Клуб «Мэйдзи», что недалеко от канала в квартале Сакурада-Хондзё в округе Сиба, был не особенно роскошным зданием, хоть и вполне достойным; здание это стоит до сих пор, но владелец сменился, а члены клуба там уже не бывают.
Это произошло еще до пика процветания клуба, одним зимним вечером, когда в столовой на втором этаже, что бывало редко, горели фонари и даже на улице был слышен доносящийся оттуда громкий смех. Тогда завсегдатаи клуба редко собирались по вечерам, и дым обычно поднимался из печных труб только днем.
Но, хоть недавно и пробило восемь часов, не было похоже, чтобы члены клуба начали расходиться. У крыльца стояло шесть экипажей рикш, но все возницы, предоставленные сами себе, играли в сугороку.
В этот момент из темноты появился какой-то мужчина в пальто с высоко поднятым воротником и низко нахлобученной мягкой шляпе и неожиданно резко нажал на дверной звонок.
Дверь открыли изнутри.
– Такэути-сан сегодня здесь? – спросил пришедший спокойным низким голосом.
– Да, он здесь. Но кто вы? – любезно поинтересовался портье, одноглазый мужчина с тонкими чертами лица, одетый в кимоно.
– Прошу, – в ответ визитер протянул визитку, на которой значилось только «Окамото Сэйфу», набранное шрифтом номер пять, без указаний должности или звания.
– Пожалуйста, проходите, – портье провел его на второй этаж, где было тепло до духоты от ярко горящего камина. У очага сидело трое, еще трое – чуть в стороне на стульях. Рядом на столе стояла бутылка с виски и несколько бокалов, пустых и полных, видимо, здесь собрались, чтобы выпить как следует.
Увидев Окамото, Такэути встал и весело позвал его, предлагая один из стульев:
– Иди, садись сюда.
Окамото, не решаясь сесть, обвел взглядом комнату: пятерых он знал по меньшей мере в лицо, но шестой, белокожий, плотный, но изящно сложенный господин, был ему незнаком. Заметив это, Такэути сказал:
– А, этого господина ты еще не знаешь, я вас представлю. Это Камимура, он работает в горнодобывающей компании на Хоккайдо. Камимура-сан, это Окамото-кун, мой старый друг…
Не успел он договорить, как Камимура весело ответил:
– Рад знакомству… Я читал то, что вы писали… Надеюсь на дальнейшее сердечное знакомство…
Окамото ответил только:
– Пожалуйста, обойдемся без церемоний, – и снова замолчал.
Он присел на стул.
– Так что там дальше? – спросил невысокий господин по имени Ватакути с черной как смоль бородкой.
– Да, точно! Камимура, что было дальше? – добавил худощавый, с тяжелыми веками и редкими волосами Ияма.
– Ох нет, передо мной Окамото-сан, не знаю теперь, как и рассказывать, ха-ха-ха! – смущенно засмеялся в ответ джентльмен из горнодобывающей компании.
– В чем дело? – спросил Окамото у Такэути.
– Весьма занятный разговор. Мы тут беседовали и заговорили о взглядах на жизнь. Ты послушай, интересные теории так рекой и льются.
– Да я уже почти все рассказал, к тому же вы, в отличие от нас, обывателей, профессионал. Лучше мы вас послушаем, правда, господа? – попытался увильнуть Камимура.
– Нет, так не пойдет, сначала закончите вы!
– Я непременно хотел бы вас послушать, – сказал Окамото, залпом осушив бокал виски.
– Боюсь, мои взгляды полностью противоположны вашим, Окамото-сан. Я хочу сказать, что идеал и реальность не согласуются между собой, никогда не согласуются…
– Слушайте же, слушайте, – воодушевился Ияма.
– А так как они совершенно не сходятся, мой идеал заключается в том, чтобы не следовать идеалу, а подстраиваться под реальность.
– И это все? – глухо спросил Окамото, взявшись за второй бокал.
– Видите ли, идеалами сыт не будешь, – лицо Камимуры в этот момент напоминало кроличью мордочку.
– Ха-ха-ха! Да уж, это вам не бифштекс! – рассмеялся Такэути, широко раскрыв рот.
– Нет-нет, это бифштекс, реальность и есть бифштекс. Или рагу.
– А может, омлет, – серьезно добавил молчавший до этого и успевший задремать раскрасневшийся Мацуги, самый молодой из собравшихся.
Все дружно разразились громким хохотом.
– Нет, я не шучу, – слегка разгорячился Камимура, – Например, допустим, следуя своим идеалам, ты питаешься одной картошкой. В некоторых случаях ты даже ее не можешь себе позволить. Вот вам, господа, что больше нравится, говядина или картофель?
– Говядина лучше! – снова серьезно ответил полусонный Мацуги.
– Однако какая же говядина без картофеля? – с видом знатока заметил бородатый джентльмен.
– Вот именно! Идеалы – это гарнир к реальности! Совсем без картофеля сложно обойтись, но на нем одном тоже не протянешь! – заявил Камимура, с довольным видом глядя на Окамото.
