Двенадцать лет спустя
Да-да, прошло двенадцать лет. Мне уже двадцать восемь. По меркам маленькой Мэри Мари былых времен, я уже совсем старая. Впрочем, сегодня я таковой себя и чувствую.
Сегодня утром я поднялась на чердак, чтобы убрать кое-какие вещи, которые мне больше не понадобятся, раз уж я собираюсь уйти от Джерри (Джерри – мой муж). И на дне небольшого чемодана я нашла эту рукопись. Я совсем про нее забыла, но, увидев исписанные страницы, все вспомнила и начала читать: здесь предложение, там абзац, тут целую страницу. Потом, то смеясь, то всхлипывая, я устроилась с книгой в старом кресле-качалке у затянутого паутиной окна, чтобы прочитать все целиком.
И я прочитала.
Бедная маленькая Мэри Мари! Милая маленькая Мэри Мари! Я словно встретила тебя и разделила с тобой радости и горести, надежды и отчаяния тех давно минувших лет, словно сидела с другом детства рука об руку на диване и слушала нетерпеливое и восхищенное «А ты помнишь?», постоянно срывающееся с губ, которые не способны говорить достаточно быстро.
Ты многому меня научила, маленькая Мэри Мари. Я многое начала понимать гораздо лучше после прочтения этой истории, записанной округлым детским почерком. Видишь ли, я почти забыла, что была Мэри и Мари – Джерри называет меня Молли, – и я постоянно задавалась вопросом, что же это за силы борются во мне. Теперь я знаю. Это Мэри и Мари пытаются закончить свою старую ссору.
Когда я дочитала, уже почти стемнело. В дальних углах чердака поселились причудливые тени, а ленивые пауки на окне сыто покачивались среди гадких крыльев и ножек съеденных за день мух. Я медленно встала, с трудом, слегка дрожа. Я вдруг почувствовала себя старой, измученной и невыносимо усталой. Возвращаться в детство всегда непросто, пускай даже двадцативосьмилетнему человеку.
Я посмотрела на последнюю страницу рукописи. В толстом блокноте оставалось еще много чистых листов, у меня вдруг зачесались пальцы от желания продолжить и покрыть эти листы буквами. Рассказать, что случилось дальше, – рассказать не ради сюжета, а ради меня самой. Это могло бы помочь мне. Это могло бы прояснить ситуацию. Это поможет оправдать себя в своих собственных глазах. Не то чтобы у меня были какие-то сомнения (насчет того, чтобы бросить Джерри, я имею в виду), но, когда я увижу все в черно-белом свете, я смогу еще больше убедиться, что поступаю так, как будет лучше для него и для меня.
Поэтому я отнесла рукопись в свою комнату и начала писать. Конечно, я не смогу закончить ее за один вечер. Но у меня есть завтра, и еще одно завтра. (У меня теперь так много завтрашних дней! Что мне с ними делать?) Так что я буду писать, когда будет время, пока не доведу дело до конца.
Мне жаль, что все так грустно и печально закончилось. Но другого пути не было. Возможен только один конец. Мне правда жаль. Мама тоже будет жалеть. Она еще не знает. Мне не хочется ей говорить. Никто пока не знает – даже сам Джерри. Все думают, что я просто поехала в гости к маме, и так оно и есть, я еще не написала письмо Джерри. А потом… думаю, теперь я подожду, пока не закончу этот текст. Мне станет легче. Мой разум прояснится. Будет проще подобрать слова. Надо просто записать все, что произошло…
Конечно, если бы мы с Джерри не…
Нет, так начинать нельзя. Как и маленькая Мэри Мари в былые времена, я пытаюсь начать обед с мороженого вместо супа! И поэтому я должна начать с того, на чем остановилась, конечно же. То есть со свадьбы.
Я помню эту свадьбу, как будто это было вчера. Сейчас, глядя в рукопись Мэри Мари, я понимаю, почему она произвела на меня такое сильное впечатление. Конечно, это была очень тихая свадьба – только члены семьи. Но я никогда не забуду прекрасное мамино лицо и нежность отца. Как он заключил ее в объятия и поцеловал, когда все закончилось… Я отчетливо помню, что даже тетя Хэтти всхлипнула и вынуждена была отвернуться, чтобы вытереть глаза.
Они сразу же уехали, сначала в Нью-Йорк на день или два, потом в Андерсонвилль, чтобы подготовиться к настоящему свадебному путешествию на другой конец света. Я осталась в Бостоне и ходила в школу. Ничего существенного не происходило – полагаю, именно поэтому рукопись оказалась на дне маленького чемоданчика.
Весной, когда родители приехали и мы все вернулись в Андерсонвилль, начался долгий период моего счастливого девичества, и я подозреваю, что была слишком довольна и счастлива, чтобы думать о писательстве. Ведь только тогда, когда мы грустим или чем-то обеспокоены, у нас возникает желание замарать идеальную белую бумагу «исповедями» и «историями моей жизни». Свидетельство тому – то, чем я сейчас занимаюсь.
И поэтому, наверное, неудивительно, что рукопись Мэри Мари до сих пор лежала забытой в маленьком старом чемодане, который убрали на чердак. Мэри Мари была счастлива.
И я действительно была счастлива, когда мы вернулись в Андерсонвилль. Сейчас, вспоминая это, я понимаю, что отец и мама делали все возможное, чтобы вычеркнуть из моей памяти несчастливые годы моего детства. Если уж на то пошло, они также делали все возможное, чтобы вычеркнуть и из своей памяти эти несчастливые годы. Оглядываясь назад, я думаю, что у них это прекрасно получилось. Насколько я знаю, они были очень счастливы.
Не всегда это было легко, даже я это видела. Им пришлось много приспосабливаться и сглаживать углы, чтобы повседневная жизнь текла гладко. Но когда два человека твердо решили, что все должно быть хорошо, когда каждый упорно стремится к счастью другого, а не к своему собственному, тогда все обязано наладиться. Но для этого нужны усилия двоих. Один не справится. Если бы Джерри только…
Но сейчас еще не время говорить о Джерри.
Я вернусь к своему девичеству.
Это было непростое время для отца и мамы, несмотря на их огромную любовь ко мне и попытки сделать меня счастливой и вычеркнуть прошлое из моей памяти. Теперь я это понимаю. Ведь, в конце концов, я была всего лишь девчонкой, такой же, как и все молодые девушки, – взбалмошной, нервной, легкомысленной, полной капризов и причуд. Кроме того, я многое унаследовала от мамы и многое от отца, чтобы быть сущим противоречием и всегда идти против течения, как я написала в первых строках детской автобиографии.
