Офурт.
2152 год, конец зимы.
Это произошло, когда Берта в очередной раз затеяла спор с Вахроем, своим мужем. Вахрой до жути терпеть не мог эти дотошные бабские увещевания, как надо «делать правильно», но деться от них никуда не мог. Вокруг стоял густой лес и буйствовала метель. Был бы Вахрой у себя в деревне, он бы вышел в сени после начала воплей женушки или сделал вид, что спит, отвернувшись к стене. Да вот только ни сеней, ни лежанки больше нет — дом сгорел, и остались у них лишь телега с пожитками, которые успели вынести из огня, да пара старых мулов.
Вот бы поспать, подумал уставший Вахрой, а то, поди ж, ночь, но им до Малых Ясенек оставалось всего ничего, так что нужно потерпеть.
— Тяж укрепи, говорю! Глухой, что ли? — снова шипела Берта. — Телега вихляет!
— Ой, замолкни, баба…
И Вахрой втянул голову в многослойное тряпье и натянул шапку до бороды в надежде, что это поможет оградиться от злющей жены.
— А вот как сделаешь, так и замолкну! Говорила же маменька, что руки у тебя не из того места, Ямес-то, поди, и позабыл тебе их дать.
Из корзины в подводе раздался младенческий вопль, и Берта сразу привстала на тюках со скарбом и заботливо потянулась к плотно закутанному розовощекому мальчику. Она размотала на холоде свое тряпье от шеи и ниже и вздрогнула от того, как сильно принялся колоть мороз оголенную грудь. Затем свободной рукой нащупала тут же, в повозке, льняники и накинула их сверху, приложила к груди ребенка. Тот принялся чавкать.
— Вот, бестолочь, разбудил малютку. Тьфу на тебя!
— Ой, да прекрати уже, житья мне не даешь, исчадие окаянное. Мало бед у нас. Дом погорел. Скотина зажарилась заживо. Еще и тобой Ямес меня решил наказать.
Повозка снова вильнула, а порядком уставшие мулы негодующе заревели.
— Укрепи тяжи, сказала же! — зашикала злобно Берта и потянулась к палке, чтобы огреть муженька по его пустой голове. — Выпадем!
— Закрой рот! Корми дитя вон. Как доберемся до Малых Ясенек, так и сделаю. И не раньше!
«Тьфу ты, черти б ее побрали. Надо было брать замуж ее сестру, а не эту грымзу-бабу», — подумал про себя Вахрой.
Повозка тяжело волочилась по снегу и иногда проваливалась в него по борта. Весь Офурт был укрыт плотным, пуховым одеялом, а тракты замело так, что не разобрать было, где — дорога, а где — лес.
Шел четвертый день пути, чертов четвертый день, как Вахрой согласился после пожара перебраться с пожитками к своей тетке. Та когда-то пообещала оставить после смерти дом, если Вахрой присмотрит за старухой. А может быть, поди, и померла уже. И будет им дом, но без старухи — красота.
Небо довлело над землей и давило на черные леса белесой, плотной пеленой. И без того непролазный большак стремительно заметало.
Метель ненадолго улеглась, и двое селян уже было облегченно вздохнули, как вдруг посреди ночи над лесами разнесся вой. Настоящий волчий вой. Волки, после того, как вурдалачье племя слегка поредело из-за Бестии, подняли свои головы и размножились. Даже больше — стали иногда притеснять низших демонов.
Вахрой вздрогнул, Берта побледнела, а младенец продолжил счастливо сопеть и чавкать, теребя материнскую грудь. Вой повторился, уже ближе. Затем снова налетел злой и морозный ветер и поглотил голос стаи.
— О Ямес… — прошептал Вахрой. — За что?
Мулы испуганно закричали, а мужик поддал их лозиной по крупу, чтобы поторопить. Скрип. Колесо наехало на камень, скрытый под слоем снега, и соскользнуло с него. Передняя ось треснула, а мать с ребенком с воплями покатились с телеги в сугроб.
В испуге Берта подскочила и проверила орущего и недовольного ребенка — вроде ничего не повредил. Тогда она быстро уложила младенца в корзину и прижала ее к груди. Мужик же уже нервно ковырялся в повозке, двигал скудную глиняную утварь, пока не достал увесистую дубину.
— Вахрой! — испуганно вскрикнула Берта.
— Замолчи! — Вахрой сам трясся.
— Костер, костер разведи, Вахруша!
— Ветер слишком сильный. Умолкни, дура!
И Берта, растеряв всякий норов, замолчала, лишь прижалась с дитятей в руках к мужу. Вой раздался уже ближе, за соснами.
Из покрова ночи на тракт ступили волки: высокие, в васо ростом, с густой серо-бурой шерстью. Да вот только ребра их торчали палками, а худые животы подтянулись и прилипли к позвоночнику. Красно-желтые глаза зажигались то тут, то там.
— Вахрой… — застонала в рыданиях Берта.
Ребенок недовольно пошевелился, замотанный с головы до пят пеленками, и закричал от ворвавшегося в корзинку из-за наклона ветра, что остро кольнул его по пухлым щекам. Волки навострили уши и стали окружать поселян.
— Пошли вон, твари! Вон! — прокричал как можно смелее Вахрой и замахал в воздухе дубиной.
Они стояли рядом друг с другом, Берта и Вахрой, прижавшись к боку накренившейся телеги, и дрожали. Холодный ветер хлестал их по лицам, сорвал шапку с мужицкой головы, чего тот и не заметил.
