Абиш Кекилбаев
Да-а... если уж повезет, то везет во всем. Раньше, бывало, пока у неумехи жены, которая то и дело спотыкается, наступив на свой отвисший подол, закипит старый закопченный чайник, вполне можно было целому аулу откочевать за перевал и даже поставить юрты. А сегодня, как пи странно, вода в чайнике забулькала в мгновение ока. Раньше, случалось, всю округу обшаришь, пока разыщешь саврасую лошадку, склонную к бродяжничеству. А сегодня она, словно привязанная, мирно паслась на лужайке за аулом. «Видно, будет мне удача»,— радостно подумал Карабала, ставя ногу в стремя. Однако, ухватившись за повод, тут же усомнился: не грешно ли заранее так радоваться? И потому, па всякий случай, трижды прошептал про себя какие-то обрывки молитвенных слов, вслух же сказал: «Йи-а... аллах, не обделяй своей милостью!»—и ударил саврасую каблуками по крутым бокам.
Вот уже несколько дней гложет Карабалу нежданная забота. Даже сна лишился. Ну, в самом деле, какой из него проситель? Не было для него страшнее наказания, чем обратиться к кому-то с просьбой. А просить, видимо, придется. Еще куда ни шло, если твою просьбу великодушно уважат. А если пи с чем выйдешь? Не дай бог! Тогда уж лучше сразу провалиться сквозь землю. Ведь он, дожив до почтенных седин, никогда никого ни в чем не утруждал, хотя у него самого отбоя от просителей не было и в нем, вернее, в его руках, в его молотке и наковальне, нуждались многие. Изо дня в день, из года в год с утра до вечера пропадает он в старой кузнице на краю аула. И другой жизни, другой судьбы он себе не представляет. Другим же старикам дай только повод для сборищ, и в радостные, и в скорбные дни, толпясь, по домам ходят, по аулам разъезжают. А Карабала не охотник до развлечений. Правда, на поминки он еще ходит, чтобы не обидеть дух усопшего. Но и там, слушая праздную болтовню иных аульных краснобаев, каждый раз испытывает досаду и раздражение. Среди аулчан он давно прослыл молчуном и затворником.
Теперь вот и домосед Карабала собрался в путь. И не куда- нибудь — в самый район. И пе к сватам на угощенье — к высокому начальству по неотложному делу. И толкнул его па это свой же родич — забияка Онбай, Ох и неугомонный же, неуживчивый он человек! Там, где сбор, на трибуну первым лезет. Там, где нужно бросить призыв, первым горло дерет. Не было такого руководителя в ауле, с которым бы он не схлестнулся. А ругаться мастак, какого свет не видывал. Лихо пройдется и по матушке, и по батюшке вплоть до седьмого колена. Вообще по части сквернословия Онбай и русского, и казаха за пояс заткнет. Еще и года нет, как поселился в ауле старый кореец-портной. А прошлой осенью, возле магазина, к восторгу аулчан, Онбай обложил растерявшегося портного на его же родном языке...
Недавно он через сына позвал Карабалу к себе. Не успел тот порог переступить, как коршуном набросился:
— Чтоб вы все провалились! Тоже мне родичи! Ни одна собака в дом не сунется! Даже не спросят, живой или подох. Онбай, выходит, вам нужен, пока он ради вас глотку рвет. А как его хворь скрутила, так пусть пропадает? Видишь, даже на костыле ковылять не в состоянии. А между прочим, не в пьяной драке ногу потерял. Таким государство машины выделяет. Однако, если не хлопотать, просто так ни хрена не получишь, С теперешними начальниками надо уметь поладить, глаза мозолить, пороги обивать. А мне сейчас собственный зад в тягость. Валяюсь вот как пень трухлявый. Так что вся надежда на тебя. Поезжай в район и похлопочи за меня. Как- никак деды паши одну титьку сосали. Небось руки не отвалятся, если один день не потюкаешь по наковальне. Поезжай. А не исполнишь мою просьбу — пеняй на себя. Когда издохну и ты распустишь нюни у моих останков, так и знай, вот этим костылем трахну по твоей башке. Понял?!
У Карабалы чуть дрогнули кончики усов. Ишь чего захотел! Даже мертвый не прочь еще разок учинить драку. Э-э... с него станется. Не угомонится, пока не засыплют землей. И все же жалко стало. Измучился бедняга. Одни кости да кожа. А что родственники, пусть и дальние,— правда. К тому же росли вместе. И был Онбай забиякой с малых лет. В пятнадцать от роду, точно чесоточный стригун, отирался возле девок. И по домам молодок шнырял, как кот. Не один старик хлестал его камчой. Страсть как куролесил. Но выходил всегда сухим из воды. А вот с войны вернулся без правой ноги. У самого основания оттяпали. Но и с одной ногой петухом носился по аулу. Не одной длиннополой голову вскружил.
