19 апр. <…> Просмотр фильма перенесли: не успели напечатать исправленный экземпляр. Будет 25-го или 27-го. Узнав это, я решил ехать в Москву. <…>
20 апреля <…> Могу работать за машинкой по многу часов и не устаю, но похожу недолго по городу и устаю смертельно. Что это?
21 апреля. Еду в дневном поезде № 13, который идет от Ленинграда до Москвы 5 ч. 45 м. Удобное кресло у окна. Читаю роман Агаты Кристи и ем пирожки с капустой. Через 3 дня в Лен-де премьера моего фильма об Асенковой — воплощение многолетнего замысла. Напротив меня девушка, просматривает «Сов. экран», где напечатаны фото из фильма. За окном русская весенняя природа, милые сердцу пейзажи. Березы графичны, зелени еще нет. Земля покрыта желтоватой прошлогодней травой. Кое-где лежит снег.
Все хорошо, но… в кармане всего 20 рублей и никаких реальных надежд на гонорары в ближайшее время.
И знакомое чувство неуверенности и какого-то нескончаемого мальчишества, у которого ничего нет кроме надежд и ожиданий.
22 апр. 1967. С утра еду в ВУАП, потом в Лавку писателей, затем к Н. Я. К ней приходят Адмони[115] и Нат. Ив-на Столярова. Пьем чай и в две руки с Адмони читаем ее [Н.Я.Мандельштам] рукопись об Ахматовой, где уже 155 страниц машинописи.
Много интересного и умного, но ей мало быть мемуаристкой и она снова философствует, умозаключает, рассуждает о времени, об истории, о смене литературных школ, о стихах и даже о любви. А. А. у нее очень живая, но как-то мелковатая, позерская и явно уступающая автору мемуаров в уме и тонкости. Совершенно новая трактовка истории брака с Гумилевым: она его никогда не любила. Верное замечание, что тема А. А. — не тема «любви», а тема «отречения». Есть и случайное и ненужные мелочи. Хотя Н. Я. сказала, что она согласна с моими замечаниями, но мне почему-то кажется, что она чуть обиделась.
Потом приходят Варя Шкл[овская] и Коля Панченко[116], какой то художник, приятель В. М. Глинки, и некая Оля Андреева, «европеянка», но отнюдь не прекрасная[117].
Вернувшись к Леве, застаю у него Пала Фехера[118] и еще какого то венгра. <…> Сборник на венгерском языке, вышедший в Будапеште, где моя статья о А. Платонове, он мне привез, но не захватил из гостиницы.
Пьем кубанскую водку. <…>
24 апреля. Первый раз ночевал в Загорянке в этом году. Лень было топить, в комнате около плюс 10. Надел свитер и спал в нем. <…>
Потом отправляюсь к Гариным. Обедаю у них. Тяпкина[119], Маша Валлентей с первым («сигнальным») экземпляром сборника «Встречи с Мейерхольдом»[120]. Том выглядит очень импозантно. Но Маша еще не верит в его выход. Сейчас должна быть последняя виза цензуры.
Говорим о Мейерхольде. Маша рассказывает о болезни и психич. странностях З. Н.[121] и как устал от них к концу старик.
<…> [о книге Светланы Аллилуевой] Сам факт выхода книги и религиозного обращения Светланы не может не иметь «политического» характера. Пожалуй, это страшнее для воспитательных догм, чем любые новые разоблачения Сталина. Именно это произведет громадное впечатление: большее чем открытие любых «тайн». То, что этот удар наносит дочь Сталина — необыкновенно впечатляюще.
27 апр. <…> Ночью слушал отчеты о пресс-конференции Св. Аллилуевой. Передавали и ее голос. <…>
Вот краткое содержание ее ответов [ее интервью, по радио, в Америке: обращение к религии, уехала и из-за запрещения правительства брака с иностранцем и также под влиянием процесса над Синявским и Даниэлем. АКГ ясно, что ее книга не выйдет на родине; коммунизм не совместим с рел-й, а она приняла православие; любимый писатель их амер. Хемингуэй][122]. <…>
Происходят очень серьезные процессы. Месяц назад я думал, что С. и Д. скоро тихо выпустят. Но возможно ли это сейчас? Думается, что тов. Павлову[123] прикажут мобилизовать ту часть блуждающей фронды, которая легальна, против Светланы (Евтушенко, Вознесенский, Солоухин), а другую часть фронды постараются напугать и смять. <…>
«Ответственность за преступления должен нести не только мой отец, но и другие, еще входящие в ЦК, а главным образом — партия, режим и идеология».
Еще она сказала, что хочет быть писателем, а «писателю нужна свобода выражать мысли». «Процесс С. и Д. произвел жуткое впечатление на нашу интеллигенцию». Он лишил С[ветлану] последних надежд на свободу быть писателем. <…>
Вечером с 9 до 10 часов «Г. А.» [радиостанция «Голос Америки»] передает полный текст прессконференции Светланы Аллилуевой. Хорошо слышно. Перед этим англичане передали передовую «Таймса» <…>.
