Полозов сел в кресло, которое обыкновенно занимали клиенты Посконского, закурил папиросу и тогда только обратил внимание на хозяина. Тот давно уже смотрел на приятеля тем рассеянно внимательным взглядом, который бывает у людей, оторванных от работы.
– Чего тебе надо? – спросил он. – Если так, без дела, то сиди и жди. Две жалобы и иск.
– Я так, Ленечка. Но ты работай. Я не буду мешать.
Посконский театральным <жестом> сложил руки на груди и устремил укоризненный взгляд на Михаила Петровича.
– Ну что ты? – удивился Михаил Петрович.
– Нет, скажи, до каких пор ты будешь называть меня этим дурацким и вульгарным «Ленечка»? Аполлон – и вдруг «Ленечка»!
– Ну, Аполоша.
– Черт тебя возьми с твоим «Аполошей». Ведь есть же у меня имя Аполлон? Не понимаю этой нелепой манеры коверкать имена и из красивого имени создавать пошлость. Что если я тебя буду звать Мишунчиком?
– Да зови.
– Убирайся. Ты ничего не понимаешь.
Посконский схватил перо, и когда доктор открыл рот, чтобы возразить, он уже писал что-то. Полозов с улыбкой посмотрел на друга, слабость которого к красоте была хотя не совсем понятна ему, но мила, и подумал, какие у них, собственно, странные с виду отношения. Посконский был на восемь лет старше доктора и был когда-то его репетитором, и хотя с тех пор прошло добрых двадцать лет, доктор продолжал быть почтительным и даже несколько боялся его, а тот не в шутку [иногда распекал его]. Антонина Павловна долго не понимала этого и кончила тем, что стала сама распекать Посконского.
Доктор уже внимательно поспел рассмотреть наклоненную голову друга и заметил, что в его черных и вьющихся волосах заметно прибавилось седины. Потом он с такою же внимательностью осмотрел кабинет и в сотый раз подивовался, как красиво сумел Посконский обставить комнату. Она носила несколько мрачный характер благодаря темным обоям, мебели черного дерева и строгой прямизне линий, и эту мрачность только немного искупали развешанные по стенам портреты русских писателей, главное место среди которых занимали Белинский, Добролюбов и Писарев. Лично Полозову больше нравилась приемная, светлая и веселая благодаря массе цветов, оригинальным картинам масляными красками, но Посконский говорил, что он ничего не понимает и что так надо: переходя из веселой приемной в мрачный кабинет, клиент проникается важностью совершаемого дела и доверием к деловитости адвоката. Но доктор знал, что Посконский шутит и что он искренне любит все красивое и сам даже играет на пианино, и играет так хорошо, что иногда хочется плакать, хотя сам черт никогда не поймет, о чем жалуются и тоскуют звуки. И это бывали смешные минуты, когда Посконский начинал экзаменовать растроганного ученика и тот врал напропалую, смеясь и извиняясь:
– Ведь ты же знаешь, голубчик, что я не по этой части. Поговори с женой – она вот понимает.
Антонина Павловна действительно понимала и живопись, и музыку, и хотя растрагивалась с большим трудом, всегда умела объяснить, что какой звук значит. Посконский все писал, и доктор не вытерпел.
– А воры сидели у тебя на этом кресле?
– А? Не понимаю, что ты говоришь.
– Воры, говорю я, сидели на этом кресле, на котором я сижу.
– Сидели. А теперь сидит осел, который мешает.
Полозов помолчал.
– А я ни разу не видал воров.
Посконский писал, и доктор, не получив ответа, продолжал:
– Вчера, впрочем, встретил одного. А до тех пор ни разу. И у меня ничего украдено не было. Сам я воровал, но только когда был маленький. Сахар воровал. А ты когда-нибудь воровал?
– Воровал.
– Вот как! Расскажи, пожалуйста, это очень интересно.
– Убирайся.
– Меня очень интересует вопрос, что такое кража?
– Если ты не отвяжешься, я выброшу тебя за дверь. Вот шкаф, а в шкафу книги. Возьми «Уложение» или Фойницкого. И успокойся.
Полозов улыбнулся угрозе выбросить его за дверь, так как в полтора раза был больше Посконского, и пошел к шкафу, где с трудом разыскал указанные книги. Усевшись с ногами на диван, он перелистал книги, отбросил «Уложение», но Фойницкого читал долго. Однако, когда книга была закрыта, лицо Полозова выражало неудовлетворенность.
– А больше у тебя ничего нет о краже?
– О краже нет. Есть о мошенничестве по русскому праву.
– А разве это не то, что кража?
Посконский свирепо посмотрел на доктора и, не отвечая, углубился в работу.