Живое свидетельство его любовных похождений — дети четырех вдов, такие же крутогрудые и с такими же чертиками в глазах, как у Онбая. И это не считая доброй дюжины от собственной бабы!
Дерзкий был сызмальства. Никогда не унывал. Случалось, еще мальчишкой, поборет его кто-нибудь из сверстников, а он встанет, отряхнет штанину и говорит:
— Ничего! Все равно моя возьмет.
II действительно, удача была к нему благосклонна. До недавнего времени жил — горюшка не знал. Н хозяйство имел хоть и небольшое, да крепенькое. А с осени его закрутило. Всю зиму промаялся. Из дому — ни шагу. То ли возраст да бурная жизнь сказывались, то ли старые раны донимать начали. Худо стало Онбаю. Слег в постель. И хоть с этой поры тихо возле совхозной конторы, однако рот Онбаю никто заткнуть не смог. Только и слышно в ауле: «Онбай сказал так», «Онбай сказал этак». И люди по-разному относились к шальным его словам. Одни осуждали: «Никак не уймется, хоть и к постели прикован». Другие сочувствовали: «Трудно бедолаге смириться со своей судьбой». Осуждающих было много, сочувствующих — мало. Всю жизнь он всегда за что-то воевал, упивался своей неуемностью, а тут, когда пришлось бороться с собственным недугом, пылу у пего заметно поубавилось. Дети же, как нарочно, выросли не в строптивого отца, а в мать, не способную подобрать даже собственный обвисший подол. Все сплошь тихие, бессловесные. Старший был шофером. За какую-то провинность недавно отстранили от баранки. Онбай, узнав об этом, пришел в ярость: «Все из-за моей болезни. Будь я на ногах, я этого начальника костылем шарахнул бы так, что отец его в могиле от боли взвыл!» И при этом и так и сяк костерил сына, на что тот только носом швыркал и все мямлил: «Ну ладно, отец. Хватит, может быть...» Теперь сакманщиком устроился на далеком чабанском становище.
Должно быть, махнул Онбай на сына, понял, что проку мало, вот и позвал Карабалу. Над ним, как над родственником, он всегда подтрунивал. «Пропадай ты хоть сутками в кузнице, все равно не достичь тебе славы Хасана. Тот слоняется по аулам, в картишки поигрывает, ест-пьет сколько влезет. Кто-то за него отдувается, отару пасет, а вся слава — Хасану, вся честь — Хасану. На выставку в Алма-Ату и в Москву едет он. В разных представительствах сидит он. Ковры, индийский чай получает он. Речи почтенных слушает он. А тебе в награду — одна унылая песня молота и наковальни».
За всю свою жизнь Карабала лишь второй раз едет в рай- онный центр. Впервые ездил он туда вместе с другими джигитами в военкомат. Было это в первый год войны. Признали его тогда непригодным: то ли вывих в коленном суставе обнаружили, то ли плоскостопие. Ну и раза два-три гостил в соседнем ауле у родственников жены. Теперь вот еще собрался в путь. Выехать-то выехал, а от волнения сердце подскакивало к горлу и даже подташнивало, будто топленого масла объелся. Побаивался он и предстоящей встречи с районным начальством, которых Онбай представил... ну, если и незаконченными бюрократами, то, по крайней мере, формалистами, каких свет не видывал. Одному из них, по словам Опбая, сколько пи плачься, как ни убеждай, все нипочем. Дескать, ни дать ни взять — охотничий пес. стерегущий свою жертву у поры. Другой, мол, от снеси так вознесся, что и родного отца через порог своего кабинета не пустит, пока не продержит часика два у двери. Третий — бумажная душа, буквоед, скупердяй, у которого зимой снега, а детом травинки не выпросишь. Этот так просто ничего из рук не выпустит, все за семью замками держит, каждую бумажку десять раз обнюхает, каждую буковку глазами просверлит. Вообще, если послушать Онбая. то во всем районе нет ни одной порядочной души, за исключением, пожалуй, дородной горластой официантки чайханы, которой достаточно подмигнуть и подкинуть одну синенькую, чтобы тотчас перед тобой появилась «бело- головка» с закуской. И при этом он еще насильно толкает его в это бюрократическое логово, требуя вырвать для него машину. Разве по силам робкому аульному кузнецу такую просьбу исполнить?! Легче, наверное, гору сдвинуть, озеро вычерпать, чудо чудное сотворить. Однако так, для очистки совести решился-таки уважить просьбу больного родича, съездить разок в район, чтобы не обижался потом, дескать, ради меня даже клячу свою пожалел лишний раз оседлать.