Но есть интересные подробности <…>
Неумение учиться на ошибках — трагическая черта нашего руководства и это приводит его к новым ошибкам.
Повторяю: ничего нового Светлана не сказала. Все это уже общие места споров и разговоров в последние годы. Новость: публичность высказывания и резонанс. <…>
28 апреля 1967 г. Был в городе. ЦДЛ. Шаламов. Гарины.
В ЦДЛ <…>. Никто почти не скрывает одобрения[124] <…>
С Шаламовым говорили о литературе, с Гариными о моем новом кино-замысле <…>
Мы во многом сошлись с Шаламовым в оценке рукописи Н. Я.
29 апреля. Прочитал целую кипу рассказов Шаламова. Нет, мне нравится его манера. Встречаются повторения, но это неизбежно и их немного. Есть сильнее, есть слабее, но в целом это выразительно, умно, точно. Это как чудовищная фреска, внутренняя форма которой зависит не от сюжета, а от размера стены, на которой она написана, а стена эта колоссальна.
И я совершенно согласен с ним, где его точка зрения оспаривается, как, например, в вопросе о рецидиве[125]. Так и я увидел этот отвратительный мир, так и я рассказывал о нем, еще не читав Шаламовских рассказов.
Прочитал еще одну рукопись из серии лагерных мемуаров О. Адамовой[126]. Ее крестный путь параллелен пути Е. Гинзбург, но начался немного раньше — весной 1936 года. Интересно.
2 мая <…> Звоню Юре Трифонову. Он сидит один дома и зовет придти. Еду. Вскоре приходит Боря Слуцкий[127], которого я давно не видел. Болтаем о том о сем целый вечер и я остаюсь у Юры ночевать. <…>
Снова слух о согласии Шолохова стать председ[ателем] ССП.
Подтверждается активная роль Федина в решении и суде над Син. и Дан. Руководитель иностранн. секции ССП Чернявский сказал на днях Е. Эткинду[128], что суд этот был ошибкой: их можно было судить за другое, а именно за связь с НТС (русской антисоветской организацией в Германии)[129]. Были документы, это доказывающие, но дело повели по другому пути и оно прозвучало неубедительно. Вопрос интересный: почему умолчали об НТС. Возможно несколько ответов.
Боря как то постарел, словно шепелявит. Юра задумал роман о деле Думенко[130] и едет на днях в Ростов за матерьялами. Он живет с дочерью подростком, видимо довольно капризной и тяжелой по характеру. Много читает и думает. Мне он нравится больше чем любой из старых моих приятелей.
3 мая. <…> [слух о том, что разбившийся космонавт Комаров — на самом деле спасся: о подтверждении этого АКГ спрашивают пришедшие к нему домой чинить проводку электромонтеры]
7 мая. <…> Возвращаюсь днем на дачу. Впереди подряд 2 выходных — завтра и послезавтра — и все дела замирают.
8 мая. Начал вечером и пол — ночи и потом все утро читал «Траву забвения» В. Катаева в № 3 «Нового мира». Это написано отлично и, как это ни называй — мемуары или роман — это превосходная проза. Все это очень «катаевское» т. е. пластика внешнего превалирует над «духовностью», изобразительность над интеллектом. Он десятки лет писал левой ногой, цинично и расчетливо, но и это не могло затушить его талант, хотя конечно задержало его внутренний рост и, если задумаешься — о чем катаевское произведение? — то ответить трудно. <…>
Все думаю, что надо кончить одну из начатых пьес. Это просто бесхозяйственность — иметь столько товару и такой маленький счет в ВУАПе![131] Да, я плохой хозяин. Люблю работать, а извлекать из работ доходы не умею. <…>
9 мая. <…> Все думаю о «Траве забвения». Вот, не вспоминает же Катаев, как писал романы на сталинскую премию, как подличал и вертелся. Из всей жизни — единственно ценным оказываются воспоминания о Бунине и Маяковском — воспоминания по существу трагические. Словно жизнь кончилась на рубеже от 20 к 30 годам. А пятилетки, перековки, а сталинская конституция — где это все? Ничего нет, пустота…
Это своего рода приговор эпохе и собственной жизни. Но все же — будем справедливы! — писатель сохранил и свое холодное, блестящее мастерство и особого рода совесть.
10 мая. Утром еду в город <…>. Потом у Н. Я. Все время мрачнейшее настроение. Кажется, таким я у нее еще не был никогда. Потом неудачно заезжаю к Шаламову — не застаю его и к Леве, у которого ремонт.
12 мая. <…> Не записал вчера, что умер Лев Романович Шейнин[132], человек, который мог бы написать самые занимательные мемуары на свете, а вместо того писал плохие пьесы и повести.
15 мая. Вчера был в городе: взял билет на поезд и отвез Шаламову его рукописи. Сидел у него часа три. Подарил ему сборник, который он, просмотрев бегло, очень хвалит[133].
17 мая. Пишу ночью: только что с поезда — час назад приехал из Ленинграда. Теплая летняя ночь, напоенная сиренью и цветом яблонь и вишен.