– А разве Хоккайдо не славится своим картофелем? – спокойно спросил Окамото.
– Вот как раз из-за этого картофеля на меня и посыпались беды. Такэути-сан уже знает об этом, но я, как и вы, был выпускником университета Досися, а в то время еще и ревностным христианином, так что, можно сказать, я был полностью на стороне картофеля!
– Вы? – Ияма удивленно оглядел его из-под набрякших век.
– В этом нет ничего странного, тогда я был молод. Не знаю, сколько вам лет, Окамото-кун, но я выпустился в двадцать два года, тринадцать лет назад. Я был невиданно ревностным сторонником картофеля и еще со школьной скамьи, когда слышал о Хоккайдо, восторгался им до дрожи. Я притязал на такое пуританство, что в голове не укладывается!
– Ужасный вы были пуританин! – снова вставил Мацуги.
Уэмура ненадолго замолчал и, отхлебнув виски, продолжил:
– Я хотел покинуть наши оскверненные края и сбежать на Хоккайдо, в эти вольные райские земли, – услышав эти слова, Окамото пристально посмотрел на него. – Я ходил и слушал все рассказы о Хоккайдо, какие мог. Когда узнал, что один из наших миссионеров туда ездил, я сразу же отправился к нему, чтобы расспросить. Он же напропалую расхваливал мне Хоккайдо. И природа-то там нетронутая, и вода в реке Исикари чистая, и куда ни глянь, всюду леса – ну как было устоять?! Я совсем потерял голову. Собрав все услышанное воедино, я нарисовал себе идеальный край… В воображении я, обливаясь потом, осваивал лес, вырубал рощу, сажал бобы…
– Хотел бы я посмотреть, какой из вас крестьянин, ха-ха-ха-ха! – рассмеялся Такэути.
– Ну, когда я все-таки туда поехал… Но погодите, до этого я еще дойду… Словом, постепенно я разбивал поля, в основном картофельные, ведь если есть картофель, с голоду уже не умрешь…
– А вот и картофель! – снова вставил Мацуги.
– Прямо среди полей стоял дом, очень простой, но в американском вкусе, такой же, какие были у колонистов в Новой Англии, с крутой двускатной крышей и трубой сбоку. Помню, я много раздумывал над тем, сколько должно быть окон…
– И что же, получилось у вас построить такой дом? – спросил Ияма, вглядываясь в него усталыми глазами.
– Нет, все это я воображал себе, пока жил в Киото, а над окнами я думал… Да, как раз, когда возвращался с прогулки в храм Някуодзи.
– И что же произошло потом? – серьезно спросил Окамото.
– С северной стороны я планировал лесозащитную полосу и решил оставить там побольше деревьев. Река с прозрачной водой огибала ее справа и, журча, протекала прямо перед домом. Разумеется, на ней водились утки и гуси с лиловыми крыльями и белыми спинками. Через реку был переброшен дощатый мост толщиной в три сун. Я все думал, делать на нем перила или нет, и в итоге решил их не ставить, поскольку мост без перил выглядит более естественным… Такое уж это дело, моему воображению все было недостаточно… Вот, например, когда наступит зима…
– Простите, что перебиваю, но не вызывала ли у вас зима особенного воодушевления? – спросил Окамото.
Камимура удивленно посмотрел на него.
– Откуда вы знаете? Вот занятно! Сразу видно, что вы за картофель. Против зимы я особенно не мог устоять, зима казалась мне временем особой свободы! Я уже говорил, что был ревностным христианином, вовсю славил Рождество Христово, и Рождество представлялось мне настоящим только тогда, когда все завалено снегом и со стрехи свисают длинные, как палки, сосульки. Поэтому для меня это была не зима на Хоккайдо, нет – зима казалась мне самой сутью Хоккайдо. Когда я слушал чужие рассказы о Хоккайдо и разговор заходил о зиме, меня прямо-таки бросало в дрожь. И в моих фантазиях зимой дом полностью скрывался под снегом, а по ночам в оконных стеклах плясали отблески огня, иногда выл на улице ветер и с шумом падал снег с деревьев в лесу, а в хлеву мычали коровы голштинской породы!
– Да вы поэт! – вскричал, притопнув ногой, один из слушателей. Его звали Кондо, и он ни слова не произнес с тех пор, как вошел Окамото, лишь пил виски прямо из бутылки. Он был высок ростом, черты его лица выдавали тяжелый характер. – Правда, Окамото-кун?
Окамото молча кивнул.
– Поэт? Да, в те времена я был поэтом. «В тумане исчезают горы…» – тогда я больше всего любил читать «Элегию на церковном кладбище» Грея и даже пробовал писать стихи ей в подражание. С точки зрения нынешних молодых поэтов, я был им старшим товарищем.
– Я тоже молодой поэт, я пробовал, – раззадорился Мацуги.
– Да и я писал пару-тройку раз, – серьезно добавил Ияма, не желая уступать.
– Ватануки-кун, а вы? – спросил Такэути.
– Нет, стыдно сказать, но я не интересовался поэзией примерно так же, как не интересуюсь женщинами. «Право и долг» – этим все и кончилось. Как ни крути, а я все-таки человек неотесанный! – Ватануки провел ладонью по голове.
