Оля сидела в стороне. Но слышала ее всей кожей.
> Это не грех. Я видела любовь между мужчинами.
Она знала: Володя не любит.
Ему не нужно тело. Ему нужна свобода. Он хочет войти в Симона – не коснувшись.
Как слово входит в голову. Как яд – в молитву.
Она видела это. Почувствовала. И думала – понимает.
В тот день Симон сказал:
– Я вас с малышкой никогда не покину.
V. ДВАДЦАТЬ ЛЕТ К ТОМУ
Ей было одиннадцать.
Мать – беременная. Живот большой, глаза уставшие, сон короткий. Отчим — караулил.
Не шумел. Не кричал. Просто ждал, пока она уснет. А потом появлялся. Тихо. Вовремя. Несомненно.
- Все так поступают, - говорил.
— Ты должна помочь маме.
– Она не может. А ты можешь.
Оля кусала губы до крови.
Не из-за боли. По мнению, что, может, это действительно правильно.
Что, может быть, он знает лучше.
Что, может быть, это ее обязанность.
Тело не слушалось.
Пальцы мерзли. Плечи немели. Ноги становились ватными.
Прикасался. Медленно. Привычно.
Как врач, что-то проверяет.
Она не боялась боли.
Она боялась, что это нормально.
Что так и должно быть.
Однажды он порезал ее.
Остро. Спокойно. Ибо "нервная была".
Шрам остался на внутренней стороне бедра.
Мать умерла, рожая братику.
Оба не выжили.
А Оля стала одна.
Ее забрала бабушка.
Тень в черных глазах притаилась где-то на самом дне.
Когда она встретила Симона, сразу сказала, что "нечистая".
Он не спросил почему.
– Ты жива и со мной. Мне этого достаточно.
Она молчала.
Это было впервые, когда кто-то не захотел знать больше, чем он готов сказать.
С этого дня она почувствовала себя свободной.
VI. ЭПИЛОГ
Леся сидела на скамейке в вагоне, лепила буквы из пластилина.
- Это "Л". Как Леся. А это будет "Киев".
Симон сидел напротив, листал английскую книгу.
Остановился, усмехнулся сам к себе.
- Олюня, а ты знала, что "come" на английском означает не только "прийти"?
Оля хотела что-то буркнуть о Quo vadis – но поезд затормозил.
Перон.
Под вагоном вспыхнул свет.
Оля придержала Лесю за плечо, чтобы не рванула вперед.
На перроне. В пальто. Он стоял.
Глаза — те же.
И – улыбка.
Володя.
## #15. Блудный сын
НАЧАЛО. ПРОФЕССОР
A. ПРИГЛАШЕНИЕ
Начало марта 1917г.
Киев, Крещатик, Главная почта.
Темноволосый высокий мужчина. Около сорока. Вышиванка из-под пальто. Бланк телеграммы. Сергей Ефремов.
За бортом гудит. Красные ленты, сине-желтые флаги, студенты исполняют Шевченко.
– Царь отрекся! Новая жизнь!
Рассыпалась империя. Двухсотлетний мрак отступил.
14 марта дома у Чикаленко было 27 человек. Определяли будущее.
Сергей протирает очки.
Взгляд тяжелый. Вспоминает.
В Киеве две силы: Николай Михновский – за немедленную независимость. За ним фронтовики и оружие. Но не партии.
Эти за автономию, согласованную, лояльную Москве.
Сергей умеет объединяться. Искать компромиссы. Вот и сейчас. Договорились.
17 марта возник Центральный Совет.
Временная. Пока не будет национального собрания.
Название - "Центральная Рада" - предложил сам Сергей.
20 марта выбирали вождей. Себя Сергей поставил заместителем. А председателем заочно профессора Михаила Грушевского. Москали окрестили его "некоронованный король Украины". Смешно. Однако даже Михновский согласился.
Одна беда. "Король" в Москве. До этого был в Казани. Но выпустили из ссылки.
Сергей крутит бланк. Долго не может начать. Наконец пишет:
> В Киев. Михаил Сергеевич, время пришло. Без Вас не обойдемся.
Б. КУП
26 марта 1917 г.
Поезд: Москва – Брянск – Киев.
Второй класс.
Скромная одежда, тапочки, пижама, стакан с чаем. Грушевский разместился у окна. В руках российская газета.
Карикатура.
Царизм - мертвый на ложе,
а рядом - Грушевский в шароварах,
танцует гопака, закинув руку за голову:
«Царизм мертв?»
"Зато еще не умерла Украина!"
Подпись: Профессор-танцор.
Грушевский долго смотрит.
Уголки губ поднимаются.
Паровоз гуркоче.
Ночь спокойная. Утром очнулся в семь. Умылся.
А потом из коридора послышалось:
Сосредоточься! Сосредоточься!
(румын. огонь).
Соседнее купе курилось. Служанка подогревала молоко для панского младенца. Треножник опрокинулся.
Пламя пошло по занавескам и обшивкам.
Поезд несся сквозь снег.
Ветер раздувал огонь.