У доктора бывала зубная боль, и он испытывал тогда такое ощущение, что будто бы болят все зубы во рту. Но стоило прикоснуться к зубам, и сразу становилось ясно, что болит именно он один, а остальные только так отражают эту боль. То же произошло с ним и сегодня утром, когда он предложил себе вопрос о праве, на основании которого вор назвал его мерзавцем. Именно в этом месте болело, и болело так сильно, что боль отражалась на всем, даже на аппетите: доктор ел сегодня очень мало, но есть ему не хотелось. Нужно было пойти к дантисту, каким для него часто являлся Посконский, вырвать зуб, но дантист пишет и дает инструменты: рви сам. Может быть, в этих книгах и находился ответ на то, что тревожило доктора, но он сам не мог найти его.
– Но чего же мне, собственно, надо? – подумал доктор, растягиваясь на диване в своей обычной позе, бородой кверху. И ответ был такой: надо уничтожить боль, которая является при мысли, что он схватил вора и тот назвал его мерзавцем. Но откуда эта боль, да есть ли еще она? Может быть, что-нибудь такое же несуществующее, как постоянные опасения за счастье и чувство лжи? Доктор старается на минуту ничего не думать и прислушивается к тому, что происходит где-то у него в груди. Болевое ощущение реально и несомненно. И не в груди только, а и в голове. И даже физически гадко как-то: слегка как будто тошнит, во рту кисло.
– Может быть, желудок не в порядке? – думает доктор. Но нет, желудок в порядке; язык он смотрел еще днем – никаких признаков недомогания. Но как эта боль удивительно похожа на физическую: так бы и поднялся сейчас и принял чего-нибудь: хоть касторки, или компресс бы положил. И когда он вспомнит вора, боль из ноющей переходит в острую, и тогда особенно хочется сделать что-нибудь такое, что облегчило бы.
В книгах ничего нет. Тут говорится о том, какими признаками определяется кража, и что, помимо простой, бывает кража со взломом, грабеж и еще что-то. Все это Полозов уже знает, хотя не так точно, и ему хочется узнать совсем другое.
Но что?
Боль становится сильнее, но ничего не говорит о том, что нужно доктору. Не то хочется знать, хорошо или дурно красть, не то узнать, откуда берутся воры и правы ли те, кто их хватает, хотя бы сами воры называли их за это мерзавцами. Вор украл у женщины два рубля и за то он и вор, и негодяй. А доктор украл у него свободу – и он… Но почему же «украл» свободу. Разве он не имел право на это. А все-таки виноват во всем случай. Если бы Полозов не пожалел четвертака и поехал бы домой на извозчике, или если бы погода была дурная, он не встретил бы вора и не схватил <бы?> его. И этот бледный человек без шапки с таким белым телом гулял бы на свободе, быть может, ел бы что-нибудь вкусное, купленное на украденные деньги, или пил бы водку и был <бы?> весел. А теперь он в тюрьме, а доктор тут на диване хандрит – думает о воре.
– Удивительная вещь – случай, – сказал вслух Полозов, но Посконский не ответил.
И почему именно он, доктор, такой добрый и хороший человек, который старается быть со всеми ласковым и в эту минуту носит как раз вазочку для жены, должен был схватить вора, а не кто-нибудь другой. Удивительно распоряжается людьми судьба! А ведь как ни совестно сознаться, а ему было жаль разбитой вазочки, и не разбей ее вор, доктор, может быть… Какая гадость!
Доктор морщится, потому что ощущение кислоты во рту усиливается. Он смотрит на кресло и думает, что это очень странно, что вот и на нем так близко от доктора сидели воры, такие же, быть может, как тот оборванный, или другие – толстые, наглые, с крючковатыми носами, укравшие тысячи или даже десятки тысяч… Однако, как эти представления о наглости отдают прописью. Почему же прописью? Конечно, воры наглы, иначе разве осмелился бы он, тот, назвать порядочного человека мерзавцем? А почему он, Полозов, непременно порядочный человек, а не этот… ну, мерзавец. Нет, нужно было ехать домой на извозчике и вообще нужно избегать ходить по улице. Улица всегда что-нибудь преподнесет. А на извозчике сел и доехал – можно совсем не смотреть по сторонам. Хорошо и в конке, с газетой.
– Ты когда-нибудь на конке ездишь? – спросил доктор Посконского, но тот и на этот раз не дал ответа.
И почему непременно он, доктор, должен был схватить вора, он, который никогда не видал воров и не слыхал о них. Ну слыхать, положим, слыхал, и читал, и даже ругал воров – крупных воров, – но это совсем другое. У него есть своя специальность – больные, – и какое ему дело до воров? Крадут – ну и крадут. Всегда так было и будет. Они крадут, прокуроры обвиняют, защитники оправдывают, а суд сажает в тюрьму. При чем же он-то здесь?
Доктор вздыхает. Да недавно, совсем еще недавно, вчера утром, было счастливое время, когда он был ни при чем, а теперь… Но почему же именно мерзавец? Мерзавец – значит человек, который поступает нечестно…
– Слушай, «голубчик», а жена твоя где нынче вечером? – спросил Посконский.