– Мне тоже стыдно признаться, но стихи я все-таки писал, и несколько раз их даже публиковали в журналах! Ха-ха-ха!
Все снова разразились дружным хохотом.
– Оказывается, вы все здесь бывалые поэты, ха-ха-ха, вот так история! – воскликнул Ватануки.
– Прошу вас, продолжайте, – попросил Окамото Камимуру.
– Да, продолжайте! – сказал Кондо почти приказным тоном.
– Хорошо! После выпуска я еще год бездельничал в Токио, но когда наконец отправился на Хоккайдо, у меня не возникло никаких предчувствий, никакого ощущения, будто я полный дурак. Я сел в поезд на станции Уэно и, когда раздался гудок и поезд тронулся, высунулся из окна и плюнул в сторону Токио. Кроме того, меня переполняла такая радость, что я без всякого стеснения утирал платком выступившие слезы, честное слово!
– Погодите-ка минутку, что еще за ощущение, что вы полный дурак? Я не понимаю, – серьезно переспросил знающий лишь право и долг Ватануки.
– Просто тогда я говорил о токийцах так: «Как же вышло, что все ваши мысли занимают слава и успех?! Дураки! Посмотрите лучше на меня!», – вот о чем я, – пояснил Камимура. – Итак, дорога осталась позади, и я наконец-то прибыл в Саппоро, в самое картофельное место. Без всяких затруднений я заполучил десять тысяч цубо земли. И вот настала пора покрываться потом, и я сразу же взялся за дело. К тому же со мной был друг, разделявший мои идеалы. Сейчас он, как и я, служит в одной фирме, а тогда мы с ним вдвоем взялись за освоение новых земель. Такэути-сан его знает, это Кадзивара Синтаро…[50]
– А, Кадзивара-сан? И он был приверженцем картофеля? А сейчас растолстел, как свинья, – удивленно сказал Такэути.
– Да, сейчас у него лицо, как у черта, из-за того что он съедает по два килограмма бифштекса с кровью. Однако он с самого начала оказался куда умнее меня: спустя два месяца наших тягот он как-то предложил прекратить с этими глупостями. Мол, наши теории ничего не стоили, из-за них нам нет нужды жить как отшельники, чем бороться с природой, почему бы не посостязаться с обществом, а говядина куда питательнее, чем картофель. Я тогда яростно возражал, сказал, что он может бросать, если хочет, а я один всем займусь. «Ну и делай, что хочешь, – сказал он тогда, – скоро сам поймешь, что идеал – просто иллюзия, дурацкая мечта». Бросив эти слова, он сразу же уехал. Оставшись один, я еще крепился, но в глубине души мне было не по себе. Взяв в партнеры двоих писателей, я промучился еще три месяца. Долго же мне удалось продержаться!
– Вот дурак! – сердито заявил Кондо.
– Дурак? Ну разумеется, дурак! С нынешней точки зрения, я был полным дураком, но тогда я казался себе великим человеком.
– Конечно, дурак. Такая жизнь с самого начала была не для вас, вы не из тех, кто будет жить на Хоккайдо на одной картошке, и вы, не замечая этого, превозмогали еще три месяца. Как вас еще назвать, если не дураком?!
– Дурака и называйте дураком, но что это все, как вы говорите, не для меня, я понял позднее. К счастью, я и правда оказался не из тех, кто может жить на одном картофеле. Лето меж тем закончилось, приближалась зима, которую я ждал с таким нетерпением, но сначала ее глашатаем пришла осень. И она не вызвала у меня такого восторга, какого я ожидал: над тихим лесом постоянно моросил дождь, солнечный свет становился все тусклее, поговорить было не с кем, из еды – только немного риса и все тот же картофель, а спать приходилось в одинокой хижине с древесной корой вместо стен.
– Но вы ведь были к этому готовы? – вставил Окамото.
– Да, был, но реальность оказалась лучше идеалов. Я был готов к такой жизни, но особенного восхищения она не вызывала. Во-первых, из-за нее я похудел. – Камимура немного отпил из бокала и добавил:
– Я ведь и не думал, что исхудаю.
Все снова расхохотались.
– Постепенно я начал думать, что Кадзивара был прав: все это глупости. Я решил бросить все – и бросил. Если бы я провел там зиму, я бы умер.
– И что же, какого мнения вы придерживаетесь сейчас? – серьезно спросил Окамото, словно поддразнивая его.
– Я же говорю, картофель преподал мне горький урок. Сейчас я прежде всего реалист: при деньгах, могу есть все, что захочу, пить с вами, господа, у камина, говорить, о чем душе угодно, при желании могу поесть мяса…
– Верно, верно, полностью согласен, верность императору и любовь к родине тоже вполне совместимы с говядиной, а если кто-то говорит, что несовместимы, то это просто дурак, который не смог их совместить, – разошелся Ватануки.
