Полозов вернулся домой злой и сердитый. Он отправился вечером к доктору Иванову, чтобы играть в винт, но там, оказалось, была произведена крупная реформа: винт по настоянию жены доктора был изгнан. Полозов выпил стакан чаю и, когда заговорили о марксистах, удрал. Все, привыкшие с представлением о Полозове сочетать представление о голубчике и других ласкательных именах, были бы удивлены, услыхав его теперь. Заложив руки за спину, он ходил по кабинету, хмурил брови и энергично произносил:
– Черти тупорылые!
Плюнув в угол, Полозов лег на диван, и как только его борода приняла обычное положение под углом 45°, успокоился.
– Ведь нельзя же на самом деле пичкать все марксистами да Дрейфусом. Утром Дрейфус, вечером марксисты – да убирайтесь все вы к черту на рога!
Письмо брата снова взволновало его. Ему было безразлично, что брат хочет ехать в Берлин, – у них никогда не было особенно хороших отношений с этим черноволосым юношей, утрированно резким в обращении и как будто слегка презрительно и свысока своих двадцати лет смотревшим на него, – его взбудоражили слова брата о Линской. Линская была та самая девушка с испуганными глазами, которую он считал жертвою своего бессердечия и которая впервые назвала его мерзавцем. Доктору было как будто немного жаль, что <она> не погибла, как он думал, и обидно, что она теперь знакома с его братом и, вероятно, очень дружит с ним. Кланяется ему она нарочно, чтобы подчеркнуть свое великодушие и его свинство. А почему непременно он свинья, а не Посконский, не Антонина Павловна, не все? И почему у доктора такая подлая память, что хранит именно самое скверное?
Глупый, и смешной, и ужасно неприятный был то случай. Антонину Павловну стала навещать одна из прежних гимназических ее подруг, Анна Даниловна Линская. Когда и как она пришла впервые, доктор не помнит. В то время у них много бывало пришлого народа, таких, что посидит один вечер, поговорит или помолчит, а потом исчезнет и даже фамилии своей на памяти не оставит; этот белокурый или этот долговязый. Из этого пришлого элемента незаметно организовался тот самый кружок счастливцев, который составляют доктор и его знакомые. Последние в то время еще не были связаны с ним и его женой такими тесными узами соединства и содовольства, только присматривались друг к другу. Быть может, благодаря этому с внешней стороны царило согласие, с которым они разделывали народников и марксистов, и так как Дрейфуса в то время еще не было, то значительную долю разговоров посвящали внутренней политике, вопросам о мужике и школах, фабрике и роли интеллигенции в ее желательном развитии и видоизменении. Мужик мелькал больше вскользь, и все заботы обращались главным образом на фабрику. Особенную прелесть и значительность этим разговорам придавало то обстоятельство, что все они, как помнит доктор, считали себя людьми очень опасными и вообще такими, над существованием которых в самом сердце России стоит призадуматься. Насколько опять-таки помнит доктор, они были несколько даже односторонни и видимо склонялись в пользу марксистов, а над народниками смеялись. Особенно огорчал их Михайловский, которому они не могли отказать в уме и таланте и который вместе с тем отказывался понять самые простые вещи. Тогда они раза два или три ходили целой компанией в заседания одного ученого общества и слушали там одного очень молодого, но очень талантливого марксиста, причем во второй раз у доктора кто-то переменил совсем новые калоши. В тот вечер, помнит, все отправились к ним чай пить, веселые и возбужденные, откуда-то прихватив какого-то студента, и очень смеялись, узнав про несчастье Полозова. Особенно удивлялись тому, где еще могли найтись ноги, подобные ногам доктора, ибо эти его принадлежности находились в полном соответствии с его тучным телом. Линская бывала тогда часто, и на нее начали смотреть уже как на родную, и так как общепринятой манерой было легкое подшучивание друг над другом, имевшее целью подчеркнуть серьезность того, что происходило на самом деле, то и над нею слегка подшучивали. У нее были не то удивленные, не то как будто испуганные глаза и масса вьющихся черных волос, над которыми она не занималась, и они прядями спускались ей на глаза и иногда попадали даже в рот. Чтобы избавиться от надоедавших волос, она часто взмахивала головой, и тогда на один миг ее голову окружал черный ореол, в котором лицо ее казалось очень бледным и очень красивым. Она больше молчала, но когда кто-нибудь говорил, она не сводила с него глаз, и он часто невольно оборачивался в ее сторону. И если то, что он говорил, нравилось ей, в ее глазах, терявших выражение удивленности, являлось что-то такое хорошее, милое, славное, благодарное, что не жаль было лишней пары слов, чтобы получить на свою долю такой взгляд и перебить его у другого. Доктор, вообще говоривший меньше всех, часто любовался этим взглядом и подталкивал Посконского, который тихо восклицал: «чудная девушка!»
