался до учреждения, куда Онбай советовал заехать в первую очередь. Тонкобровая молодка, говорившая томно, врастяжку, надменно выслушала робкого аульного казаха и направилась в кабинет. «Заходите»,— бросила мимоходом, вернувшись оттуда. У стенки напротив двери за большим сосновым столом сидел, накинув па плечи пальто, крупный сухолицый мужчина. Сверкнув стальным зубом, с ходу стал расспрашивать о деле. Перед ним лежала подшивка газет, и, слушая, он с треском переворачивал страницы, шныряя глазами по колонкам. Едва Карабала изложил свою просьбу, он резко оторвался от газеты, вытянул длинную кадыкастую шею, как-то странно крутанул головой и цепко оглядел посетителя от подбородка до лба и от лба до подбородка. Потом вдруг улыбнулся, обнажив сверкнувший стальной зуб. «А ведь Онбай точно обрисовал его,— подумал про себя Карабала.— Он и впрямь похож на гончую у норы».
— Знаю, знаю, почтенный, — сказал сухолицый. — Это вы о забияке Бекеиове говорите. Здесь у нас находится его письмо, в котором он подряд кроет все районное руководство. Заодно досталось от него и нашим отцам и матерям. Конечно, в отместку можно было б поманежить смутьяна. Но раз уж вы приехали, то отказать трудно. Вообще, в принципе, машина ему положена. И соответствующие бумаги имеются. Однако вопрос о включении его в список первого полугодия может решить другое учреждение. Если нам будет оттуда указание, мы с готовностью сделаем. Человек вы, я вижу, совестливый, честный. Вам не откажут. Так что, будьте добры, обращайтесь туда.
И сухолицый вновь пристально посмотрел на Карабалу. Тот неуклюже поднялся с места.
— Как «Искра»? Благополучно вышла из зимы? Как молодняк? — поинтересовался сухолицый.