Когда мы вернулись в Андерсонвилль, мне только исполнилось шестнадцать. Первые несколько месяцев мою голову занимали мысли о чуде и радости жизни в старом доме, где отец и мама были достаточно долго счастливы вместе. Затем, когда пришла осень и начались занятия в школе, я вернулась к обычной жизни и стала самой обычной юной девушкой.
Как терпелива была мама, да и отец тоже! Сейчас я понимаю, как мягко и тактично они помогали мне преодолевать преграды, которыми усеян путь каждой шестнадцатилетней девушки, которая думает, что раз уж она отпустила подол платья и убрала волосы, то стала совсем взрослой и может делать, думать и говорить все, что ей заблагорассудится.
Я хорошо помню, как меня задевало, огорчало и раздражало мамино требование носить галоши и теплое пальто, поменьше есть мороженого и шоколадных конфет и пить лимонада. Я ведь была уже достаточно взрослой, чтобы позаботиться о себе самой! Неужели мне никогда не позволят иметь собственное мнение и выражать собственные суждения? Мне казалось, что нет! Так рассуждала шестнадцатилетняя я.
Что касается одежды… Отчетливо помню тоскливый ноябрьский ливень, в который я кричала маме, что она хочет превратить меня обратно в глупую маленькую Мэри. Потому что она была категорически против цепочек, бисерных браслетов, ярких гребней и блестящих вечерних платьев, которые носили все девочки в школе. Представьте только! Неужели она хотела, чтобы я одевалась как маленькая деревенщина? Похоже, что да. Бедная мама! Дорогая мама! Удивляюсь, как она вообще сохранила терпение, но она это сделала. Это я тоже хорошо помню.
Именно в ту зиму у меня было самое сложное время. Как в детстве почти все болеют корью и коклюшем, так и большинство юных женщин переживают этот ужасающий период. Интересно почему? Конечно же, это случилось и со мной. Как и положено, я плакала часами из-за выдуманного пренебрежения со стороны одноклассниц, днями напролет страдала из-за того, что отец или мама «не понимают меня». Я подвергала сомнениям все существующее в мрачном отчаянии из-за того, что самый близкий друг отвел от меня взгляд, размышляла, стоит ли вообще жизнь того, чтобы ее жить, – явно склоняясь к тому, что не стоит.
Погрузившись в устойчивое уныние, я стала остро переживать за спасение своей души и лихорадочно изучать все – измы и – ологии, которые привлекали мой блуждающий взгляд. За один-единственный месяц последовательно я побывала начинающим агностиком, атеистом, пантеистом и монистом. Одновременно я читала Ибсена и мудро рассуждала о новых формах семейных отношений.
Мама – милая мама! – смотрела на это в ужасе. Думаю, она боялась даже за мою жизнь, что уж говорить про мой рассудок и нравственность. На помощь пришел отец. Он отмахнулся от маминых страхов, сказал, что, скорее всего, меня мучит несварение желудка или я слишком быстро расту, может быть, не высыпаюсь или нуждаюсь в хорошем тонизирующем средстве. Он забрал меня из школы и стал водить на долгие прогулки. У нас был диалог, а не монолог о птицах, деревьях и закатах, а потом и о более глубоких вещах, пока я, сама того не осознавая, снова стала здравомыслящей, безмятежной и счастливой, вернувшись к простой вере своего детства и позабыв – измы и – ологии как дурной сон.
Мне было семнадцать, если я правильно помню, когда я снова начала тревожиться, но уже не о небесном уделе, а о земном. Разумеется, я должна была сделать карьеру. Никакой рутинной жизни, состоящей из мытья посуды, вытирания пыли, стряпни и детей. Конечно, кому-то это все прекрасно подходило. Такое тоже должно существовать. Но не для меня…
Возможно, я хотела писать, а может быть, мечтала о сцене. В то же время во мне зародилось страшное желание, требовавшее просвещать мир, особенно самые дальние уголки Африки или смертельно опасной Индии. Я должна была стать миссионером.
Однако еще до того, как мне исполнилось восемнадцать, я отказалась от всего этого. Отец наложил вето на миссионерство, а мама – на сцену. Но, как мне помнится, я не сильно возражала, поскольку при изучении вопроса я обнаружила, что жизнь актрисы не ограничивается цветами и аплодисментами и что Африка и Индия – не лучшие места для жизни одинокой молодой женщины. Кроме того, к тому времени я решила, что смогу просвещать мир не менее эффективно (и с куда большим комфортом), если буду писать романы, сидя дома, и печатать их.
Так что я писала, но ни один из моих текстов не был напечатан, несмотря на все мои искренние усилия. Со временем эту идею тоже пришлось оставить, а вместе с ней, к сожалению, и идею просвещать мир.
Кроме того, как раз тогда (опять же, если я правильно помню) я влюбилась. Не то чтобы это было в первый раз. Ведь уже с тринадцати лет я уверенно и счастливо начала искать любовь! Какой же я была сентиментальной! Как они все были терпеливы! Отец, мама, все.
Думаю, по-настоящему первый приступ, который я осознанно назвала любовью, случился зимой, после того как мы все вернулись в Андерсонвилль. Мне было шестнадцать, и я училась в старших классах.
Это был Пол Мэйхью. Да, тот самый Пол Мэйхью, который бросил вызов своей матери и сестре и пошел провожать меня до дома, пригласил меня покататься на автомобиле, но был спроважен восвояси суровой и неумолимой тетей Джейн. Пол учился в выпускном классе и был самым красивым и самым восхитительным мальчиком в школе. Девочки его не интересовали. Точнее, так он говорил. Он относился к ним совершенно безразлично и, казалось, не замечал того, что каждая девочка в школе готова была стать его рабыней по первому мановению его руки.
Таково было положение вещей, когда я пришла в школу той осенью и, возможно, в течение недели после этого. Но однажды, совершенно неожиданно и без видимых причин, он осознал, что я существую. Каждое утро он приносил мне конфеты, цветы или книги. Весь день в школе он был моим преданным кавалером, проводя со мной каждую свободную от занятий минуту, а после обеда провожал меня домой, гордо неся мои книги. Я сказала «домой»? Это было не совсем так: он останавливался в одном квартале от дома. Очевидно, он не забыл тетю Джейн и не собирался так глупо рисковать! Поэтому он прощался со мной на безопасном расстоянии.
То, что это смахивало на обман или было несколько предосудительным, не приходило мне в голову. Но даже если бы и пришло, я очень сомневаюсь, что мое поведение изменилось бы. Ведь я была совершенно околдована, очарована и взволнована! Мне было шестнадцать, не забывайте, и этот удивительный Адонис и всем известный женоненавистник выбрал меня! Меня! И оставил всех остальных девушек вздыхать, глядя нам вслед тоскующими взорами. Конечно, я была в восторге!