– А я не такой! – крикнул Кондо, усаживаясь верхом на стул за камином и оглядывая страшно блестящими глазами всех собравшихся. – Я не сторонник ни картофеля, ни мяса! Камимура-кун сперва был приверженцем картофеля, потом переметнулся к мясу – словом, проявил малодушие. Вы все здесь поэты, господа, падшие поэты, потому-то вы и дергаете носами, идя на запах говядины на огне, и мне противно на вас смотреть!
– Эй, эй, прежде чем поносить других, следует высказать свои убеждения! Вы-то от чего пали? – вмешался Камимура.
– Пал? Падают обычно с высокого места вниз, ну а я с самого начала не был ни на каких высотах и подобных глупостей не делал! Вы ели один картофель из личных убеждений, а не потому что вам хотелось, вот почему изголодались по говядине. Ну а я ем мясо, потому что хочу, так что с самого начала не голодал и сейчас на еду не набрасываюсь…
– Не понимаю, так в чем суть?! – вскричал Камимура.
Едва Кондо собрался ему ответить, к нему подошел один из слуг, наклонился к его уху и что-то прошептал.
– Скажите теперь, что Кондо, вот этот самый Кондо, не великодушный господин! – проревел тот в ответ.
– В чем дело? – удивленно спросил кто-то.
– Да мой извозчик опять проигрался и просит одолжить ему денег… Не понимаете, значит, в чем суть?! А никакой такой сути и нет, это вы сторонник говядины, приверженец говядины, а я просто люблю мясо, без всяких убеждений и тому подобной чепухи!
– Полностью согласен, – тихо отозвался кто-то спокойным голосом.
– Еще бы! – усмехнулся Кондо и посмотрел на Окамото.
– Совершенно с вами согласен, особенно в том, что это не убеждение. Вы не так глупы, как те, кто говорит об идеалах в обществе, – Окамото с блестящими глазами поднялся с места.
– Расскажите о ваших убеждениях, очень вас прошу! – сказал Кондо, выпячивая квадратный подбородок.
– На чьей вы стороне, мяса или картошки – наверняка ведь картошки? – добавил Камимура с видом знатока, приглашая Окамото говорить.
– Я тоже не отношу себя ни к приверженцам партии говядины, ни к сторонникам картофеля, но это не означает, что я, как Кондо-кун, просто люблю мясо. Разумеется, я не выношу домашнюю кухню убеждений, но не могу и следовать за мясом или за картошкой просто из склонности.
– Тогда что же вы исповедуете? – спросил Ияма, моргая, кажется, по-настоящему уставшими глазами.
– Ничего. Оставим метафоры, буду говорить откровенно. Я не могу посвящать себя идеалам, но в то же время я не в состоянии примириться со своими грубыми желаниями, удовлетворить жажду мяса и считать свою жизнь полной. Да и, честно говоря, если я решу, что мне в жизни на все плевать, насколько несчастным станет мое существование?! Сейчас у меня есть только одно странное желание, так что ни один из двух вариантов меня не прельщает.
– И что же это за странное желание? – спросил Кондо тем же приказным тоном.
– В двух словах не рассказать.
– Неужели какая-нибудь причуда, вроде зажарить целого волка на закуску к сакэ?
– Да, что-то вроде этого… Видите ли, я был влюблен в одну девушку, – с серьезным видом начал рассказ Окамото.
– Чудно, чудно, наконец-то мы дошли до самого интересного места, а что дальше? – молодой Мацуги передвинул стул ближе к камину.
– Это немного неожиданно, но пожалуй, рассказ о своем странном желании я начну именно так. Девушка была довольно хороша собой.
– Ого, ого! – обрадовался Мацуги, только что не подпрыгивая на месте.
– У нее было круглое белоснежное личико, осанкой она напоминала европейку, ладно сложенная, с плавными очертаниями фигуры; взгляд ее казался немного сонным, словно она постоянно погружена в какие-то неясные размышления, но от ее пристального приветливого взгляда смягчился бы и самый суровый мужчина. Я сразу же пал к ее ногам. Поначалу, в первые две встречи, у меня подобных мыслей не возникало, но после третьей я заметил, что она странным образом притягивает меня, и неожиданно заинтересовался этой девушкой. Однако тогда я еще не догадывался, что влюблен.
Однажды я зашел к ней домой. Ее родителей дома не было, и она осталась втроем со служанкой и двенадцатилетней младшей сестрой. Она, сказав, что ей немного нездоровится, загрустила и сидела в одиночестве в дальней комнате, тихонько что-то напевая, а я расположился на энгаве и слушал.
«О-Эй-сан, я услышал ваш голос и мне вдруг стало невыносимо грустно», – вдруг сказал я.
«Я не понимаю, зачем я живу в этом мире», – ответила она совсем беспомощно, и мне показалось, что это прозвучало правдивее, чем вся философия пессимизма. Дальнейшее понятно и без подробностей.
Мы оба стали рабами любви. Тогда я впервые познал и ее радость, и ее печаль, два месяца пролетели как сон. Если рассказать одно или два важных события того времени, я еще задумаюсь, а правда ли такое было.
