Никуда не выходил кроме как к газетному киоску, даже автомат обходил стороной. Завтра еду на Ленфильм, займусь, наконец, делами Н. Я. и цитера…
Все еще прохладно, но полусолнечно.
17 июня. <…> Письма к Н. Я, Х. Локшиной и М. Н. Соколовой по дачным делам. Здесь в доме на днях открылась почта: это очень удобно.
Не звоню в условленное время Н. Возникло какое-то сопротивление внутреннее, от чего, впрочем, тоска стала не меньшей. <…>
Плохо спится из-за начавшихся белых ночей.
Пишутся стихи. Написал нынче 3 и одно неплохое о сараях — так сказать — юбилейное.
18 июня. Письмо от Д. Я. Дара из Комарова. В. Ф. больна, лежит там. Плюс к стенокардии — спазмы сосудов головного мозга. Это ее очень пугает: больше всего на свете она боится паралича и невозможности работать. [в след. записи, 20 июня, АКГ сочувствует ему (после телеграммы), т. к. у его жены, Веры Пановой, что-то вроде удара: «Бедная Паниха»]
А про себя он пишет: Настроение у меня, как и у вас отвратительное. Причина мне ясна: отвращение. К съезду и последующим за ним событиям. Именно, отвращение. Не злоба, не протест, а нечто брезгливо-тошнотворно мерзкое. Будто ноги в дерьме. И не очистить. Как ни три — пахнет. Пахнет от каждого номера газеты, а я без газет не могу. Прочитав газеты, сразу же выношу их из комнаты и открываю окно — не помогает. Запах дерьма преследует днем и ночью. <…>
В «Извест.» любопытная статья Смоктуновского, где он утверждает, что Каренин — прекрасный человек. <…>
20 июня. В газетах речь Косыгина в ООН.
Утром у киоска газетного (тут же бочка с квасом) откровенные антисемитские разговоры, вроде тех, что слышал в буфете поезда, когда ехал сюда. Это влияние истории с Израилем на наши широкие массы.
22 июня. <…> В десятом часу утра сел за машинку и встал в семь часов вечера. Почти не разгибаясь писал подряд <…> и написал, кажется, недурно. Всего страниц 15–17 за рабочий день — это похоже на былые темпы.
Тепло. Дождик. Лучшая погода для работы.
23 июня. <…> Письмо от Левы. Он пишет, что Солженицын действительно присутствовал на секретарьяте, [видимо, ССП] что он убедительно ответил, что не по его вине, а по их письмо стало мировой сенсацией и что будто бы с ним согласились. Настроение у него хорошее. Будто бы по инициативе Ильина (секретаря московской организации ССП, бывшего генерала КГБ)[175] на парткоме обсуждалось[,] какие репрессии применить к авторам письма «82-х», но что секретарь парткома Сутырин сказал, что он сам подписал бы письмо, если бы знал о нем, что в нем все разумно[176].
25 июня. <…> Эмма играла днем «Идиота», ее провожала толпа девочек, снимали американские репортеры: она приехала с розами в руках. На театр Шаламов прислал книжку «Дорога и судьба» с надписью. И опять под вечер попытка объяснений: вернее — провокация на уверенья, которых было слишком много и на которые нет уже ни сил, ни охоты. <…>
[о романе с Н.] Замечаю, что натолкнувшись на инерцию, увлечение мое если не идет на спад, то делается спокойнее. Собственно в таком-то состоянии и одерживаются победы.
Но не станет ли моя «победа» моим поражением? И наоборот?
Могу сказать одно: мне этого хочется.
26 июня. [врач говорит, что у В. Пановой — опухоль мозга]
[в интервью Косыгин на вопрос о Светлане Сталиной] ответил, что она больной человек и неблагородно больного, неуравновешенного человека использовать в политических целях. <…>
Кис[елев][177] подтвердил мне и мое наблюдение: почти все евреи — космополиты и ассимиляторы и любые — тайно или явно радуются победе Израиля. Это конечно не идеология, а гены.
27 июня. <…> Дома опять напряжение, позы, трагический голос. Все это на высоком актерском уровне, но я разлюбил театр.
29 июня. Вчера подписал договор с 2-м объединением [кино] и сегодня — быстрота удивительная! — получил деньги. На последнем этапе Киселев все-таки что-то ускорил, хотя и без него сделалось бы.
Мой будущий режиссер — симпатичный мудак, но здорово наивен и девственен интеллектуально.