Кондуктор исчез.
Пассажиры кричали.
У Михаила начала тлеть борода.
Вижу, что опасно дальше сопоставляться.
Грушевский выпрыгивает.
Профессор истории?
Нет!
Каскадер с бородой.
Под ногами снег, пепел, обломки дерева.
За спиной – пламя.
Но вышло.
Справился! Целый!
Огонь проглотил все: уникальные старопечатные издания, деньги, теплая одежда.
Чудом ничего не переломил. Газетчики назовут это "божественным спасением".
Ночью другим поездом он доехал до Киева. Никто не встречал. На вокзале темно. Ни одного извозчика.
Профессор в пижаме и тапочках шел сам. От вокзала до его дома минут тридцать. По мартовскому морозу.
Его Киев.
Он дома.
> ПРИМЕЧАНИЕ. История действительна, на основе воспоминаний самого М. Грушевского. Во время скачка он не травмировался. Однако хождение в пижаме не обошлось. Две недели с температурой, бронхит.
Карикатура в газете реальна.
C. SET
Две недели спустя
Апрель 1917 г.
Киев, ул. Владимирская, 42
Центральный Совет
Вечер.
Стол заставлен чашками, тетрадями, пепельницами с окурками. В углу ворчит печка.
Грушевский, Ефремов, Михновский, несколько членов президиума. Обсуждение расширения состава Совета.
Михновский первым бросает, с грустью:
— Придется звать социал-демократов.
Ефремов сразу хмурится:
- Ты меня удивляешь, Николай. К чему они тебе. Шаткие и никакие. И лидер их… вообще… (засекается, кашляет)
Грушевский с улыбкой:
— Тот, с которым у тебя была одна тюрьма, а еще, говорят, одна женщина?
Ефремов краснеет.
- Не пересекайте границу, профессор.
Пауза.
Грушевский пожимает плечами:
- Не обязательно Винниченко. Там еще Петлюра есть. Редактор "Советы" и "Украинской жизни". Мы все ему давали статьи. И ты тоже.
Михновский смеется в пышных усах.
- Два царя в одной партии? Профессор, вы ведь историк. Да не бывает. Кто должен быть сверху.
Хохочет на весь зал.
Ефремов кривится:
- Николай, прекрати. Не все такие извращенцы, как ты.
Грушевский задумчиво.
– Винниченко я видел. Симон познакомил когда-то еще во Львове. Женщину знаю, Розалию. Врач. Спасла мою дочь.
Ефремов уже немного отошел:
– Петлюра давно к нам в дом приходил. Его Максим Лесин в первый раз завел. А потом Симон поехал в Питер Альман править. Однако он меня публиковал повсюду, где бы ни был. Я еще удивлялся, когда он такой молодой, а руководит. Но потом я сильно его не слышал. Говорили, в Москве, женился, ребенок. Что он сейчас?
Михновский кивком подытоживает:
– Был на фронте. Западном. Я слышал от наших, что там много выступало. Нашел общий язык с войском.
Грушевский улыбается в бороду:
— Ну, если ты даже за, Николай…
- Я не "за", - хмыкает Михновский. – Просто больше нет никого.
Ефремов бормочет:
— А можно хотя бы без этого… Винниченко…
Грушевский тихо:
– Вспомнил! При Симоне мой сосед еще просил. Франко. Пока жив был. Царство Небесное.
Пауза.
Все молчат.
Грушевский поднимает глаза к потолку, вздыхает:
- Берем обоих. Глупая партия с двумя головами, но что поделаешь.
Он смотрит на Михновского:
– Напиши Петлюре.
Где он сейчас?
- В Минске, - коротко отвечает Михновский.
Грушевский улыбается:
– Хорошо. Пусть уезжают. Оба. Вот и спроси, кто там будет главный.
> ПРИМЕЧАНИЕ. Р. Лифшиц действительно вылечила Екатерину Грушевскую в Москве. Зафиксировано в воспоминаниях М. Груш., В. Винн.
С.Петлюра во всех своих изданиях публиковал Грушевского и Ефремова.
I. 3-Й ДЕНЬ. У ХАРЛАМПИЕВИЧА
(Саймон)
Киев, май 1917
ул. Мариинско-Благовещенская, 56
(сейчас Саксаганского)
Имение Е.Чиленко.
Повторение ада.
(лат. повторение ада).
Новый круг ада. Как у Данте.
Тоже комедия. Но мне не смешно.
Невзрачный шик. Произведения искусства.
Роскошь, которую не нужно выпячивать.
Слуги исчезают, как положено.
Меня вызвали в Киев.
Я здесь. Я снова должен понравиться.
Как тогда, двенадцать лет назад, когда приехал в редакции.
Сейчас ставки выше.
Уже не редакция, а государство.
Харлампиевич снова решает, что мне отдать. Тогда он хотел подарить должность Володе, но тот отказался. Редакторство скучно для Гения.
Сейчас – вряд ли.
Сейчас – это о власти.
Мы с хозяином на диване. У нас низкий столик на колесиках. Кристалл с горкой свежего печенья. С маком.