– В попечительстве, на заседании. Я тоже собирался…
– Погоди минутку, сейчас кончу.
Вот он, например, нехорошо поступил, что не поехал с женой на собрание, а он тоже член попечительства о бедных. Правда, что Антонина Павловна лучше его в этом отношении, не пропускает ни одного собрания. И потом так делает много добра. Она расчетлива, но денег, когда нужно, не жалеет. Есть родственники бедные, она их содержит. А он разве бедных не лечит? Чего еще требовать от человека? Да, наконец, какое ему дело до всех этих тонкостей – никогда он не простит себе, что не поехал на извозчике!
– Кончил, – сказал Посконский и потянулся так, что у него захрустели суставы. – Здорово вышл-о-о, – добавил он с зевотою: ну, сказывай, девица, сказывай, красная, что тебе надобно?
– Да вот, голубчик, неприятная история у меня вышла, – ответил доктор и рассказал про то, как он схватил вора, и про теперешнее свое неприятное чувство.
– Ты – вора схватил? – засмеялся Посконский.
– Схватил, голубчик.
– Да какой черт тебя дернул?
– И сам не знаю, как вышло. Кричали «держи вора», я и схватил. Гипноз какой-то.
– Врешь, это не гипноз. Это у тебя инстинкт собственника заговорил.
– Да какой же я собственник?
– Все равно, назови хоть инстинктом честного человека. Ряд честных предков, традиционное уважение к собственности, прочно организовавшееся; импульс, весьма вероятно, дан был этим криком, нашедшим готовую почву в сфере бессознательного. Вот и все. Конечно, все это не особенно красиво, – брезгливо поморщился Посконский, – но повода для беспокойства я не вижу.
– Значит, я не мерзавец?
– Ну вот еще выдумал! – рассмеялся Посконский. – Судя по тому, что мне сообщила сегодня утром твоя жена, ты находишься, кажется, в состоянии ипохондрии, самой глупой из всех, какие мне приходилось наблюдать, если принять во внимание характер твоей жены и вообще все условия твоего существования. Если бы не твой почтенный возраст, тебя следовало бы драть немилосердно. Нахал, имеющий от жизни все, что дается другим только частями: здоровье, талант…
– Талант?
– Да, талант – и я положительно утверждаю, что со временем, когда ты пообтешешься, из тебя выйдет недюжинный ученый… Превосходная жена, средства, хотя умеренные, но вполне обеспечивающие существование, тем более что ты в потребностях своих преследуешь умеренность – одним словом, ты скотина, которой все завидуют, и он еще недоволен!
– А знаешь, голубчик, меня все-таки беспокоит это, ну вот случившееся.
– Ах, ну брось ты этот вздор. Ты не маленький и превосходно понимаешь, что никто из нас не избавлен от случайностей. И со мной, и с Петром, и с Сидором могла случиться такая история.
– Значит, и ты схватил бы?
– Если бы я и не схватил, это еще ничего не доказывает. Нужно взять в расчет весь комплекс ощущений, вызванных в тебе окружающим, обстановку… да мало ли еще что. Расскажи мне лучше, что это такое твоя хандра, на которую жалуется Антонина Павловна.
– Да вот это, что я тебе говорил.
– Ах, пустое. Не всякий же ты раз воров хватаешь.
– Да как тебе сказать, – ответил раздумчиво доктор и вопросительно добавил: – К счастью, я не привык, что ли? Все идет так гладко, хорошо, что иной раз поневоле и…
– Взгрустнется? – рассмеялся Посконский.
– Нет, невольно подумается: уж нет ли тут чего такого? Все жалуются на несчастье, а мне счастья девать некуда?
Посконский еще смеялся, когда вошла Антонина Павловна, заехавшая за мужем из заседания. Она все еще сердилась на него и не хотела раздеваться, но Посконский уговорил ее остаться напиться чаю.
– Сыграю вам что-нибудь, – привел Посконский последний довод, помогая Антонине Павловне раздеться.
– Да, пожалуйста. Такое всегда тяжелое впечатление выносишь оттуда. Целое море нужды, а денег гроши одни. Дамы наши только охают да стонут, а мужчины, – она покосилась на мужа, – дома сидят и хандрят. Я решила концерт устроить, и вас тогда на помощь притяну.
– Ну уж эти дамские концерты: на грош луку, на пяток стуку.
– Плохо вы меня, видно, знаете. Нет, со мной шутки плохи. У меня ни одной копейки не пропадет.
– Не сердитесь. Знаю я вас! Что ж, я с удовольствием помогу, чем сумею.
Когда после чаю Посконский играл, доктор внимательно смотрел на его пальцы, и ему казалось странно, что вот когда ударишь пальцем по деревяшке, оттуда получается какой-то звук. И он подумал: «нет, не то говорил Леня, совсем не то. Он не по той деревяшке ударил».