Прошло уже несколько месяцев, как кончилась война, и уже почти все раненые выписались из этого госпиталя, только меня и еще нескольких больных все не выписывают.
Нас перевели в отдельную дальнюю палату там, где сад смыкается с лесом. В этом деревянном двухэтажном домике нет ничего госпитального, если не считать нас, – мы все еще ходим в халатах.
Здесь очень тихо. Кругом сосны да кусты ольшаника, и только где-то далеко, за лесом, гудят иногда поезда. Это мне напоминает детство, дачу, когда так же гудели дальние поезда, а по вечерам за окном убаюкивающе скрипели сосны. Здесь мне нравится.
Но все же мне хочется скорее вернуться в большой мир. Я чувствую себя уже совсем здоровым, память вернулась ко мне, и только излишняя осторожность врачей держит меня здесь.
Впрочем, может быть, вы поможете мне разобраться во всей этой истории.
С самого начала войны я попал в пехотную часть пулеметчиком. Пулеметное дело я изучил еще до войны, когда был на действительной службе. Специальность же у меня самая мирная – я агроном.
Не буду рассказывать о первом бое, об отступлении, о том, как мы попали в окружение и как вышли из него. Это, быть может, и интересно, но прямого отношения к моему рассказу не имеет.
Под Лугой я был ранен в голову и в спину осколками авиабомбы. Ранение было не очень опасное, но все же мне пришлось пролежать полтора месяца в госпитале в Ленинграде.
Когда я выздоровел, меня направили в распред, а оттуда с командой в другую воинскую часть.
Помню, вышли мы из распреда осенним утром и пошли по городу. Команда наша была небольшая, человек двенадцать, и сержант, который вел нас, разрешил нам шагать без строя, по панели.
Я не ленинградец, и в Ленинграде до войны редко бывал.
Меня поразила спокойная настороженность города. Была в нем какая-то новая, печальная и ясная красота, и он казался светлым, несмотря на серый утренний туман. Легко и свободно уходили ввысь его шпили, а строгие здания казались невесомыми в своей торжественной тяжести.
В этот день немцы не вели по городу огня, и мы не торопясь шли по улицам. Было уже часа два пополудни, когда мы вышли на шоссе.
Нашим взорам открылась плоская равнина, уходящая вдаль. Одинокие пригородные строения как бы подчеркивали простор, а серо-стальная кромка залива, видневшаяся вдали справа, так мягко и легко примыкала к берегу, что вода казалась отсюда не иной стихией, а только продолжением земли.
Где-то впереди била артиллерия – слышались редкие, глухие удары, а порой можно было различить пулеметные очереди и отдельные выстрелы.
Но плоская болотистая равнина была исполнена грустного осеннего спокойствия, и какие-то маленькие бездомные птицы однотонно кричали в низких придорожных кустах, и тихо сгибалась трава под влажным, плавным осенним ветром.
Незаметно для самих себя мы дошли до воинской части.
Нас рассортировали по ротам, я попал в пулеметный дзот: как раз накануне один из номеров расчета был убит, и я заменил его.
Это была невеселая и скудная земля, да вдобавок еще обезображенная воронками, которых становилось все больше и больше. Позади, за нами, простиралась туманная равнина, и вдали в тускло-сизой дымке виднелись очертания Ленинграда. Отсюда не видно было отдельных зданий, и весь город казался чем-то единым. Он плыл каменным кораблем к нам, разрезая волны туманов, и алые вымпела облаков вились на его шпилях.
А впереди был парк, большой старинный парк, примыкавший к дачному городку. Городок был занят немцами, и парк был тоже наполовину занят ими, а наши позиции проходили через окраину его. Здесь находился и наш дзот.
Перед нами была ничья земля – мертвое, изрытое воронками пространство, простреливаемое насквозь и нами, и противником.
В узкую прорезь амбразуры были видны стволы обезображенных деревьев, разбитые остовы беседок и павильонов и трупы вражеских солдат – следы атак, с трудом отбитых нами.
Там, среди этого хаоса, среди развалин и растоптанных цветников, среди красного щебня кирпичей, обломков садовых скамеек, среди трупов и пепла – стояла статуя – мраморная девушка со спокойным и задумчивым лицом.
Вглядываясь вдаль, стояла она на плоском сером камне, и казалось, осколки снарядов и пули огибали ее в своем полете.
– Вот так и стоит, – сказал мне первый номер расчета, сержант Сбитнев, – кругом все исковеркано, а красавице нашей везет. Мы и то удивляемся…
– А она что-нибудь означает, эта статуя, или просто так? – спросил я.
– Не знаю, – ответил сержант. – Там на камне, где она стоит, что-то такое про нее написано, да в бинокль не разобрать. А живым с этой ничьей земли еще не возвращался никто: немец и днем и ночью бьет.