Так продолжалось, наверное, неделю. Потом он пригласил меня покататься на санях и поужинать.
Я была счастлива и в то же время испытывала страшные опасения. Я внезапно осознала, что у меня есть отец и мама и что необходимо получить их разрешение. И у меня были сомнения – очень серьезные сомнения. И все же в тот момент мне казалось, что я просто обязана отправиться на эту прогулку. Что это единственная стоящая вещь на всем белом свете.
Я помню, как будто это было вчера, как прикидывала, у кого спросить разрешения – у отца, мамы или обоих. Стоит ли мне давать им понять, как сильно я хочу поехать и как много это для меня значит, или просто упомянуть об этом вскользь и принять их разрешение как должное.
Я предпочла последний вариант и выбрала время, когда они оба были вместе. За завтраком я невзначай упомянула, что в следующую пятницу в школе состоится прогулка на санях и ужин и что Пол Мэйхью пригласил меня поехать с ним. Я сказала, что надеюсь, что вечер будет теплым, но все равно надену свитер под пальто и рейтузы, если они сочтут это необходимым. (Свитер и рейтузы – две любимые мамины вещи! Какой хитрый ребенок!)
Но если я думала, что свитер и рейтузы заставят их позабыть о былом, то очень сильно ошибалась.
– Прокатиться на санях, поужинать и гулять до позднего вечера? – воскликнула мама. – И с кем, говоришь?
– С Полом Мэйхью, – ответила я, по-прежнему стараясь говорить непринужденно, в то же время пытаясь голосом и интонацией дать ей понять, какой великой чести удостоилась их дочь.
Отец был впечатлен – очень впечатлен, но совсем не так, как я надеялась. Он бросил на меня быстрый, острый взгляд, а затем посмотрел прямо на маму.
– Пол Мэйхью! Да, я его знаю, – мрачно сказал он. – Я с ужасом жду того момента, когда он поступит в колледж в следующем году.
– Ты имеешь в виду… – Мама не договорила.
– Я имею в виду, что мне не нравится его компания – уже сейчас, – кивнул отец.
– Значит, ты не думаешь, что Мэри Мари… – мама посмотрела на меня.
– Конечно нет, – решительно сказал отец.
Я, конечно, сразу поняла, что отец имеет в виду, хотя он прямо этого и не сказал. Мне не удастся покататься на санях, поэтому я забыла о том, что нужно быть непринужденной и равнодушной. Я думала только о том, какие аргументы привести, чтобы родители отпустили меня на эту прогулку, ведь они же не хотят, чтобы моя жизнь была навсегда и безнадежно испорчена.
Я подробно объяснила, что он самый красивый и популярный мальчик в школе и что все девочки просто с ума сходят, когда он предлагает им пойти куда-нибудь, а если отец видел его с мальчиками, которые ему не нравятся, это как раз подтверждает, что милые девочки вроде меня должны принимать его приглашения, чтобы оградить от дурной компании.
И я сказала им, что это первая, последняя и единственная школьная поездка на санях в этом году. И я сказала, что у меня навсегда разобьется сердце, если они не отпустят меня. Снова напомнила, что он самый красивый и популярный мальчик в школе и что среди моих знакомых нет ни одной девочки, которая бы не сошла с ума от счастья, оказавшись на моем месте.
Я замолчала, задыхаясь; могу представить, какой несчастной я выглядела.
Я думала, что отец опять откажет, но увидела взгляд, который бросила на него мама, говоривший: «Позволь мне заняться этим, дорогой». Я видела этот взгляд раньше несколько раз и знала, что он означает, поэтому не удивилась, когда отец пожал плечами и отвернулся, а мама сказала:
– Очень хорошо, дорогая. Я все обдумаю и скажу тебе вечером.
Я была очень удивлена, когда вечером мама разрешила мне поехать, ведь я уже почти потеряла надежду после этих разговоров за завтраком. И она сказала кое-что еще, что меня тоже удивило. Что хотела бы познакомиться с Полом Мэйхью, ведь ей хочется знать друзей своей маленькой девочки. И попросила, чтобы я пригласила его в гости следующим вечером поиграть со мной в шашки или шахматы.
Была ли я счастлива? Да я едва сдерживалась, чтобы не закричать от радости. И когда на следующий вечер пришел Пол, а нарядная мама беседовала с ним, словно он был настоящим гостем, я была совершенно очарована. Правда, меня немного смущало, что Пол смеялся так много и так громко; казалось, он не мог найти ни одной темы для разговора и говорил только о себе, о том, что делал или собирался делать. В школе он никогда таким не был. Я боялась, что маме он не понравится.
Весь вечер я смотрела на него ее глазами и слушала ее ушами. Я так хотела, чтобы он понравился маме! Чтобы она увидела, какой он прекрасный, великолепный и благородный. Но в тот вечер… Почему он не мог перестать говорить о призах, которые он выиграл, и о большом гоночном автомобиле, который он заказал на следующее лето? В этом не было ничего прекрасного, великолепного и благородного. А ногти у него всегда были такие грязные?
Что же подумала мама…
Мама не сидела с нами все время, только заглядывала несколько раз, чтобы посмотреть на игру, а в половине девятого в качестве сюрприза принесла нам маленькие пирожные и лимонад. Я подумала, что это очень мило, но мне захотелось хорошенько встряхнуть Пола, когда он притворился, что боится есть пирожные, и спросил маму, нет ли в них шпажек.
У мамы! Шпажек!
Я знала, что маме это не понравится, но она ничем этого не показала, просто улыбнулась и сказала, что нет, никаких шпажек в пирожных нет.
Помню, когда он ушел, мне не хотелось встречаться с мамой взглядом; я не спросила ее, понравился ли ей Пол Мэйхью. Я продолжила быстро говорить о чем-то другом. Мне почему-то не хотелось, чтобы мама заговорила. Я боялась того, что она могла сказать.
И мама тогда ничего не сказала о Поле Мэйхью. Но несколько дней спустя она велела мне снова пригласить его в гости на ужин и еще позвать Кэрри Хейвуд и Фреда Смолла. Мы прекрасно провели время, только Пол Мэйхью снова выпендривался не в том смысле, в котором я хотела, хотя он очень много выпендривался так, как хотел он! Мне показалось, что он еще больше хвастался собой и своими делами. И мне совсем не нравилось, как он ест! Отец так не ел! Он шумел, чавкал и стучал приборами!