Однажды с пяти часов вечера мы веселились на прощальном банкете у друга и его жены перед их отъездом в Европу. Банкет был весьма пышный, на нем даже заметили какую-то благородную девицу из графской семьи. Около десяти гости начали расходиться, и я пошел проводить девушку от отеля до дома в Сибасаннай пешком, так как ночь была лунная. Мы неторопливо шли втроем с ее матерью, и по дороге та начала восторгаться супругами, уезжающими за границу. Она определенно им завидовала, но в ее словах, к несчастью, слышалось и стремление ввести дочь в высшее общество. Она также примешивала к рассказу и то, что слышала от своих друзей, но сейчас я повторять ее слов не стану. Девушка, которая шагала рядом со мной, крепко сжала мою руку. Я вернул ей рукопожатие. То был наш тщетный мятеж против ее матери.
Когда мы шли через лес, лунный свет лился в просветы между деревьями, придавая обстановке еще большее очарование. Мать опережала нас на пять шагов. Уже совсем стемнело, по дороге нам почти никто не встретился, вокруг было невероятно тихо, только раздавались мои шаги и стук двух пар гэта. Слова матери отдавались у нас обоих в груди, и мы шли, не говоря ни слова; мать тоже вдруг посерьезнела и замолчала.
Когда мы дошли до места, где тени леса стали совсем густыми и не пропускали лунный свет, девушка вдруг подошла ко мне так близко, что почти обняла меня, и прошептала: «Не смейте принимать слова моей матери близко к сердцу и бросать меня». Она положила руку мне на плечо, а потом что-то горячее прижалось к моей левой щеке, и я ощутил аромат с цветочными нотами. Когда мы добрались до освещенного место, ее глаза были полны слез, а лицо совсем побледнело – или, быть может, казалось таким в лунном свете. При виде ее меня бросило в дрожь от чувства, сдавившего грудь: то ли страха, то ли тоски – грудь словно придавило куском свинца.
Той ночью я проводил их до ворот. Мать предложила мне зайти и выпить чаю, но я отказался и пошел домой. Мне казалось, что мне задали какую-то сложную задачу, и от того, решу ли я ее, зависит, закончатся ли все невзгоды в моей судьбе. Это не фигура речи, я действительно так чувствовал себя и никак не мог успокоиться. Я не сразу отправился домой и бродил по пустынному лесу, пока не очутился вдруг на вершине Маруямы; я присел на скамью и некоторое время смотрел на небо над бухтой Синагава.
«А что если она в скором времени умрет?» – вдруг мелькнула в голове мысль, словно молния, осветив душу до самых темных углов, и я невольно подскочил с места. Встревоженный, я начал ходить туда-сюда, глядя себе под ноги и повторяя: «Да быть этого не может», «Ни за что», – словно отгонял демонов, но демоны не уходили. Время от времени я останавливался, смотрел на землю, и перед глазами у меня снова вставало ее бледное лицо. Мне представлялось, будто в его цвете видится что-то потустороннее.
Наконец я успокоился, решил, что мне все это померещилось из-за того, что давно не спал, и пошел вниз с горы. Однако почти сразу кое-что еще снова выбило меня из колеи. Поднимаясь наверх, я совсем этого не заметил, но у дороги с ветки дерева свисал какой-то человек. От страха у меня возникло чувство, словно меня ледяной водой окатили, и я застыл на месте.
Набравшись смелости, я подошел поближе и увидел, что это женщина. Лица ее я, разумеется, не разглядел, но по сброшенным гэта понял, что она молода… Вне себя я бросился вниз в сторону ресторана «Коёкан» и бежал, пока не достиг полицейского участка в конце дороги, где обо всем рассказал…
– Хотите сказать, та женщина оказалась вашей возлюбленной? – холодно спросил Кондо.
– Тогда все сложилось бы совсем как в романе, но, к счастью, это был не роман. Через день я прочитал в газете, что покойницей была девятнадцатилетняя девушка, забеременевшая от солдата, но тот вернулся на родину, и она, оказавшись в отчаянном положении, покончила с собой. В любом случае, той ночью я почти не спал.
Но, к счастью, когда я на следующий день заглянул к моей возлюбленной, она была такой же, как и всегда. Она с рассеянной улыбкой посмотрела на меня, и все терзания прошлой ночи развеялись, как туман. Прошел еще месяц, ничего не происходило, мы проводили дни в веселье и радости…
– Да, это все очень ценно, – сказал Ватануки, притопнув ногой.
– Молчите и слушайте. Что дальше? – Мацуги явно принял все близко к сердцу.
– Сначала позвольте мне сказать: в конце концов эта девушка однажды зевнет, и вашей священной любви придет конец, так? – почему-то серьезно спросил Кондо.
Двое или трое человек громко расхохотались.
– Ну, у меня, по крайней мере, было именно так, – пояснил Кондо.
– Неужели и вам случалось влюбляться? – ни с того ни с сего спросил Ияма.