В Л-де был полтора суток: все время почти с Эммой. Она встретила меня с напряжением и попыткой затеять объяснение, но я этого не принял и все переменилось, а кончилось ее нежностью <…>
Разговаривал по телефону с В. Ф. Пановой и Л. Я. Гинзбург и встретил на улице Рубашкина.[134] <…> Л. Я. сказала, что Мандельштам пошел (или пойдет на днях) в типографию, а она в конце месяца приедет в Москву. Очень хочет повидаться. <…>
Больше никому не звонил. Эммина ревность, кажется, беспредметна: просто догадки…
17 мая [смещение Семичастного и назначение Андропова[135]]
20 мая. Томительная жара, но все же с легким ветерком.
Утром отвез пук сирени Надежде Яковлевне [Мандельштам]. Она была рада. Рассказывает, что потребовала рукописи О. Э. у Харджиева[136] <…>
С.[137] мне показал в америк. газете объявление о выходе № 85 «Нового журнала» (Нью-Йоркского), где на первом месте стоят «Колымские рассказы» Шаламова. Он или не знает об этом, или не захотел мне рассказать[138].
Солженицын написал обращенное к съезду письмо с жалобой на свою литературную судьбу и с предложениями: ликвидировать главлит и перестроить ССП с тем, чтобы он не принимал участие в травле писателей, а защищал их. <…>
[АКГ заехал подарить сборник Леве, но чуть не поссорился с ним: ] он вдруг стал мне давать советы из области личной жизни. Но я сам виноват: слишком близко к себе его подпускаю <…>
У нас идут последние приготовления перед открытием съезда писателей, которому всячески хотят придать показной, победный характер. <…>
Общее мнение: Синявского и Даниэля, а также арестованную за январскую демонстрацию молодежь тихо выпустят. <…>
21 мая. Моя дурь (решаюсь это так назвать) идет по нарастающей. Правда, так бывало и… проходило, но должен признаться, подобной остроты и внутренней напряженности не помню уже давно: с момента зенита отношений с Эммой…
Сейчас у меня связаны руки многим и это мешает делать глупости и те безумства, на которые я раньше всегда шел и побеждал. <…>
22 мая [при уборке на чердаке своей дачи, в Загорянке] …открыл левин [его брата, Льва Гладкова[139]] чемоданчик и зачитался его и мамиными письмами периода после моего ареста и перед его смертельной болезнью и во время нее. Мама мне мало рассказывала об этом и только в общих чертах: слишком мучительны были воспоминания. И читать было тоже мучительно, но грех беречь себя и я счел обязанным все прочитать. Господи, какая мера горя, незаслуженного, непоправимого. И это только две судьбы — две из миллионов! И еще находятся люди, рассуждающие о прощении Сталину во имя некоей исторической объективности.
Не потому ли меня так и тянет к Шаламову, что он какая-то вариация (наисчастливейшая) судьбы Левы. У них есть общее, но Ш. огнеупорнее, или просто везучее. <…>
Сегодня открылся съезд писателей. Слышал по радио репортаж: что-то под Горького басил Федин и ему аплодировали статисты-делегаты (наверно нацмены). <…>
23 мая <…> Был в городе. У Трифонова. Потом на Аэропортовской. Письмо в поддержание гласного обсуждения заявления Солженицына. Уже 40 подписей: Паустовский, Каверин, Аксенов, Бакланов, Солоухин и др. Отказались подписать Шагинян и Яшин и еще кое-кто. Я не вижу в этом прока и подписал пожалуй из малодушного нежелания ссориться с обществом. Встреча с Таней Литвиновой[140], которую не видел 30 с лишним лет. Мы еле узнали друг друга. <…>
Нет чувства, что совершил хорошее, подписав, а скорей какая-то неловкость, будто сделал что-то напоказ. <…>
24 мая <…> … выброшен этюд Гулыги о Кафке из «Прометея»[141] <…>
25 мая <…> Письмо от Анны Арбузовой[142] о том, что Т.[143] в больнице, а девочка у родных Т. Письмо на этот раз вежливое.
Лева Тоом[144] подошел ко мне в ЦДЛ и сказал, что прочитал моего «Пастернака», которого давал ему Беленков?![145] Как я уговорил Трифонова и Ваншенкина подписать письмо. Уже собрано около 70 подписей, главным образом людей порядочных разных рангов и калибров. Отказались подписать некоторые: Кассиль, Лакшин, Старцев, несмотря на вегетерьянский текст. Сегодня утром письмо должно быть передано Тендряковым в президиум съезда. <…>
Вокруг этого суетились Ф.Искандер, Боря[146], Сарнов[147] Лева[148], Инна Борисова, А. Берзер, Т. Литвинова и еще какой-то Юра, близкий друг Солженицына[149]. А вокруг них другие. Что ни говори — это лучшая часть московской писательской организации, и ее вдруг вспыхнувшая в этом деле энергия — прообраз того, чем могла бы быть не регламентируемая бюрократией литераторская общественность.