Так продолжалось и дальше. Как мудра была моя мама! Она не запрещала мне водиться с Полом Мэйхью, но показала мне, каков он, особенно в моем собственном доме. Она разрешала мне гулять с ним – с надлежащим сопровождением, конечно, – и ни разу ни словом, ни жестом не намекнула, что ей не нравится его тщеславие.
Все вышло именно так, как она и планировала с самого начала. Когда Пол Мэйхью пригласил меня на прием в июне, я вежливо отказалась и сразу после этого сказала Фреду Смоллу, что пойду с ним. Но даже после этого, когда я, невозмутимо, но тщательно пряча взгляд, сказала маме, что иду на прием с Фредом Смоллом, она только весело сказала: «Вот и славно!» Поспешно взглянув на нее, я не увидела даже приподнятой брови, которая означала бы: «Я знала, что рано или поздно ты образумишься!»
Мудрая моя мама!
В последующие дни и недели (хотя ничего не было сказано) я обнаружила некоторые изменения. Сейчас, оглядываясь назад, я уверена, что их начало было положено из-за моего «романа» с Полом Мэйхью. Очевидно, мама не собиралась больше рисковать появлением новых ухаживаний в квартале от дома и явно хотела знать, с кем я вожу дружбу.
Старый особняк Андерсонов вскоре стал местом встречи всех моих знакомых юношей и девушек. И как хорошо мы проводили время! Мама всегда была рядом с нами и постоянно предлагала что-то новое и интересное!
А поскольку мальчики – не один мальчик, а все – могли приходить в дом так же свободно, как и девочки, то вскоре они стали казаться мне чем-то обычным, само собой разумеющимся, не вызывающим никакого сентиментального интереса.
Я же говорю, мама была мудра.
Но, конечно, это не помешало мне влюбиться в человека старше меня, не входящего в круг моих близких знакомых. Почти каждая девушка в подростковом возрасте в какой-то момент неистово влюбляется в почти незнакомого человека, который по возрасту ей в отцы годится, в человека, которого она наделяет всеми достоинствами и совершенствами Адониса из своих мечтаний. Ведь, в конце концов, влюбляется она не в живого мужчину из плоти и крови, а в саму идею любви. Это совсем другое дело.
Приступ такого рода случился со мной, когда мне едва исполнилось восемнадцать – той весной я заканчивала андерсонвилльскую среднюю школу. Предметом моего обожания стал директор школы мистер Гарольд Хартшорн, красивый, чисто выбритый, хорошо сложенный мужчина лет (как мне теперь кажется) тридцати пяти, очень серьезный, даже суровый и держащийся с большим достоинством. Как я была в него влюблена! Я ловила каждое его слово и каждый взгляд! Что я только не выдумывала, чтобы заполучить у него несколько минут для разговора о латинских глаголах или французском переводе! Как я радовалась, если он одаривал меня одной из своих редких улыбок! Как меня огорчала его суровая отстраненность!
К концу месяца я зашла еще дальше и решила, что его суровая отстраненность означает, что он разочарован в любви, что его меланхолия была вызвана одиночеством из-за разбитого сердца.
Как же мне хотелось помочь и исцелить! Как я трепетала при мысли о любви и дружбе, которые могла бы подарить ему где-нибудь в утопающем в розах коттедже вдали от безумной толпы! (Он жил в одиночестве в отеле.) Какой удел мог быть благороднее, чем вычеркнуть из его измученного сердца память об этой неверной женщине, которая ранила и погубила его молодость? В самом деле, что? Если бы только он мог видеть это так, как вижу я. Если бы только какой-то знак или знамение дали ему знать об этой горячей любви! Неужели он не видит, что больше не нужно тосковать в одиночестве в отеле? Ведь всего через несколько недель я должна была закончить школу.
А потом…
Вечером перед выпуском мистер Гарольд Хартшорн поднялся по ступеням нашего дома, позвонил в колокольчик и попросил позвать отца. Я знала это, потому что сидела в комнате, из которой хорошо было видно входную дверь и крыльцо, по которому он поднялся, сообщив, что пришел к отцу.
О радость! О счастье! Он знал, видел мою любовь. Он пришел, чтобы просить у отца моей руки!
Следующие десять божественных минут, прижимая руку к бешено бьющемуся сердцу, я выбирала свадебное платье, тщательно продумывала свое приданое, обставляла заросший розами коттедж вдали от безумной толпы и удивлялась, почему отец еще не прислал за мной.
Затем хлопнула дверь, я побежала к окну, и меня охватил тошнотворный ужас. Неужели он уезжает, так и не увидев меня, свою невесту? Невозможно!
Отец и мистер Гарольд Хартшорн стояли внизу и разговаривали. Еще через минуту мистер Гарольд Хартшорн ушел, а отец вернулся на террасу. Как только у меня перестали дрожать колени, я спустилась. Отец сидел в своем любимом кресле-качалке. Я медленно подошла к нему, но не села.
– Это был мистер Хартшорн? – спросила я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал.
– Да.
– Мистер Хартшорн, – тупо повторила я.
– Да. Он заходил поговорить про дом Даунера. Он хочет арендовать его на следующий год.
– Арендовать дом Даунера!
Это был совсем не увитый розами коттедж вдали от безумной толпы. Это был большой кирпичный дом прямо рядом с отелем! Я не хотела там жить!
– Да, там будут жить его жена и дети. Он собирается привезти их сюда в следующем году, – объяснил отец.
– Жена и дети! – представляю, как я задыхалась, произнося эти три слова.
– Да, у него, кажется, пятеро детей, и…
Но я уже убежала в свою комнату.
Мое выздоровление было быстрым. Я была влюблена в любовь, а вовсе не в мистера Гарольда Хартшорна. Кроме того, на следующий год я поступила в колледж. И именно в колледже я встретила Джерри.
Джерри был братом моей подруги Хелен Уэстон. Старшая сестра Хелен училась в том же колледже и закончила его в конце моего первого года обучения. Ее отец, мать и брат пришли на выпускной вечер. Там я и познакомилась с Джерри.
Если это можно назвать знакомством. Он приподнял шляпу, поклонился, произнес какую-то вежливую ерунду, в то время как его глаза говорили: «А, еще одна подруга Хелен», – и повернулся к сияющей светловолосой старшекурснице, сидевшей рядом со мной.
Для него этим все ограничилось. Но для меня…
Весь день, при каждом удобном случае, я наблюдала за ним; подозреваю, что очень старалась, чтобы такие случаи стали чаще. Я была очарована. Никогда прежде я не встречала никого подобного. Высокий, красивый, блестящий, в совершенстве владеющий собой, он господствовал в любой компании.