– Сейчас рассказывает Окамото-сан, а мне про мою любовь говорить? Короче говоря, сошелся я с одной девицей, мы вдвоем, забыв обо всем, весело проводили время, а на третий месяц она разок зевнула, и мы разошлись – вот и все. Ведь у всех любовь так и проходит, женщина – такое животное, что за три месяца ей и десять мужчин надоест. Супруги же держатся друг друга, потому что им деваться некуда – жена просто давит зевоту, так время и коротают. Как думаете, я прав?
– Может и так, но, к счастью, у нас до зевков не дошло. Слушайте дальше, пожалуйста.
В то время я, как и Камимура-сан в своей истории, заразился лихорадкой Хоккайдо – по правде говоря, мне и сейчас кажется, что жизнь там совсем неплоха. Я рисовал себе в фантазиях ее картины, и больше всего радости мне доставляло обсуждать их с возлюбленной. Я исчертил целую гору бумаги планами дома в американском стиле, о котором говорил и Камимура-сан. Отличие заключалось в том, что зимой не только свет фонаря виднелся из окон моего дома, но и слышался иногда веселый смех или песня в исполнении ясного женского голоса…
– Но ведь у меня никого тогда не было, – жалобно заметил Камимура, и все рассмеялись.
– Наверное, и к мясу от картошки ты переметнулся из-за этого, – заявил Ватануки.
– Нет, это не так. Думаю, будь у Камимуры-сан кто-то на примете, он бы оставил мысли о Хоккайдо. Женщины не воспринимают всерьез приверженцев картофеля. Им нужны те, кто от рождения питает склонность к бифштексам, вот как я, например. Если женщина говорит, что любит картофель, то это наверняка ложь! – крикнул Кондо. Стоило ему договорить последнюю фразу, все снова залились смехом.
– Так вот, мы оба, – спокойно продолжил Окамото, когда все утихли, – мы оба решили, что поселимся на Хоккайдо. Наконец мы обо всем договорились, и я сразу же отправился в родные края и продал почти все угодья и поля, которые мне оставили родители, намереваясь потратить вырученные деньги на освоение Хоккайдо. Я собирался пробыть на родине десять дней, но то ли из-за того, что это родина моей семьи, то ли из-за споров о цене пробыл там все двадцать. Потом получил телеграмму от матери девушки. Испугавшись, я сразу же налегке вернулся в Токио, но моя возлюбленная уже была мертва.
– Мертва? – вскричал Мацуги.
– Именно. И так все мои надежды растаяли, как пена на воде.
Не успел Окамото договорить, как Кондо торжественно, словно выступая с речью, заявил:
– Не могу и передать своей благодарности за столь занятный рассказ о любви, и все же я должен поздравить вас, Окамото-сан, с тем, что ваша возлюбленная умерла, а если поздравления тут неуместны, то я просто порадуюсь, тихо, но все же порадуюсь, непременно порадуюсь за вас. Если бы она не умерла, конец этой истории был бы куда трагичнее, наверняка намного трагичнее, чем смерть.
Все это он произнес с крайней серьезностью, но, видимо, ему и самому стало немного смешно: он вдруг снова переменился в лице и уже тише, с улыбкой, добавил:
– Ведь если женщина зевает… Вообще есть несколько видов зевоты, среди них я выделю два: самый печальный и самый ненавистный. Это зевота, когда человек устает от жизни, и зевота, когда он устает от любви. Устав от жизни, зевают обычно мужчины, женщины же от природы склонны зевать, устав от любви. Первый вид печальнее всех прочих, второй более прочих мне ненавистен, – тут он снова заговорил серьезно:
– Иными словами женщины почти не сталкиваются с усталостью от жизни, хотя с молоденькими это иногда случается, однако это не от желания любви, а всего лишь от извращенности натуры. К счастью, добившись любви, несколько месяцев или лет после они весьма счастливы, искренне счастливы, но, к несчастью, однажды это счастье иссякает: это в натуре женщин. Они просто устают от него, им надоедает любовь. Нет ничего более жалкого, чем человек, которому надоела любовь женщины, – я говорил, что ненавижу это, но меня это скорее огорчает. Но у мужчин все иначе, обычно они устают от самой жизни и только тогда, когда встречают любовь, находят путь к спасению. Они посвящают любви всю свою душу, даже бросают ее в пламя страсти. В некотором роде можно сказать, что любовь для мужчины и есть жизнь.
Он оглянулся на Окамото.
– Ну так как? Верно ли мое утверждение?
– Я так и не понял, к чему это все! – вскричал Мацуги.
– Ха-ха-ха, как это к чему? Да я и сам не понимаю, к чему это, просто захотел высказаться. Итак, Окамото-сан, значит, все ваши слова о том, что вы не причисляете к себя ни к сторонникам картофеля, ни к приверженцам бифштекса, и у вас есть лишь одно странное желание, вели к тому, что вы хотите снова увидеться с мертвой девушкой?
– Нет! – коротко вскрикнул Окамото, поднимаясь со стула. Он уже был изрядно пьян. – Для начала я отвечу просто – нет. Если вы, господа, хотите узнать о моем странном желании, я расскажу.
– Не знаю, как господа, а я непременно послушаю, – пожал плечами Кондо. Остальные молчали, глядя на Окамото: Мацуги и Такэути – с серьезным видом, Ватануки, Ияма и Камимура – с усмешкой.