Сладкий запах.
Не беру. Не им. Не желаю.
Он приходит, как обычно.
Пару недель, когда вернулся, успел раньше меня.
Улыбка, парфюм, костюм, штиблеты – все при нем.
Садится, как у себя. Расправляет манжеты.
Запонки. Золотые часы.
Комната сплющивается.
Он – это Володя.
— Мы тогда с Горьким гуляли вдоль моря…
(Играет)
— А я спросил его: Ты верил хоть во что-то, когда тебе было пятнадцать?
(пауза)
- А он мне: "Ты, Владимир Кириллович, - опасный идеалист".
Чикаленко усмехается, кивает, подливает.
— Да-да, Володя… Очень интересно, Володя…
Далее по легенде – Ленин, Капри, Женева, немного слез. И между прочим, будто дату уточняет, Гений:
— Тогда как раз Володик, сын мой умер.
Я молчу, держусь. Сын. У него. Умер. Кручею папиросу. Ну, действительно. Мои годы на фронте здесь никому не интересны. Когда здесь бесчеловечные страдания.
Входит Оля. Та же племянница Чикаленкова, которую дядя ежедневно спасал.
Иногда по два раза. Теперь уже реже. Возраст. Радикулит.
Уже взрослая.
Поменялась. Там, где нужно, уже все как у женщин.
В руках серебряный поднос.
Подходит к столику.
Наклоняется. Преподает.
Ее белые рыхлые персы прямо передо мной.
Чувствую запах.
Крестик туго воткнут между ними.
Тело на алтаре.
На уровне глаз. На расстоянии ладони.
Я смотрю. Дольше, чем нужно.
Это фиксация.
Глаза не отреагировали вовремя.
Отвел взгляд, но поздно.
Володя все видит.
Улыбается. Enfant terrible.
(фр. испорченный ребенок).
Оля зашуршала шлейфом.
Что-то о вишне из амбара.
Взять банку кофе.
"Будет сладко."
Cherry pie*. Конечно.
(*англ. женская прелесть).
Володя быстро поднялся. За ней.
Молча.
Без паузы.
Обычно.
Чикаленко открывает бутылку.
– Французское. Grand réserve. Придумали для обольщения женщин. А пьем мы с тобой, Симон. Не унывай, они всегда недолго. Скоро вернутся.
Пробка бьет в потолок. Он смеется.
Стекло шипит.
Вижу кожей.
Знаю.
Каждое движение.
Его бедра.
Я в блестящей гостиной с женским питьем.
Он в двух метрах, из-за перепонки.
В сыром амбаре между банок,
баняков и концервов.
Никакой поверхности.
Стоя.
Облупленная стена.
Упереться. Холодная.
Сухая чешуя краски под пальцами.
Юбка вверх, порванные чулки.
Сломанные застежки.
Ее влага.
Его серые пуговицы на белом нижнем белье.
Пальцы отковыривают по одному.
Срывает ее крестик.
Красный след на ее шее.
Закрывает рот: хочет, чтобы тихо.
Его руки.
Обрамлены черным.
Идет ровно. Жестко. Как часы.
Я знаю.
Он смотрит.
Черные отверстия.
По мне. Теперь.
Револьвер яда.
Сквозь нее. Сквозь стену.
Без всякого слова.
Ее тело – простор для пренебрежения.
Она даже не строчка в его произведении.
Он плюет в лицо Чикаленку.
Тому, кто кормил его.
Платил за костюмы. По журналам. По Парижу. За новую Украину.
А теперь наливает нам обоим и смеется.
Браво.
Слава императору! Да здравствует смерть!
Славься, император!
И он, что может.
И я, что молчу, потому что хочу должность.
И кормящий Чикаленко — и все равно благодарит.
- Я еду в Хельсингфорс, - говорит Харлампиевич. - Деньги оставляю. Проследи за ним.
– Хорошо, – говорю.
— Ты ведь не как те, самостийники. Ты, Симон, тонкий, лучший. Терпеть не могу того Михновского. Черт бы взял его.
И глотает печенье.
Я киваю.
Да-да. Я ведь ни разу не такой.
Lupus in pelle ovis. (лат. Волк в овечьей шкуре)
Проникновение после полового акта
(лат., театральный термин, выход на сцену персонажа пост-акт)
Володя возвращается.
Немного расхристанный.
Немного задыхающийся.
Немного доволен.
И похоть погасил. И я ощутил. Слишком.
Садится.
Никто ничего не видел.
- Итак, - говорит Чикаленко. - Центральная Рада создана. Я во власть не лезу. Умываю руки. Должности сами себе нарисуете.
Пауза.
– Идите.
– Детки.
– Благословляю.
– Мальчики.
– Да, – говорю.
На лестнице.
Володя:
— Я видел… ты ведь ее хотел?
Пауза. Тихо.
— Или, может… не ее?
Я подавился сигаретой.
Даже животные не гадят там, где их кормят.
«Блаженны дающие, даже псам».
— Блаженны дающие — даже псам.