На него были обращены все взгляды, но, казалось, он этого не замечал. (Несмотря на все свои недостатки, Джерри не тщеславен, в этом я отдаю ему должное!) Со мной он в тот день больше не разговаривал. Я не уверена, что он вообще замечал меня, а если и смотрел, то с мыслью: «Еще одна подруга Хелен».
Я не видела Джерри Уэстона почти год, но это не значит, что я ничего не слышала о нем. Интересно, замечала ли Хелен, как часто я заводила с ней разговор о ее доме и семье, как меня интересовала галерея портретов на камине – там были два прекрасных портрета ее брата.
Хелен очень его любила. Вскоре я обнаружила, что она обожает говорить о нем – если у нее есть хороший слушатель. Излишне говорить, что я стала идеальным слушателем.
Джерри, судя по всему, был художником. Ему было двадцать восемь лет, и он уже успел завоевать немало наград. Призы, медали, почетные грамоты и специальный курс за границей – обо всем этом мне рассказывала Хелен. Она рассказала мне, какой невероятный успех имел его портрет одной светской дамы из Нью-Йорка, который сделал Джерри имя, и теперь он сможет получить все, что захочет. Потом она рассказала мне, какой популярностью он всегда пользовался. Хелен не только очень любила брата, но и очень гордилась им. Это было очевидно. По ее мнению, с ним никто не мог сравниться.
В своих мыслях я была с ней согласна – ему не было равных. Во всяком случае, все остальные юноши, которые приходили ко мне с визитами, приносили мне конфеты и посылали цветы, не могли сравниться с ним. Я хорошо это помню. Они были такими юными и неотесанными!
Я увиделась с Джерри во время пасхальных каникул на втором году обучения в колледже. Хелен пригласила меня к себе, и мама написала, что я могу поехать. Хелен навещала меня на рождественских каникулах и очень понравилась родителям, поэтому они без колебаний согласились, чтобы я поехала к Хелен на Пасху. И я это сделала.
Хелен жила в Нью-Йорке, в огромном особняке на Пятой авеню с девятью слугами, четырьмя автомобилями и двумя шоферами. Естественно, такой размах был для меня в новинку и страшно меня увлек. От лакеев в затейливой форме, открывавших мне дверь, до потрясающей горничной-француженки, которая делала мне прическу… Я жила как в сказке. Потом приехал Джерри, отлучавшийся на выходные, – и я забыла обо всем на свете.
С той минуты, как он посмотрел мне в глаза, я поняла, что, кем бы раньше ни была, теперь я точно не просто «подруга Хелен». Я была (так говорили его глаза) «чертовски красивой девушкой, за которой стоит приударить». И он сразу принялся за дело.
И тут, как ни странно, я стала к нему совершенно равнодушна. Или это было притворство – не осознанное, а бессознательное? Но, что бы это ни было, оно долго не продержалось. При таких обстоятельствах ничто не могло держаться долго. Никто не мог устоять против Джерри.
Менее чем за тридцать шесть часов я оказалась в вихре его ухаживаний и не смогла бы вырваться из него, даже если бы захотела. Когда я вернулась в колледж, он взял с меня обещание, что, если ему удастся заручиться согласием отца и мамы, он наденет на мой палец обручальное кольцо.
Вернувшись в колледж и оставшись одна в комнате, я сделала глубокий вдох и начала размышлять. Это был первый шанс, который мне представился, ведь даже Хелен в моих мыслях ассоциировалась с Джерри.
Чем больше я думала, тем сильнее боялась и отчаивалась. При спокойном здравом размышлении все это казалось абсурдным и невозможным. О чем я вообще думала?
Конечно же, о Джерри.
Я сама ответила на свой вопрос и почувствовала, как у меня горят щеки. От одной мысли о нем на меня снова словно наложили чары, и я как будто оказалась в вихре ужинов, танцев и поездок и видела рядом его милое лицо. Да, я думала о Джерри. Но я должна была забыть его.
Я представляла Джерри в своем доме в Андерсонвилле. Я пыталась вообразить, как он говорит с отцом или мамой. Абсурд! Какое отношение Джерри мог иметь к трактатам о звездах или рутинной повседневной суете глупого маленького городка? И уж тем более какое отношение имели отец и мама к миру танцев, мотогонок и портретов светских дам? Никакого.
Очевидно, даже если бы Джерри постарался полюбить моих родителей ради их дочери, то им бы точно не понравился Джерри. В этом сомневаться не приходилось.
Я плакала, пока не заснула. Этого следовало ожидать. Джерри был моим миром, и я утратила этот мир. У меня не осталось ничего, кроме пары осколков, которые едва ли следовало упоминать… и родители, конечно. Но родители не всегда остаются с человеком. Наступит время, когда…
Письмо Джерри пришло на следующий день особой почтой. Прямо с вокзала он поехал домой и написал мне. (Как это было похоже на Джерри – особенно штамп срочной доставки!) Большая часть его письма, не считая обычных для влюбленных рапсодий, была посвящена планам на лето, которое мы должны были провести в летнем коттедже Уэстонов в Ньюпорте. Он говорил, что должен приехать в Андерсонвилль как можно раньше, как только я вернусь из колледжа, чтобы поговорить с моими родителями и надеть кольцо на мой палец.
Читая письмо, я знала, что он это сделает. Я почти увидела, как сверкает кольцо на моем пальце. Но через пять минут после того, как письмо было сложено и убрано, я с такой же уверенностью поняла, что этого не произойдет. Так продолжалось весь весенний семестр. Находясь под влиянием писем, читая их, я видела себя обожаемой женой Джерри Уэстона, которая живет с ним счастливо до конца своих дней. Все остальное время я была прежней Мэри Мари Андерсон, одинокой и забытой.
Я пробыла дома ровно восемь часов, когда пришла телеграмма от Джерри – он просил разрешения приехать немедленно.
Как можно осторожнее я сообщила новость отцу и маме. Он брат Хелен. Они наверняка слышали, как я говорила о нем, и я хорошо его знала, очень хорошо. Собственно, цель этого визита была проста: он собирался просить руки их дочери.
Отец нахмурился, поморщился и сказал, что я еще ребенок. Мама улыбнулась и покачала головой, вздохнув, напомнила ему, что мне двадцать и я на целых два года старше, чем она была, когда вышла за него замуж. Одновременно она признала, что была слишком молода для замужества, и сказала, что надеется, что я немного подожду, прежде чем выходить замуж, даже если молодой человек окажется выше всяких похвал.
Отец явно возражал, но мама – да благословит ее Господь – вскоре убедила его, что они должны по крайней мере повидаться с этим Джеральдом Уэстоном. И я отправила телеграмму с приглашением приехать.