– Тогда я еще раз повторю вам – нет. Что ж, я действительно человек, согласно рассуждению Кондо-сан, обретший путь к спасению в любви. Поэтому ее смерть была для меня большим ударом, все мои надежды, как я уже говорил, рухнули, и если бы существовало то драгоценное благовоние, возвращающее к жизни души умерших, я купил бы две-три сотни кин. Я хочу снова вернуть ее. Если мое желание исполнится, мне все равно, что будет и со мной, и с миром. Сейчас я говорю об этом спокойно, но я столько раз плакал, думая о ней. Столько раз звал ее изо всех сил. Да, я желаю, чтобы она снова вернулась к жизни.[51]
Однако это не то странное желание, о котором я говорил. Это не подлинное мое желание. У меня есть желание куда более сильное, глубокое, страстное. Если оно исполнится – все равно, вернется ли к жизни та девушка. Даже если вернется и предаст меня – неважно. Даже если она покажет мне язык и холодно рассмеется, для меня это не будет иметь никакого значения.
Даже если, узнав дорогу утром, к вечеру я умру, хоть это и идет вразрез с моим желанием, мои чувства не изменятся. Если я проживу хоть сто лет, не исполнив это желание, все будет зря, в жизни не будет никакой радости, одни горести.
Даже если никто в мире не захочет того же, мне все равно, я один буду гнаться за своим желанием. Чтобы исполнить его, я готов совершить любое преступление и не буду о нем сожалеть: убийство, поджог – неважно. Если передо мной вдруг появится демон и пообещает, что, если я отдам ему жену на надругательство и ребенка на съедение, он исполнит мое желание, я с радостью отдам ему и жену, и ребенка.
– А вот это интересно! Так скажите, что же у вас за желание! – крикнул Ватануки, дергая себя за ус.
– Сейчас расскажу. Господа, полагаю, вам надоело наше нынешнее нестойкое правительство.
Наверняка вы все хотели бы собрать людей вроде Бисмарка, Кавура, Гладстона или Тоётоми Хидэёси, сформировать их них железное правительство, которое будет решительно управлять государством; по правде говоря, этого хотел бы и я, но и это не мое странное желание.
Я хочу стать святым, стать благородным мужем, воплощением милосердия, Христом, Шакьямуни, Конфуцием – честное слово, я бы хотел ими стать. Но если мое странное желание так и не исполнится, в таком случае я не хочу становиться ни святым, ни Сыном Божьим.
От одной фразы «Жизнь среди гор и лесов» у меня закипает кровь. Возможно, именно это и заставляет меня думать о Хоккайдо. Иногда я прогуливаюсь по предместьям, в последнее время дни стоят ясные и, когда я смотрю на заснеженные вершины гор вдоль границы над горизонтом, кровь во мне сразу же начинает бурлить. Невозможно устоять перед ними! Но стоит мне вспомнить о моем желании, и мне становится все равно. Если оно исполнится, я готов стать возницей в городе в три тысячи дзё, покрытом бурой пылью.[52]
Космос полон тайн, жизнь полна загадок. Есть и нелепые теории о том, что стало первоисточником жизни на земле и в небесах. Ученые, философы, богословы изучают и разъясняют этот вопрос, мучаются, выискивая в нем волю высших сил. Я тоже хочу стать великим философом или настолько великим ученым, чтоб меня звали Босоногий Дарвин. Великим богословом я бы тоже хотел стать. Но и это не мое желание. Если оно не исполнится, став великим философом, я бы сам посмотрел на себя с холодной усмешкой и назвал себя в лицо подделкой.
– Да что такое, расскажите уже, что это за желание у вас! – сердито сказал Мацуги.
– Расскажу, только не удивляйтесь, – тихо ответил Окамото.
– Да я уже сам хочу удивиться.
– Да что это? Что за чушь?
– Что это значит?!
– Мы что, в ракуго?!
Возгласы посыпались со всех сторон, и только Кондо молчал и ждал, когда Окамото все объяснит.
– Есть такие строки: «Пробудись, несчастный спящий: стряхни с себя оцепенение кошмарного сна». Так вот, мое желание – стряхнуть с себя кошмар![53]
– Что это значит? Не понимаю, – пробормотал Ватануки.
– Я не хочу познать все тайны вселенной, я хочу удивляться этим тайнам – вот мое желание!
– Это все больше похоже на загадку! – Ияма провел рукой по лицу.
– Мое желание – не познать тайну смерти, я хочу удивляться ее истинной сути!
– Можете удивляться сколько влезет, что тут такого?! – насмешливо заявил Ватануки.
– Мое желание – ни в коем случае не вера сама по себе, я хочу, утратив веру, хоть на миг обрести покой и бессильно мучительно размышлять над смыслом жизни во вселенной.
– Да уж, все непонятнее и непонятнее, – пробормотал Мацуги, глядя на Окамото так пристально, словно собирался просверлить в нем дыру.
– Более того, я желаю вырвать себе эти глаза, износившиеся, как переспелый виноград! – Окамото вдруг ударил по столу.