И он начинал говорить сам, и так он умел говорить, что постепенно оттирал всех других, увлекался сам и увлекал всю аудиторию. Так как он чаще выступал в гражданских делах, чем уголовных, то в его речи часто встречались выражения «удостоверяю» и другие, несколько казенного характера, придававшие речи некоторую сухость, но минутами он возвышался до истинного пафоса. Тогда взгляд Линской иногда обращался к доктору и говорил ему: «ведь и ты думаешь то же?», а он отвечал своим взглядом: «каков мой Леня-то, а!» И, довольные друг другом, они отвертывались, пока новый оратор и новая речь не соединяли на минуту их взоров. И хотя они совсем почти не говорили друг с другом, но эти взгляды так сблизили их, что Линская, приходя, всегда спрашивала, дома ли Михаил Петрович, и если его не было дома, сидела недолго и не так хорошо смотрела на говорящих. А он смотрел иногда вокруг себя и думал, кто из всех достоин того, чтобы навсегда соединить свою жизнь с жизнью этой девушки. И все казались ему тогда пустыми говорунами, и ему становилось грустно, что нет никого достойного девушки и что он сам недостоин ее. Жене он говорил, что прямо влюблен в ее подругу, и усиленно расхваливал ее, думая доставить жене удовольствие, но та молчала и только изредка пожимала плечами с видом, говорившим: не знаю, посмотрим еще.
И вот помнит доктор, как в воздухе пахнуло чем-то беспокойным и возбуждающим. Проносился один из российских сирокко, неведомо откуда появляющихся и исчезающих так же бесследно. На этот раз причина была, кажется, в университете, где что-то творилось. Связанный с обществом тысячами нитей, университет передавал ему свое тревожное состояние. Тучи над головою темнели, и чувствовалось приближение грозы. У Полозовых волновались особенно сильно, и не то чтобы боялись, но считали возможным все, так как считали себя на виду. Поэтому особенно много шутили и чаще старались держаться вместе. В один из таких вечеров сидели все вместе, не хватало одной Линской. Посконский рассказывал один комический эпизод из последнего времени, остальные смеялись и всё спрашивали, чем это кончится. Сильный звонок заставил всех встрепенуться, и все тронулись к передней, где послышался голос Линской. Не здороваясь, она прошла в гостиную, и все заметили, что она сильно взволнована, щеки ее горели, а волосы из-под шапочки лезли на глаза, и она нетерпеливо отмахивала их рукой. Она не раздевалась, и ее нескладное ватное пальто, обезображивающее ее фигуру, было внизу забрызгано грязью.
– Ну что? Что? Что случилось?
– Завтра готовится большая сходка, – торопливо и радостно заговорила девушка. – Приглашают на нее всех, не только студентов. Всех сочувствующих. Я пришла сообщить вам. Нужно еще кое-куда забежать. Завтра в 8 часов утра я зайду опять к вам. Спать, по-моему, не стоит ложиться. Ох, как я запыхалась! – она улыбнулась всем и опустилась на стул. Увидев доктора, она протянула ему руку и с той же улыбкой сказала: – Здравствуйте, Михаил Петрович!
Все молчали. Это была ужасно тяжелая, мучительная минута. Предложение Линской было нелепо, ребячески наивно и смешно; до него могла дойти только, имея семнадцатилетнюю голову, согретую в обществе таких же голов, только пробежав пешком десяток улиц. Не спать всю ночь! И утром идти на сходку, горланить и быть загнанным вместе с безусыми ребятами в манеж – ему, доктору Полозову, ему, присяжному поверенному Посконскому, и, наконец, ему, профессору Уточкину! И главное, не спать всю ночь! Хороши были бы физиономии этих заговорщиков, этих революционеров!
– Ну, что же вы замолкли все? Михаил Петрович?
Все молчали. Полозов отвернулся в сторону и смотрел на жену, прося у нее помощи. В голосе девушки звучала такая уверенность, что придуманный ею план будет встречен с восторгом, что все сейчас закричат, заговорят, будут, быть может, целовать ее и расспрашивать, как и что. А как ночью они будут сидеть и говорить, быть может шептать, и пить чай с колбасою.
– Ну что же вы?
Посконский закуривал папиросу. Профессор машинально достал часы, но, поняв, что смотреть сейчас на них неудобно, приставил их к уху и довольно покачал головою: идут! Антонина Павловна взяла девушку за руку и ласково приказала:
– Раздевайтесь-ка, голубчик. Попьем чаю и поговорим.
Но Линская поняла и сразу оробела и растерялась до жалости. Волосы продолжали лезть ей на глаза и в рот, но она не решалась отмахнуть их и только улыбалась сконфуженной улыбкой: ничего не поделаешь с этими волосами! Она позволила раздеть себя и усадить и усердно пила стакан за стаканом чай, обжигаясь и конфузясь и не решаясь налить на блюдце, как делала раньше. Наконец Антонина Павловна сама налила ей в блюдце, и она засмеялась, и тогда стали смеяться все, всё громче и веселее, и шутить. Посконский стал было серьезно упрекать ее за ее легкомыслие, но не выдержал серьезного тона и стал изображать в лицах, как сидят у печишки заговорщики, точат кинжалы и бросают свирепые взгляды. Полозов будет у них предводителем: если надеть на него красную рубашку, он очень похож на Стеньку Разина. Профессор мал ростом – он будет Маратом. А сам Посконский, конечно, Мирабо. И все смеялись так громко и весело, что прибежала даже глупая Лукерья, сбегала назад и привела за собою горничную. Профессор смеялся тоненьким баском и кудахтал, как курица; психопат с подвернутыми брюками и презрением к слабости – он тоже был здесь, ржал как лошадь и взвизгивал: ему, видимо, процесс смеха причинял боль. Михаил Петрович смеялся неслышно; глаза его сузились и наполнились слезами. Один Посконский старался, для усиления эффекта, сохранить серьезность, но глаза его горели, и все новые и новые картины, одна смешнее другой, рисовались его воображению.