Мне никогда не было так страшно, как в момент ожидания встречи своего возлюбленного и моих родителей. Я вспоминала особняк Уэстонов и их блестящую жизнь и сравнивала со скромным укладом жизни Андерсонов. Я с трепетом ждала результатов этой встречи. Не то чтобы я верила, что Джерри окажется снобом и будет презирать нашу простую жизнь, но я думала, что между ними не найдется ничего общего.
Мне не стоило беспокоиться, но тогда я не знала Джерри так хорошо, как знаю сейчас.
Джерри приехал – и не прошло и пяти минут, как всем уже казалось, что он жил здесь всегда. Он прекрасно разбирался в звездах – по крайней мере, он говорил о них с отцом так, что тому было интересно. Он знал многое о бесчисленных вещах, которыми интересовалась мама. Джерри пробыл у нас четыре дня, и за все это время я ни разу не вспомнила о вечерних платьях, об ужинах, о лакеях в ливреях; ни разу мне не пришло в голову, что наша кухонная прислуга Нора и сын старого Джона за рулем нашего единственного автомобиля недостаточно хороши, настолько непритязательным был Джерри и так безошибочно он вписался в нашу семью (по-другому это не выразить). Его обаяние было настолько ненавязчиво и совершенно, что я даже не удивилась быстрой капитуляции отца и мамы.
Джерри привез кольцо. (Все начинания Джерри всегда увенчиваются успехом.) И уехал в Нью-Йорк, заручившись маминым обещанием, что я приеду в июле в их коттедж в Ньюпорте.
После его отъезда эти четыре дня начали казаться мне сном, и я бы засомневалась в происходящем, если бы не блеск кольца на моем пальце и частое упоминание Джерри в разговорах.
Отцу и маме очень понравился Джерри. Отец сказал, что он прекрасный и благородный молодой человек, а мама – что он ужасно милый мальчик. Ни один из них ни слова не сказал о его живописи. Кажется, сам Джерри почти не упоминал ее.
В июле я поехала в Ньюпорт. Коттедж, как я и предполагала, оказался вдвое больше и роскошнее нью-йоркского дома, и в нем работало в два раза больше слуг. И снова я оказалась в водовороте ужинов, танцев и автомобильных прогулок, к которым добавились теннис и купание.
И всегда рядом со мной был Джерри, который исполнял все мои прихоти и фантазии. Он хотел написать мой портрет, но времени не хватало, тем более что мой визит, согласно неумолимому решению матери, продлился всего одну неделю.
Но что это была за чудесная неделя! Казалось, на меня было наложено какое-то заклинание. Я словно попала в новый мир, в котором никто и никогда не бывал. Я, конечно, знала, что другим людям тоже доводилось любить, но не так, как нам. Я была уверена, что никто и никогда не любил друг друга так, как мы. И это было гораздо чудеснее, чем самые смелые мои мечты. Всю свою жизнь, начиная с самой ранней юности, я думала о любви и ждала ее. И вот она пришла – настоящая. Все остальное было выдумкой, притворством и подделкой. Подумать только, я когда-то считала эти глупые эпизоды с Полом Мэйхью, Фредди Смоллом и мистером Гарольдом Хартшорном любовью! Абсурд! Но теперь…
Я двигалась и дышала, ощущая наложенные на меня чары, и думала – маленькая дурочка, – что мир еще не видел такой чудесной любви, как наша.
В Ньюпорте Джерри решил, что хочет пожениться немедленно. Он не хотел ждать еще два бесконечных года, пока я закончу колледж. Терять драгоценное время, которое мы могли бы провести вместе! Тем более для этого нет ни одной причины!
Я попыталась скрыть улыбку, хотя меня пугала его настойчивость. Я была совершенно уверена, что знаю две причины – очень веские, – из-за которых не могу выйти замуж до окончания учебы. Одной причиной был отец, другой – мама. Я намекнула на это.
– Ха! И это все? – Он засмеялся и поцеловал меня. – Я съезжу к ним и все улажу.
Я снова улыбнулась, потому что была уверена, что все это лишь слова…
Но тогда я еще не знала Джерри.
Я не провела дома и недели, когда Джерри выполнил свое обещание и приехал. И двух дней не прошло, как отец и мама признали, что, в конце концов, было бы не так уж плохо, если бы я, не заканчивая колледж, вышла замуж.
И я сделала это.
(Я же говорила вам, что все начинания Джерри увенчиваются успехом?)
Так и случилось, и мы поженились.
Но что мы знали друг о друге – о настоящих? Мы танцевали вместе, плавали вместе, ужинали вместе, играли в теннис вместе. Но что мы на самом деле знали о прихотях и предрассудках, мнениях, привычках и вкусах друг друга? Я знала дословно, что Джерри скажет о закате; а он, как мне казалось, знал, что я думаю о романтичном вальсе. Но ни один из нас не знал, как другой отреагирует на отсутствие ужина, если повара не будет. Мы оставили все это на потом и не думали об этом. Долговечная любовь должна строиться на понимании того, что беды, испытания и горести обязательно придут и их нужно переносить вместе, чтобы не сломаться под тяжестью груза. Брак – это контракт не на неделю, а на всю жизнь, а за жизнь может случиться многое, и не всегда приятное. Мы выросли в разных слоях общества, но не задумывались об этом. Нам нравились одни и те же закаты, одна и та же марка автомобилей, одно и то же мороженое. Мы смотрели друг другу в глаза и думали, что знаем друг друга, а на самом деле видели лишь свое зеркальное отражение.
И вот мы поженились.
Поначалу, конечно же, все было блаженно и восхитительно. Мы ели мороженое и любовались закатами. Я и вовсе забыла, что в мире есть что-то еще, кроме закатов и мороженого. Мне не исполнилось и двадцати одного года, и я умирала от желания танцевать. Весь мир был сценой. Музыка, огни, смех – как же я любила все это!
Мари, конечно же. Ну да, я подозреваю, что Мари взяла верх в то время. Но я никогда не думала об этом.
Потом появилась малышка Юнис, моя маленькая девочка; и от одного прикосновения ее крошечных цепких пальчиков весь этот мир притворства – огни, музыка и блеск – просто растворился в небытии, где ему и место. Как будто что-то из этого имело вес, когда на другой чаше весов оказалась она.
Тогда я узнала… Ох, я много чего узнала. У Джерри все было совсем не так. Свет и музыка, блеск и притворство ничуть не померкли, когда появилась Юнис. Более того, иногда мне казалось, что они только усилились.