Молдавский рассказывает, что он нашел много писем Зощенко к Сталину, удивительно верноподданнических. Он пишет о нем книгу[178]. <…>
Сегодня таксист, старый вояка, бранил Израиль и выражал готовность пойти добровольцем драться за арабов. Я пытался ему объяснить, что если арабы не хотят драться за себя, то им никто не поможет. Но в его голову это не укладывается так же, как и то, что евреи дрались хорошо. Он считает, что за них дрались американцы. — Я знаю евреев. — говорит он, — У нас все диспетчера евреи… Вот так. Сошлись с ним на том, что китайцы большие говнюки. <…>
От нечего делать и дурного настроения листал в который раз дневники и письма Блока. Удивительно точный и ясный ум! И огромное историческое чутье! М. б. эти его тома переживут стихи. Он мыслит прямо отточенными формулами: свойство у нас одного Пушкина. Герцен не таков: он образен, метафоричен, богат ассоциациями: он развивает тему в нескольких возможных вариантах и дает инсценированные картины исторической живописи. По сравнению с ним и Пушкин и Блок суховаты, но какая это насыщенная сухость. <…>
Доволен собой, что преодолел инерцию и продал в кино уже так давно задуманного «Хламиду». Это большое подспорье.
1 июля. <…> Звоню Леве в Москву. Он расстроен: не разрешили обмен <…>
Звоню Дару: у Веры Федоровны тромб, инсульт, с правосторонним параличем <…>.
Уезжаю с чувством, что м. б. больше не буду на этой квартире. Как все непрочно и странно в мире.
2 июля. <…> Подговариваю какого то шофера-калымщика и в пол-седьмого уже в Загорянке. Здесь упоительно <…> [слушает по радио «Голос Америки» об инциденте с Андреем Вознесенским], которого не пустили в США и кот. где-то в театре произнес речь о запретах и цензуре. Наверно этому честолюбцу не дают спать лавры Солженицына. Не верю в его искренность <…>
Леве отказали в обмене[1]. Это возмутительная история, видимо не без антисемитинки. <…>
Эмма дорвалась до сада и я еле вытащил ее в город. <…>
3 июля. На даче. Едим невообразимую загорянскую редиску, огурцы, молодую картошку.
Нашел на почте несколько писем: от Шаламова <…>
Шаламов благодарит за отзыв о книжке «Дорога и судьба» <…>
6 июля. Вчера Эмма уехала в Новочеркасск. <…>
Среди разных писем пришедших на улицу Грицевец, письмо из США от Кларенса Брауна, получившего сборник «Встречи с Мейерхольдом» и мило и остроумно благодарящего за него. Письмо на бланке Принстонского Университета. <…>
Любопытно, как израильско-арабское столкновение стимулировало рост еврейского национализма у нас, даже в исконно космополитско-ассимиляторской среде. Яркий пример Л. Сегодня я напомнил ему, как всего год или полтора назад он яростно спорил со мной о невозможности отрицать генетическую наследственность и о том, что есть у людей «славянское», «немецкое», «еврейское». Сегодня, когда он говорил о национализме как движущей силе истории, я напомнил ему этот спор, в котором он отрицал «национальное» в любом виде[,] и он сказал: — Значит, тогда я был неправ… Но он неправ и нынче, ибо опять верит в крайнюю точку зрения и готов все мерять мерилом национального. Мне это глубоко чуждо. Я ему сказал, что сионистские лидеры мне так же противны, как великорусские шовинисты, но у него шоры на глазах и он не желает этого понимать.
Пожалуй, сколько ни живу, я еще не видел такого цветения у нас еврейского национализма.
7 июля. <…> Бог весть, где я буду жить этой зимой!
13 июля. В городе. Отвез две огромные охапки белья в прачешную на Арбате <…>
В ЦК вызывали в связи с письмами «о культе» Бакланова, Аникста[2], Слуцкого и кого-то еще, но разговоры были вежливы. Инициатива секретарьята ССП о выпуске книги Солженицин[а] завязла в цекистских инстанциях.
15 июля. <…> Н. П. [Смирнов] показал мне письма В. Катаева Суслову и Антокольского Демичеву в защиту Солженицына, очень категоричные и страстные, особенно письмо Катаева. Группа ленингр. писателей написала письмо с протестом против дурного обращения с Даниэлем и его подписал в числе прочих Гранин[3], который стал будто бы первым секретарем ленинградской организации ССП вместо Дудина[4]. <…>
16 июля. Вот дата, которую не могу никогда забыть: день ареста Левы в 1937 г. Она помнится куда более ярко, чем даты дней, когда что-то случилось со мной самим. Впрочем, это тогда тоже случилось со мной, с нами со всеми…
Знаменательно, что в этот день я кончил читать «В круге первом» Солженицына. Прочитал я огромную рукопись в 800 страниц в два приема на дому одного знакомого. Одновременно, в других комнатах читали и хозяева, и еще другие: странички передавались, как по конвейеру, но я всех опередил и прочитал в первый день 320 страниц: во второй — остальное. Конечно, я считал по необходимости бегло, где-то пробегал (в любовных сценах, например), но некоторые страницы прочитывал дважды.
Что сказать? Это замечательно!