Резвая на воле и ленивая, спотыкливая под седлом, лошадка трусила так вяло, что седоку можно было без труда сосчитать каждый хвостик полыни по обочинам. Аршинную резиновую плетку Карабала держал под длинным рукавом чаиана.
Черный увал после весенней недавней бури был в сплошных трещинах. Из трещин торчали, оголив корни, чахлые кусты. Между ними куда-то деловито ползали, неуклюже передвигая кривые ножки, черепахи. Обычное зрелище после пустынной бури, именуемой в пароде черепашьей. Услышав мягкое лопотанье Копыт, невзрачные твари настораживаются, замирают, на миг втягивают иод панцирь голую заскорузлую шею. а потом, едва отъедешь па пару шагов, вновь ползут, с трудом волочась по истресканной бурой земле. Э-э... а эта бедняга, выбираясь из воронки величиной со сковородку, вдруг оступилась и опрокинулась на спину. Лежит несчастная. морщинистой шеей туда-сюда вертит, ножками отчаянно сучит, пытаясь стать на брюхо. Во рту торчит былинка. Глазки. похожие на пшеничные зерна, выпучила в испуге. Старая, должно быть, черепаха; глядит, точно из глубины веков, с мудрой отрешенностью, как бы размышляя о том, как, интересно, поведет себя взгромоздившийся в седло степняк в старом измятом треухе.
Карабала пожалел бедную черепаху, тщетно пытавшуюся перевернуться, потянулся к ней с седла рукояткой камчи, но тут же вспомнил древнее поверье о том, что соломинка во рту черепахи, ожившей по весне, непременно приносит удачу. Он спешился, подошел к черепахе, наклонился над ней и, прошептав молитвенное «бисмилля!», вытащил из ее рта былинку. Тонюсенькая блеклая травинка, растущая в пустыне. Он положил былинку на ладонь, осторожно провел по ней пальцем. Потом перевернул черепаху, все еще таращившую на него мутные старческие глаза. Сел на коня. Отъехал на пару шагов. Оглянулся. Священная черепаха медленно ползла к зарослям молодой, еще не закудрявившейся полыни. «Надо же! Явь это или сон? Неужели сама судьба сулит мне удачу? Неужели божья милость ко мне обращена? Чем я заслужил такой дар?!» От нежданной радости зачастило сердце. А тревога не оставляла его уже несколько дней. Ведь если он вернется из района с пустыми руками, от Онбая пощады не жди. Каждый божий день шпынять станет своим жалом. Карабала с трепетом в сердце еще раз осмотрел былинку, потом аккуратно вложил ее в сложенный вдвое рецепт жены, по которому он должен был привезти из района лекарство, сунул за пазуху. Взволнованный, он даже не заметил, как огрел резиновой плеткой сонного маштачка по тощему крупу. Тот, раздраженно дернув хвостом, перешел на жесткую трусцу.
Э-э-эй... рыжий мерин!
Девушка с джигитом глубину колодца меряли...
От негромкого мурлыканья чуть дрогнули кончики пышных усов. Когда па душе становилось легко, почему-то взбредали в голову эти две несуразные строчки из какой-то немудреной песенки. Ее неизменно поет забияка Онбай. На вечеринках он обычно ни с того ни с сего начинает к кому-нибудь придираться. Ни за что не упустит повода для перебранки.
Потом, сверкнув глазами и засучив рукава, начинает заливать луженую глотку. Рюмки, наполненные по самый верх, едва касаются его подстриженных усов и тут же показывают дно. Если же в недавней словесной стычке Онбай потерпел поражение, то некоторое время спустя у него стекленеют глаза, а на желваках упруго вздуваются бугры. Если же в споре одержал верх, то он, как только лоб покроется испариной, вскакивает с места и, опираясь на костыль, круто поднимает руку со стаканом водки, запевает с надрывом:
Э-э-эй, рыжий мерин!..