Ему не нравилось, что я больше не могу ходить с ним на танцы. Он говорил, что нянька позаботится о Юнис. Словно я ради танцев оставила бы свою малышку с какой-то нянькой, пускай даже самой лучшей из когда-либо живших на белом свете! Можете себе это представить? А Джерри уходил. Поначалу он оставался со мной, но ребенок плакал, а Джерри это не нравилось. Он стал раздражительным и нервным, и я уже радовалась, когда он уходил (а кто бы не радовался, перестав слышать постоянное «Молли, сделай что-нибудь! Этот ребенок опять плачет!». Как будто это хоть сколько-то зависело от меня!). Но Джерри так не считал. Джерри никогда не понимал, насколько замечательно быть отцом.
Думаю, примерно в это время Джерри снова взялся за живопись. Наверное, я забыла упомянуть, что на протяжении первых двух лет нашего брака, до появления ребенка, он занимался только мной. Он не написал ни одной картины. Но после того, как появилась Юнис…
Но, в конце концов, что толку перебирать в памяти последние несчастные годы? Сейчас Юнис пять лет. Ее отец – самый популярный портретист в стране, и я почти готова признать, что он еще и самый популярный мужчина. Он сохранил прежнее обаяние и магнетизм.
Иногда я смотрю на него (разумеется, порой мы куда-то ходим вместе) и вспоминаю тот первый день, когда я увидела его в колледже. Блестящий, яркий, остроумный – он по-прежнему завладевает вниманием любой компании. И мужчины, и женщины преклоняются перед его обаянием. (Я рада, что это не только женщины. Джерри не так уж много флиртует. Тут уж я уверена. Он ведет себя одинаково и со старой судьей Рэндлетт, и с самой юной и прекрасной из дебютанток – невозмутимо и беспристрастно одаривает каждую из них одними и теми же взглядами и шутками.) Похвала, внимание, аплодисменты, музыка, смех, свет – для него это и есть жизнь. Без них он бы… Но он никогда не бывает без них, так что я не знаю, что бы с ним сталось.
Я подозреваю, что Джерри по-прежнему любит мороженое и закаты, а я – нет. Вот и все. У меня в жизни появилось нечто большее, более возвышенное, глубокое и важное. У нас нет общих вкусов, общих мыслей, общих стремлений. Я подозреваю, более того, я знаю, что действую ему на нервы так же, как и он мне. Поэтому я уверена, что он будет рад, когда получит мое письмо.
Но я как-то не решаюсь сказать об этом маме.
Что ж, я закончила. Около четырех дней я дописывала биографию Мэри Мари. Пожалуй, мне даже понравилось, хотя, должна признать, это совершенно ничего не прояснило. Впрочем, все было ясно и раньше. Другого пути нет. Я должна написать это письмо. Как я уже говорила, мне очень жаль, что все так печально закончилось.
Полагаю, завтра мне придется сказать об этом маме. Я хочу ей все рассказать до того, как напишу письмо Джерри. Это огорчит маму. Я знаю, что огорчит. И мне очень жаль. Бедная мама! В ее жизни было так много несчастья. Но теперь она счастлива. Они с отцом прекрасно ладят. Отец по-прежнему ректор колледжа. Два года назад он выпустил замечательную книгу о лунных затмениях, а в этом году собирается выпустить еще одну, о солнечных. Мама вычитывает для него гранки. Ей это нравится.
Она мне так и сказала.
Я должна рассказать ей все завтра.
Завтра, которое превратилось в сегодня
Интересно, знала ли мама, что я собиралась ей сказать, когда зашла в ее маленькую гостиную сегодня утром. Мне кажется, что знала. Я все гадала, как мне начать, но не успела опомниться, как разговор был уже в самом разгаре. Вот почему я думаю, что, возможно, мама…
Но я становлюсь такой же несносной, как маленькая Мэри Мари. Сейчас я попытаюсь рассказать по порядку, что произошло.
Я облизала губы, сглотнула и думала, как же мне начать разговор о том, что я не собираюсь возвращаться к Джерри, как вдруг внезапно поняла, что говорю о маленькой Юнис. И тогда мама ответила:
– Да, моя дорогая, и именно это утешает меня больше всего – ты так предана Юнис. Видишь ли, я иногда боюсь, что вы с Джерри можете расстаться. Но я знаю, что из-за Юнис вы никогда этого не сделаете.
– Но, мама, именно по этой причине… то есть это могло бы быть причиной. – Я осеклась. Язык меня не слушался, горло и губы пересохли.
Подумать только, мама подозревала – знала – о нас с Джерри и при этом говорила, что из-за Юнис я не стану этого делать. А ведь именно из-за нее я и собиралась уйти от мужа. Позволить ребенку вырасти, думая, что танцы и автомобили – главное в жизни, и…
Но мама снова заговорила:
– Юнис. Да. Ты хочешь сказать, что никогда не заставишь ее пройти через то, через что пришлось пройти тебе в ее возрасте.
– Мама, я… я… – Я снова замолчала.
Я была так зла на себя и недовольна собой, что мне пришлось замолчать, хотя я могла и хотела сказать так много – если бы только мои пересохшие губы меня слушались.
Мама с трудом перевела дыхание, она сильно побледнела.
– Интересно, помнишь ли ты… вспоминаешь ли ты когда-нибудь свое детство, – сказала она.
– Да, конечно. Иногда.
Я думала о дневнике, который только что перечитала и дополнила.
Мать снова задержала дыхание, на этот раз почти со всхлипом, и начала говорить – сначала сбивчиво, обрывками фраз, потом торопливо; слова лились потоком, который, казалось, не успевал за мыслями.
Она рассказывала о своей молодости и замужестве, о моем появлении. Она говорила о своей жизни с отцом и об ошибках, которые она совершила. Разумеется, многое из того, что она рассказала, уже было в дневнике Мэри Мари, но она сказала много-много больше. Наконец-то передо мной открылась вся панорама происходящего.
Потом она заговорила обо мне, о моем детстве, и ее голос начал дрожать. Она рассказала о Мэри и Мари, о двойственности моей природы (как будто я не знала об этом!). Но она сказала многое, чего я не знала, и многое прояснила для меня…
На расстоянии все видится гораздо яснее, чем вблизи!
Она расклеилась и заплакала, когда заговорила о разводе, о том, какое влияние он оказал на меня, о ложном представлении о браке, которое у меня появилось. Она сказала, что для меня не было ничего хуже, чем жить так, как я жила. Она сказала, что я выросла изнеженной, пресыщенной и одновременно искушенной не по годам; я как губка впитывала слова и мысли слуг. Она даже рассказала о том вечере за столиком в маленьком кафе, когда я превозносила блестки и пайетки и сказала, что вот теперь мы живем настоящую жизнь. Мама была потрясена, увидев, как поступила со мной. Но было уже слишком поздно.