– Ну будет, господа.
И тогда все перестали смеяться и увидели, что Линская плачет.
– Это ничего, это так, – говорила она и брала блюдце, но руки дрожали, и расплескивали чай, и слезы капали в него. Посконский искренно огорчился и стал извиняться за себя и за других, и вскоре Линская улыбнулась, потому что он был очень комичен. Антонина Павловна оставляла ее у себя ночевать и даже заарестовала ее шубку, но Линская настояла на своем и ушла, дав слово, что она не пойдет на сходку. Ее пошел провожать психопат, впавший в подавленное настроение и все время вздыхавший. Он подавал ей шубку и извинялся, что это чужая, и пока он искал настоящую, Линская была уже совсем одета. Когда они сходили по лестнице, он поддерживал ее под руку, хотя она не нуждалась в поддержке, заглядывал ей в глаза и чуть не упал, наступив на подол ее платья. Полозов пошел проводить вниз, до швейцара, и очень жалел, что с ними увязался психопат: ему хотелось сказать Линской что-нибудь хорошее, но чтобы это было наедине. Когда заспанный швейцар отворил дверь, он вышел на минуту на улицу и, прощаясь, удержал руку Линской.
– Какая вы славная, – сказал он.
Линская выдернула руку, и доктору показалось, что она ударит его взглядом, который сверкнул на него из-под черных волос. И не он один, но и психопат заметил этот взгляд, заторопился и долго жал обеими потными руками руку доктора и обещал прийти завтра, непременно завтра, пока нескладное ватное пальто не остановилось и не крикнуло:
– Ну что же вы?
Еще раз нежно пожав руку доктора, извинившись перед ним и заявивши, что им о многом, очень о многом нужно поговорить, психопат бросился догонять Анну Станиславовну, и вскоре оттуда, где утонуло во мраке ватное пальто, послышался его резкий, крикливый голос.
Но на завтра не пришел ни он, ни Линская, и вскоре совсем потерялись из виду, а доктор две недели хандрил.
Теперь письмо брата напомнило ему Линскую, и она встала перед ним, как живая, со своими надоедливыми волосами и взглядом, который бьет. Она, значит, жива, здорова и едет учиться в Берлин, а теперь кланяется доктору. Конечно, она рассказала брату этот случай, и оба они смеялись над доктором, точно он один виноват, что все так случилось. И неприятнее всего, что этот мальчишка знает и с своей обычною грубостью будет трунить над доктором. Но он этого не позволит. Хотя разве он не прав?
Борода Полозова вздрагивает и стиснутые пальцы хрустят. Что если бы Линской рассказать, как он схватил вора? Но что же делать? Что делать? Ну пусть он мерзавец – но дайте же ему возможность стать честным человеком, научите его, что делать. Ведь не идти же на самом деле на сходку! Он не хочет, он не будет бороться с этими жалкими фигурками, что в беспокойном сне храпят в этих больших домах. Пусть они берут его и делают с ним, что хотят; он на все готов, на все согласен. Разве ему жалко своей жизни – да берите ее, на что она ему, эта постылая жизнь! Все берите. Возьмите его мозг, его сильное тело, возьмите его руки – они не боятся труда. Но дайте ему покой. Не смотри на меня так, ты, бледный вор с равнодушно-усталыми глазами. Не смотри. Возьми мое сердце и раскрой его. Ты увидишь в нем любовь к тебе, одну только любовь. И возьми это сердце себе: оно твое. Топчи его ногами, если хочешь; раздави его – оно твое. Но не смотри на меня так. Пожалей меня. Ты голоден, да? Ты убил горем свою мать, которая роняла слезы на твою голову? Ты отнял счастье у женщины, которая тебя любила? Ты в тюрьме, да? А я? Я душу свою убиваю! Ду-шу!..
И доктор заплакал. Ему не было стыдно своих слез, и он плакал тихо и легко. Что-то замирало в нем сладкое, радостное и шло к глазам и выталкивало одну слезу за другой. Он не вытирал их, и они щекотали ему щеку и медленно пробирались в усы. Ему не хотелось открывать глаза, но открыв их, он видел сквозь призму слез колеблющиеся пятна света. И ему казалось, что вор ушел, а совсем близко от него стоит Линская, не та, что смотрела на него такими ужасными глазами, а другая, всепрощающая, любящая, и говорит:
– Пойдем за мною!
– Куда хочешь, хоть на смерть!