– Мы все нездешние, наш полк в Костроме формировался, – вмешался в разговор ефрейтор Кузнецов, – а вот что красивая она – это верно, это каждому видно. Только она и осталась здесь от прежней жизни.
Тогда третий обитатель дзота боец Барканов промолвил:
– Это богиня спокойствия, она из Греции.
– Богиня спокойствия? – удивился я. – Не слыхал такой богини.
– Мне лейтенант объяснял про нее, – сказал Барканов.
– Лейтенант так и говорил – богиня спокойствия?
– Нет, не совсем так говорил, я кой-чего и не понял, но самое главное понятно. Вон какая спокойная да красивая. Мы к ней все привыкли, собьют ее немцы, так совсем тошно здесь станет.
Мне чем-то очень понравился этот человек, в нем было что-то широкое и задушевное.
– Кем вы до войны были? – спросил я его.
– Верхолазом, – ответил Барканов. – Специальность редкая.
Мы с ним быстро подружились. Да и с двумя другими товарищами по оружию я быстро сошелся. Ссор у нас не было. Жили мы в землянке, а в дзоте дежурили по очереди.
Из амбразуры был виден парк, неуклонно гибнущий у нас на глазах. Все меньше оставалось в нем деревьев. Черные пунктиры воронок сливались в сплошные пятна, и снегопады не успевали затянуть своей зыбкой марлей черных ран этой бедной земли.
По-прежнему немцы время от времени атаковали нас, и мы отбивали их атаки, и все больше трупов валялось на ничьей земле.
И только «богиня спокойствия», как белое чудо, стояла среди этой пустыни, и, когда мы глядели на нее в узкую прорезь амбразуры, нам верилось, что снова здесь будет парк, что кончится война – и на пруду будут скрипеть уключины, и влюбленные будут бродить по зеленым коридорам аллей.
А голод все сильнее давал себя знать, и однажды Барканов сказал мне:
– Давай полезем ночью на нейтралку, там на мертвых немцах наверняка спирт есть и консервы. Только лейтенант наш не узнал бы, а то он даст нам жару.
Я подумал и согласился.
В следующую ночь, в свободное от дежурства время, мы с Баркановым в белых маскхалатах переползли через бруствер траншеи и скрытно поползли вперед.
Потом кое-как сдвинули одну рогатку с колючей проволокой и выползли на ничью землю.
Мы тихо ползли по направлению к статуе – там было больше всего трупов.
Немцы, как обычно, непрерывно пускали осветительные ракеты, и, когда становилось слишком светло, мы замирали, прижимались к земле.
Метрах в двадцати от статуи мы действительно нашли на мертвых немцах фляги со спиртом, а в ранцах – несколько плоских консервных коробок.
Мы набили этим добром пустые противогазные сумки, припасенные нами, и уже готовы были ползти обратно. Но в это мгновение одна ракета повисла над нами, и сразу же пули застучали близко, рядом.
– Нащупал, – прошептал Барканов, – сейчас мины начнет кидать.
Мы вдавились в землю, стараясь слиться с нею.
Вдали вспыхивали огоньки выстрелов, над нами повисла новая ракета, потом еще, еще…
По изрытой земле, по снегу, по мерзлым трупам тупо барабанили пули. Невыносимо было лежать, не шевелясь, ожидая смерти, вдавив лицо в снег. Я чуть-чуть приподнялся и взглянул на статую, словно статуя могла чем-то помочь.
Она была совсем близко. В мертвенном астральном свете белых и зеленых ракет она стояла на плоском камне, спокойно вглядываясь вдаль. Фосфорические отсветы плыли по ее лицу.
На миг мне показалось, что улыбка сбежала с ее губ, и лицо ее исказилось, точно она увидела что-то грешное.
Я снова упал лицом в снег, стараясь совсем слиться с землей, и в то же мгновение раздался свист, глухой удар рванул воздух, и на мгновенье все померкло в моих глазах.
– Мину бросил, – прошептал Барканов. – Ты цел?
– Цел, – ответил я, ощупывая себя, – только волной тряхнуло.
Вторая мина разорвалась дальше, а больше мин немцы не бросали, верно, решили, что мы уже убиты.
Мы благополучно доползли обратно.
Дни шли за днями. Был конец марта. Смутное, туманное дыхание весны обволакивало землю. За прорезью амбразуры в холодном надснежном тумане маячили мертвые изувеченные деревья.
И только статуя стояла как прежде. У ее подножия на талом осевшем снегу лежали почерневшие мертвецы, и, когда ветер дул с запада, к нам доносило сладковатый трупный запах, а она стояла над тленом такая же светлая и спокойная.
Но однажды снаряд ударил в ее подножие, и камень, на котором она стояла, распался. Мы так и не прочли, что там было написано. Статуя упала в снег, она осталась цела, но лежала среди мертвецов, среди стеблей колючей проволоки.