При этих словах женщины за дастарханом начинают отчего-то игриво похихикивать. Карабала недоумевает: он никак не может взять в толк, что смешного в каком-то рыжем мерине, какое он имеет отношение к джигиту и девушке и с какой стати этим двум бедолагам понадобилось вдруг измерять глубину колодца. Однако эти две нескладные строчки крепко застряли в голове и в веселую минуту сами собой напрашивались на язык. Правда, в устах Карабалы они не звучат так озорно и дерзко и вряд ли в состоянии вызвать у женщин двусмысленную улыбку. Наоборот, мелодия получается вялой и монотонной, словно нудная трусца ленивого коня под ним. Но Карабала и этому рад. В этой задорной песне есть некая бодрящая душу сила, от которой мгновенно развеиваются тоска и печаль, и действует она так, будто чаша холодного шалана в знойный день.
Отец Карабалы пас верблюдов и всю жизнь жил одиноко в степи. И сын вырос диковатым, нелюдимым. От робости всегда жался к отцу-матери. Застенчивость эта преследовала его постоянно. Вот и сейчас в тихой безлюдной степи, едва запев вполголоса, он испуганно огляделся вокруг. Не дай бог, кто-нибудь его услышит, и тогда прокатится по аулам молва, дескать, наедине Карабала горланит невесть что...
Вокруг простиралась по-весеннему невзрачная, голая степь. Только кое-где пробивалась травка, точно редкие щетинки на безбородом лице. И небо, лишившись за зиму голубизны, серело сиротливо, тускло. Тощая савраска всю дорогу почихивала, пофыркивала, мотала головой, словно радуясь тому, что в этом безбрежном пространстве она из всех четвероногих единственное живое существо.
Карабала, вспоминая о том о сем, затаенно улыбался своим мыслям. В те — давние уже — годы не в меру прыткий секретарь аулсовета едва ли не силком заорал ого у отца и определил в школу. Она располагалась в бывшей мечети одного благочестивого служителя аллаха. Маленький четырехугольный домик, сложенный из меловых камней, в окрестных аулах называли не иначе как «ак шкёль»—белой школой. Поначалу навезли сюда из низовья и верховья два десятка сорванцов. Самыми старшими из них оказались двенадцати- летние Онбай и Карябала. Онбай схватывал все па лету, был поразительно восприимчив, и до Карабалы все доходило с трудом. На уроках арифметики он запросто складывал и вычитал овец, лошадей, верблюдов, но оказывался совершенно беспомощным, когда надо было высчитывать количество воробьев на телеграфных проводах, или ящиков с яблоками, пли скорость велосипедистов, едущих навстречу из разных пунктов. А Онбай щелкал любые задачи как семечки, и для пего было все равно что складывать, что вычитать, что умножать, что делить, будто он с самого рождения только и делал, что считал воробьев па телеграфных проводах или ящики в яблоневом саду или мчался из города в город на велосипеде. Словом, играючи усвоив мудрость начальной «белой школы», он с таким же успехом окончил и семилетку в соседнем ауле. Карябала семилетки и не нюхал; ему даже скудные знания «белой школы» оказались не по зубам. Рано разочаровался он в учении. Вскоре Онбай вымахал в смазливого джигита с непокорным чубом, в черном, с иголочки, костюме и белой сорочке с отложным воротником. Весь он снял, и все па нем блестело: и смоляные, тщательно расчесанные волосы, и белые крупные зубы, и дерзкие, насмешливые глаза, и начищенные, точно вылизанные, кожаные ботинки. А на Карабале длиннополый чапав, широченные штаны с болтающейся мотней, просторная ситцевая рубаха. Не было в аулах девицы — кроме, разумеется, явных дурнушек,— которая не получала бы от Онбая любовные письма в стихах. Карманы Опбая были набиты платками, любовно вышитыми поклонницами. На многолюдных сборищах или вечеринках Онбай воодушевлялся, точно в его неуемную душу вселялся джинн. Глаза вспыхивали черными искрами, румянец пылал во всю щеку. Но бывало собраний, па которых не выступал с пламенной речью Онбай. При этом ему все равно какое собрание — торжественное, отчетное, перевыборное пли по поводу сенокоса, стрижки овец, весеннего окота. Сразу же после докладчика на трибуну лезет он. Народ оживляется, хлопает в ладоши. Онбай заливается соловьем. И те, что в зале, и те, что в президиуме, восторженно головами качают, языками цокают. Уполномоченные из района, представители из области пожимают бойкому сообразительному юноше руку, хлопают по плечам. Молодец, дескать, джигит, подаешь надежды, выйдет из тебя толк. И наверняка вышел бы, если бы не война. Карабалу и сейчас еще, когда он только подумает об этом, грызет тоска.