– Славно, славно! – вскричал Кондо.
– Я не хочу съесть печень Лютера, который на Вормсском рейхстаге не склонился перед властью и могуществом императора, но хочу сердце девятнадцатилетнего Лютера, когда при нем его друга Алексиса поразила молния, и тайный смысл смерти потряс его душу.
Это вы, Ватануки-сан, сказали, что я могу удивляться сколько влезет? Это весьма любопытное выражение, но невозможно просто захотеть и удивиться.
Моя возлюбленная умерла. Она исчезла из этого мира. Я был полностью во власти любви, и, когда она умерла, моя душа оказалась в ужасном смятении. Но та скорбь была не по мертвой возлюбленной, а о том, что я не смог увидеть своими глазами безжалостную истину смерти. Иными словами, любовь не управляет душами людей, над ними стоит нечто, во много раз большее, нежели любовь.
Говоря коротко, это сила привычки. Все происходит так, как в том стихотворении:
Рожденье наше – только лишь забвенье.[54]
Рождаясь, мы приходим в мир между небом и землей и с невинных детских лет встречаем на пути множество всего: каждый день видим солнце, каждую ночь смотрим на звезды, и этот загадочный мир постепенно утрачивает свою загадочность. Жизнь, смерть – все явления вселенной становятся для нас привычным фарсом. Философы говорят «пребывает», ученые говорят «является», и я обращаюсь со вселенной так же, словно находясь вне ее.
Ты не заметишь роковой черты —
И взвалишь сам себе ярмо на плечи,
Тяжелое, как будни человечьи!
То есть мое желание – испытать этот удар молнии. Сделать что-нибудь, чтобы избавиться от гнета старых привычек и заново посмотреть на вселенную как на чудо. Что бы я в итоге ни выбрал: бифштекс или картофель, даже если бы стал пессимистом и проклял свою жизнь, – мне все равно!
Меня не волнует результат, но я не хочу, чтобы причины оставались ложными. Я не хочу делать предпосылками игрушечные исследования, опирающиеся на привычку.
Красота луны, вечер в цвету, звездная ночь – все эти поэтические фразы лишь игра. Поэты видят не подлинные вещи, а их иллюзии; они наблюдают призраки, созданные их зрением и силой привычки. Это игра на чувствах. И в философии, и в богословии их подлинная сущность остается неизвестной и совершенно таким же образом передается грядущим поколениям.
Один из моих знакомых говорил так: «Есть люди, которые задаются глупым вопросом “Кто я?” – и страдают над ним, но то, чего мы не можем познать полностью, нам не познать никак». При этих словах он насмешливо улыбался. С точки зрения общества, так и есть, но задавая этот вопрос, мы не стремимся непременно найти ответ. Это просто крик души, которая естественным образом остро чувствует, сколько тайн хранит и она сама, и мир вокруг. Смеяться над этим, значит, признаваться в параличе собственной души. Мое желание в том, чтобы каким-то образом искренне задаться этим вопросом. Но он все никак не срывается с губ…
Откуда мы пришли, куда идем – так говорят часто, но все же из сердец тех людей, которые, не желая задаваться этими вопросами, не могут ими не задаваться, вытекает источник веры, то же и со стихами, а все остальное лишь игра и ложь.
Хватит на сегодня! Это все не то – не то, сколько ни говори… Я устал! И все же напоследок кое-что скажу. Я хотел бы разделить людей на две категории: те, кто пугается, и те, кто остается невозмутим…
– А я к каким пойду? – со смехом спросил Мацуги.
– Конечно, я отношу вас к невозмутимым, все семеро здесь присутствующих из породы невозмутимейших из невозмутимых. Нет, из десятков миллиардов человек, живущих на Земле, тех, кто пугается, совсем немного. Поэты, философы, ученые, богословы, политики – все они с невозмутимым видом приводят свои доводы, делают умные лица, а иногда и плачут. Прошлой ночью я видел сон.
Мне снилось, что я умер. Я умер и шел в одиночестве по темной дороге и вдруг невольно вскрикнул: «Я ведь не собирался умирать!» Именно так и закричал.
И вот думаю: сотни людей сейчас идут в похоронных процессиях, провожают родителей или детей, а когда они сами умрут, наверняка так же, как и я, воскликнут перед вратами ада: «Да ведь я не собирался умирать!» – и рассмешат чертей. Ха-ха-ха-ха!
– Говорят, когда тебя кто-то напугает, начинаешь икать, но когда ты спокойно можешь есть говядину, надо быть чудаком, чтобы хотеть испугаться, ха-ха-ха! – Ватануки схватился за толстый живот.
– Я бы и сам хотел испугаться, но разве что на словах, ха-ха-ха!
– Только на словах? Ха-ха-ха!
– Прямо только на словах? Хи-хи-хи!
– Ясно! Вы можете только желать этого, ха-ха-ха!
– Видите, это просто игра, ха-ха-ха! – Окамото смеялся вместе со всеми, но Кондо заметил невыразимое страдание, мелькнувшее на его лице.