А ночью Барканов куда-то исчез. Под утро он вернулся. В деревянной лодочке-волокуше, в которой санитары утаскивают раненых с поля боя, он притащил «богиню спокойствия». Мы вначале удивились – как он смог приволочь такую тяжесть.
– Зачем ты это сделал? – спрашивали мы его. – Ведь ты на верную смерть шел. Чудом не убили тебя.
Но он сказал нам:
– Вот кончится война, так меня люди добрым словом помянут. Поставят опять статую в парке, а вокруг нее все в порядок приведут, все, как до войны, будет.
Тут пришел лейтенант и вначале тоже очень удивился поступку Барканова, но потом подумал и сказал:
– А ты прав, герой. Ты произведение искусства спас. Этой статуе не одна тысяча лет.
«Богиню спокойствия» мы поставили в свой дзот, чтобы ее не повредили пули и осколки снарядов. Так она и стояла у нас в углу дзота. Мы к ней все привыкли, и нам теперь казалось – убери ее отсюда, и станет очень тоскливо.
Настал северный июнь. По вечерам серебряный дым сумерек сонно обволакивал изрытую снарядами землю, зарубцовывал ее раны, и земля вновь казалась созданной для счастья. Влажный и теплый ветер залива доносил к нам запах водорослей, и в траншеях пахло морем и горьковатым древесным соком, сочащимся из обрубленных лопатами корней.
У ручья, трижды менявшего свой путь из-за воронок, на кирпичных осколках грелись пепельно-серые ящерицы, узкотелые голубые стрекозы реяли над острыми, готически изогнутыми стеблями осоки, и из братских могил на дальнем дивизионном кладбище зеленым пламенем била легкая светло-зеленая трава.
В тот день, о котором идет речь, в восемь часов утра немцы начали артиллерийскую подготовку. Черные столбы разрывов частоколом встали над нашим передним краем, волокнистый дым взметнулся ввысь, густой грохот потряс окрестность. Запахло гарью.
Потом начала бить тяжелая артиллерия. Черные утесы разрывов в прожилках пламени с невыносимым ревом вставали и рушились, и зыбкая болотистая почва тряслась, как студень, по ней шли волны – как по поверхности поросшего ряской пруда, в который мальчишки кидают камни.
Осколки, комья земли, обрывки колючей проволоки висели в воздухе, бесчисленные, как пылинки в солнечном луче.
Осколком, залетевшим в амбразуру, убило Кузнецова. Сержант Сбитнев был ранен в живот, я потащил его по осыпавшейся от артогня траншее, но не дошел до пункта первой помощи – вторым осколком сержанта убило, а меня царапнуло по руке. Я вернулся обратно в дзот. Перед тем как войти в него, я оглянулся назад.
Там, вдали, за серой мглой боя, виден был Ленинград.
Каменным кораблем плыл он к нам на помощь по плоской болотистой равнине, мачты его шпилей гнулись от напряжения.
Я вбежал в дзот.
Теперь нас осталось двое, если не считать статую.
Немцы пошли в атаку. Мы косили их кинжальным огнем, но они все шли и шли. Все новые цепи атакующих возникали вдали.
Наш пулемет нагрелся до отказа, в его кожухе клокотала вода, а немцы все шли и шли. Такой упорной атаки мы еще не видывали. Они шли пьяные, приставив к животам автоматы и громко крича, они шли по трупам, не выбирая дороги, – только бы дойти до нас, дойти до нас, ворваться к нам.
Их артиллерия перенесла огонь вглубь нашей обороны, но случайные снаряды еще ложились у передней траншеи.
Мы уже обжигали руки о свой пулемет – такой он был теперь горячий. Мы часто сменяли друг друга.
Внезапно я услышал свист, шипенье, и сразу же меня швырнуло в сторону, и в дзоте стало светло, – стенка была проломлена снарядом. Одновременно я заметил, как упал Барканов, и как кровь широким алым веером ударила из его груди, и как несколько капель крови брызнуло на плащ статуи, на ее спокойное лицо.
Неподвижный, беспомощный, лежал я, и в брешь видны были мне приближающиеся немцы, уже можно было различить их лица.
Теперь я почувствовал близость смерти и в последний раз взглянул на статую, чтобы ее спокойная красота облегчила мои предсмертные минуты.
Я взглянул на статую, но на ее лице не было прежней улыбки, у нее теперь был такой вид, точно она мучительно припоминает что-то. И мне показалось, что голубая жилка пульсирует на ее виске, и розовеет лицо, и плащ ее колышется от ветра, веющего в пролом стены.
Потом веки мои сомкнулись, но в забытьи я услышал легкие шаги наших бойцов у умолкшего пулемета, и вот пулемет заработал, ожил, а я потерял сознание.
Но, быть может, я потерял сознание еще до того, когда услыхал и увидал все это: ведь я был контужен тем же снарядом, которым был убит мой товарищ.