Она рассказала очень многое о последующих годах и о примирении, а потом, каким-то образом, перевела разговор на нас с Джерри. Ее лицо раскраснелось; пока она говорила и подрубала подол, то смотрела на свое шитье, а не мне в глаза.
Мама сказала, что было время, когда она немного беспокоилась за нас с Джерри, боялась, что мы расстанемся. Она сказала, что это был бы самый черный момент в жизни, потому что она считает это своей, и только своей виной.
Я попыталась вмешаться и сказать, что дело не в этом, что она ни в чем не виновата, но она покачала головой, не желая слушать, и подняла руку, и мне пришлось слушать ее дальше. И тут она посмотрела мне прямо в глаза, и в них была такая глубокая и страшная боль, что я просто вынуждена была слушать.
Она снова сказала, что если бы я ушла от мужа, то это была бы ее вина, из-за того, что она сама подала мне пример детского своеволия и эгоистичного стремления к личному счастью в ущерб всему. Это было бы последней каплей. Это разбило бы ей сердце.
Мама заявила, что теперь уверена, что ей не стоит беспокоиться. Такого никогда не случится.
Думаю, от ее слов у меня перехватило дыхание. Как бы то ни было, я пыталась перебить ее и сказать, что мы собираемся разъехаться, что я пришла к ней именно для того, чтобы сообщить об этом.
Но она снова продолжила говорить, и я замолчала, даже не успев начать.
Мама сказала, что этого не может случиться из-за Юнис. Что я никогда не заставлю свою маленькую девочку жить той жалкой двойной жизнью, которую мне самой пришлось вести в детстве. (Пока она говорила, я вдруг снова оказалась на заросшем паутиной чердаке с дневником маленькой Мэри Мари и подумала: а что, если бы это написала Юнис?)
Мама сказала, что я самая преданная мать, которую она когда-либо знала; что порой она даже переживала, что я слишком много времени посвящаю ребенку, что я поставила Юнис в центр своего мира, исключив из него Джерри и всех остальных. Но она уверена, что, поскольку я так люблю Юнис, я никогда не лишу ее отцовской любви и заботы.
Я слегка вздрогнула и быстро взглянула в лицо матери. Но она не смотрела на меня. Я вспомнила, как Джерри целовал Юнис месяц назад, когда мы уезжали, как будто ему сложно было ее отпустить. Джерри любит Юнис теперь, когда она уже достаточно взрослая, чтобы что-то понимать, а Юнис обожает своего отца. Я знала, что это будет нелегко. А теперь, когда мама это сказала…
Тогда я заговорила о Джерри. Я просто почувствовала, что должна что-то сказать. Что мама должна выслушать, потому что не понимает. Я рассказала ей, как Джерри любит свет, музыку, танцы, толпу и своих поклонников. И она сказала, что да, он был таким, когда я выходила за него замуж.
Она говорила таким странным тоном, поэтому я снова взглянула на нее, но она по-прежнему смотрела только на свое рукоделие. Тогда я объяснила, что мне не нравится такая жизнь, что я верю, что есть вещи более глубокие, возвышенные и достойные внимания. Мама сказала, что она этому рада и это будет моим спасением, ведь я понимаю, что нет ничего более глубокого, возвышенного и достойного внимания, чем сохранить свой дом и мириться с раздражением ради высшего блага своей семьи, особенно Юнис.
Она быстро продолжила, прежде чем я успела что-либо сказать. Что я остаюсь Мэри и Мари, даже если Джерри называет меня Молли, и что, если Мари вышла замуж за человека, который не всегда сходится с Мэри, она была уверена, что у Мэри хватит выдержки и здравого смысла, чтобы все исправить, и что Мэри стоит приложить немножко усилий, чтобы хоть иногда быть той Мари, на которой он женился, и тогда для Мэри все станет куда проще.
Конечно, я рассмеялась ее словам. И мама тоже. Я никогда не думала об этом раньше, но когда я вышла замуж за Джерри, то была Мари. Я любила огни, музыку, танцы и веселые толпы так же, как и он. И не его вина, что я превратилась в Мэри, когда родился ребенок, и хотела, чтобы он оставался дома и каждый вечер сидел перед камином в халате и тапочках.
Конечно, он был удивлен. Он не женился на Мэри – он вообще никогда не знал о ней. Понимаете, в чем дело? Я никогда не думала об этом раньше, пока мама не сказала. Наверное, Джерри был так же разочарован тем, что его Мари превратилась в Мэри, как и я…
Но мама снова заговорила.
Она сказала, что считает Джерри во многом замечательным, что она никогда не встречала человека, обладающего таким обаянием и магнетизмом, или того, кто мог бы так легко приспосабливаться к разным людям и обстоятельствам. И она сказала, что если Мэри будет проявлять чуть больше интереса к картинам (особенно портретам), научится обсуждать свет, тени и перспективы, то ничего не потеряет, а кое-что даже приобретет. В любом случае ничто так не сближает двух людей, как общность интересов, и куда безопаснее, если интересы мужа разделяет жена, а не какая-нибудь другая женщина, хотя, конечно, мы обе знаем, что Джерри никогда…
Она не закончила фразу, и это заставило меня задуматься. Возможно, она не закончила ее специально.
Через минуту она снова заговорила.
Мама говорила о Юнис, повторила, что благодаря моей дочери она знает, что не стоит опасаться серьезных проблем между мной и Джерри, потому что, в конце концов, именно ребенок всегда расплачивается за ошибки и недальновидность матери, так же как солдат – за промахи своего командира. Она знала, что мне пришлось расплачиваться за ее ошибки, поэтому я никогда бы не заставила свою маленькую девочку расплачиваться за мои собственные. Она говорила, что мать живет в сердце ребенка даже после того, как ее не станет, поэтому матери всегда должны быть осторожны.
Затем не успела я опомниться, как она оживленно и весело заговорила о чем-то совершенно постороннем, и через две минуты я вышла из ее комнаты. И я ничего ей не сказала.
Но я даже не думала об этом. Я думала о Юнис и о круглых детских каракулях в дневнике и представляла, как моя дочь через несколько лет будет вести свой дневник и что ей придется…
Я поднялась наверх и снова перечитала дневник. Читая, я думала о Юнис. И, дойдя до конца, поняла, что никогда не скажу маме, никогда не напишу Джерри – по крайней мере, то письмо, которое собиралась написать. Я знала, что…
В этот момент мне принесли письмо от Джерри. Какие замечательные письма умеет писать этот человек, когда захочет!
Он пишет, что ему одиноко, что без нас с Юнис дом похож на могилу, и спрашивает, когда я наконец вернусь домой.
Вечером я написала ему, что приеду на следующий день.