Это огромная фреска исторической живописи, подобно которой еще не было у нас. И это умно и в целом хорошо написано и, что удивительно, — прекрасно построено. Умная композиция, именно романная композиция, где все части по необходимости естественно входят в целое.
Умно выбран матерьял, умно ограничен, вернее — отграничен, ярко написаны люди: их много и все запоминаются. И все правда — та, хватающая за душу правда, без которой нет большого искусства. О многом я могу судить, как свидетель: я не был в «шарашке» (впрочем, разве наш лагерный театр — не «шарашка» своего рода?), я прошел тюрьму, этапы и прочее и все запомнил, и еще о многом слышал от товарищей по заключению, некоторые из которых побывали в этих самых «шарашках»; я знаю, так как собирал слухи и свидетельства, и многое о работе «начальства» до самого верха этой пирамиды. И тут все правда, пожалуй, за исключением психологического портрета Сталина, который все-таки сложнее: по-шекспировски сложнее: он злодей, но более сложный, более уникальный: он гений злодейства, а Солженицин, ненавидя его, упростил. Но это даже не промах, а некая художественная неизбежность, нечто входящее в замысел и даже имеющее право на существование, ибо святая ненависть автора чувство более высокое, чем хладнокровие мастера-художника.
Это существует, это нельзя уничтожить, это останется самым замечательным свидетельством о времени, о котором, как казалось нам тогда, когда это все происходило, не останется свидетельств.
Любопытно, что, как говорят, это было издано начальством в нескольких сотнях экземпляров и прочтено им.
Собственно, в романе нет антисоциалистической программности: это книга о режиме безнравственном и прогнившем, называемом социалистическим по инерции и сознательному лицемерию: если можно так сказать, при всей страстной субъективности автора, в самых сильных (а их много) местах книги он художественно объективен. Лучше всего это показано в фигуре Льва Рубина, прообраз для которого — Лев Копелев[5], нам всем хорошо знакомый; он был «там» вместе с автором и автор относится к нему с насмешливой снисходительностью.
Удивительная книга!
17 июля. [две вырезки из газет, посвященные премьере телевизионного спектакля по пьесе АКГ «До новых встреч», о подругах Люсе и Люке, отправляющихся в Москву одна поступать в театральный институт, другая — на завод.] <…>
Все думаю о «Круге первом».
Это много выше мелких вещей Солженицына, особенно тех, что пронизаны искусственным русофильством, словечками от Даля и пр. Он писатель глубокого дыхания: атлет, способный поднимать большие тяжести. Как романист он сильнее, чем новеллист. И это — настоящий крупный писатель, которого ждали и который пришел…
Роман А. Кестлера «Тьма в полдень» известен во всем мире, но он гораздо слабее, хотя и написан свободным человеком. Если не считать рассказов Шаламова, некоторых мемуаров и кое-каких стихов, то разумеется ничего подобного «Кругу первому» в литературе еще не было на тему о лагерной трагедии русского народа.
Это сильнее «Ивана Денисовича» и «Матренина двора». То было обещанием, а это уже большое свершение.
И меня удивляет, что Н. Я. и В. Т. [Шаламов] (кажется) так холодно отнеслись к этой вещи.
23 июля. <…> [о В. Некрасове] Что случилось с этим несомненно талантливым человеком? Он пьет, но и Хемингуэй пил. Говорят о какой то его физиологической драме после ранения: нечто общее с героем «Фиэсты». Но и это не объяснение. А «новомирцы» восхищаются им и скучнейшим Дорошем[6] и другими «своими». Лева — типичный говорун этой кружковщины. <…>
Блок дневников и писем мне уже давно интереснее Блока стихотворца и драматурга. <…>
24 июля. У Гариных. <…>
Слух (правда из недостоверных рассказов Н. Д. Оттена)[7] об усиленной борьбе с «самоиздатом», об арестах и особых мерах Андропова. Об исключении Владимова из ССП за его письмо[8]. Об отказе печатать Солженицина.
Смешные рассказы Тяпкиной о Плисецкой на репетициях «Анны Кар[ениной]»[9].
Читаем старого Эрдмана. «Заседание о смехе»[10] и басни. Возвращаемся в десять на дачу.
25 июля <…> По-прежнему не работается. Это влияние чтения «Круга первого». Рядом с этим все делаемое и задуманное кажется игрушками.
26 июля. <…> Письмо от Левы. Он получил ордер и собирается переезжать. Меня ищет ЖЗЛ: что-то хотят от меня для ЖЗЛ.
27 июля. <…> Меня ищет в Москве какой-то американец Браун, тоже занимающийся М-м[11].
30 июля <…> Читаю вторично «В первом круге», уже менее торопясь и более внимательно. Впечатление еще большее. Получил рукопись в другом месте, чем в первый раз. Уже одно это доказывает, что роман «пошел по рукам».