Крупный, самый высокий и тощий из стаи, волк оскалился и прижал уши к голове. Стрелой он прыгнул на человека. Раздался хруст, и крепкий Вахрой успел скользнуть краем дубины по морде. Волк завизжал и отпрыгнул, кровь залила снег, но в руку мужику вцепился уже второй. Заскреб когтями по многослойному нищему тряпью. Зубы клацнули, пытаясь добраться до шеи. А там подоспел и третий. Другие кидались на ревущих мулов. Вахрой закричал так, как никогда не кричал раньше.
Берта не выдержала. Спрыгнув с другой стороны телеги, она побежала по тропе без оглядки, проваливаясь в снег, дальше. Все дальше и дальше. Прочь по тракту. Впрочем, тропу порядком замело, и где тракт, а где лес — тяжело было понять. Женщина прижимала к себе корзину с орущим младенцем, мороз щипал так и не укрытую грудь, а паршивые сапоги, доставшиеся от матери, глотнули пухлого снега.
Сзади разносились крики, мужа и мулов, вперемешку с волчьим рычанием. Но очень скоро все пропало, и лишь скрип уже замерзших ног в плохонькой обувке оповещал о том, что здесь кто-то есть. Берта не останавливалась. Волки сожрут мужа, двух мулов — ну чем не добыча? Отстанут же, поди.
Она бежала во тьме, отдаляясь от тракта с каждым шагом. Бежала, как ей казалось, долго. Но луна так и висела в небе, показавшись из-за грузных серых облаков лишь на мгновение, а лес все не кончался. «Где Ясеньки? Где большак?» — Берта рыдала, но боялась вернуться. Скрип от каждого шага казался невыносимо громким в ночи, а ребенок продолжал вопить. Среди сосен, в пелене метели, загорались желтые глазки киабу, которые следили за женщиной.
— Тише ты, маленький… Тише, а то услышит кто… — умоляла младенца Берта, но безуспешно. Попробуй объясни молокососу, который еще даже не сидел, что они в лесу.
И их услышали. Вой, снова этот вой. Они выбежали слева. Эти же? Возможно, морды в крови, но их меньше. Другие, вероятно, караулят добычу. Берта зарыдала и побежала дальше, загребая сапогами снег к промерзшим насквозь ногам. Шапка с теплыми наушами, которую муж подарил на праздник Лионоры, осталась где-то позади. Черные, как смоль, вихры безжалостно трепал ветер.
Волк прыгнул справа — добыча казалась легкой. Женщина упала на снег, подмяла под себя корзину и завопила. Непонимающее дитя ей вторило, испугавшись удара. Второй волк прыгнул на спину, вцепился в одежду. Они рвали, кусали и царапали, но Берта продолжала корчиться над корзиной, пряча сокровище под животом, согнувшись пополам и обняв.
В конце концов, в лесу все смолкло и вслушалось. Утробно рычали волки, пытаясь добраться до чего-то пищащего под телом убитой женщины. Но та, словно была еще живая, не отпускала.
А потом они, как один, подняли морды, вслушиваясь в черные дали сосняка. Волки сделали шаг назад, поджали пушистые хвосты и отступили — исчезли в снежной пелене.
Чуть погодя от бурелома отделились черные создания, под два десятка. Крупные, с лоснящимся мехом и длинными передними конечностями, они спустились с заваленного старыми соснами пригорка, обступили труп и стали нюхать. Слизнули с отрешенного из-за смерти лица снег вперемешку с кровью. Один из вурдалаков, когда понял, что женщина мертва, вцепился в одежду и попытался оттащить тело. Наконец, над стремительно заметаемой снегом корзиной с дико вопящим младенцем склонились морды: с приплюснутыми носами и маленькими глазками, посаженными глубоко на широкой морде.
Самый крупный вурдалак, вожак, схватился неловко за ручку корзины зубами и, скуля от неудобной тяжести, помчался со всей прытью на запад.
Утром.
Кобыла с трудом взметала снег на тракте, проваливаясь по самую грудь в сугробы, что намело ночной вьюгой. В конце концов, Йева не выдержала, сползла с седла и буквально нырнула в объятия снега. Отплюнулась и побежала, что есть сил, к краю леса.
У ворот Офуртгоса, позади нее, топтались три сопровождающих охранника в гвардейских доспехах Тастемара. Им было приказано не мешать, но мужчины не находили себе места, видя, как щуплая графиня тонет в сугробах.
От черных деревьев отделился вурдалак. Он, шатаясь, подошел к Йеве по снегу и рухнул на все четыре лапы. Хозяйка Офурта перехватила у него поклажу, быстро потрепала зверя по уставшей морде и очень живо побежала назад, держа корзину над головой.
Младенец внутри корзины притих и казался будто мертвым, но его сердечко еще трепыхалось во впалой груди. Стучало оно тихонько и медленно, как у спящего, а ресницы на бледном лице укрылись снегом.
— Покормите вурдалака! — бросила гвардейцам Йева.
Она вскочила на кобылу и поскакала сквозь живой и гудящий городок к замку, а за ней, тоненькой, как тросточка, еле поспевали два бугая. Третий остался кормить вурдалака, который не остановился за всю ночь ни на мгновение, гонимый чужой волей.
Калитка ворот распахнулась. Йева, минуя амбары, конюшни и пристройки, вбежала в промозглый донжон. Там перепуганные слуги в спальне подали уже подготовленные меховые одеяла. Графиня спешно размотала младенца, сняла с него грубую, выцветшую шапочку и принялась растирать ручки и ножки.
Младенец лежал в мехах и не шевелился. Губы и щечки у него были цвета синевы. Снег оттаял с его замерзших ресниц и теперь стекал холодными ручьями по белому тельцу. И все-таки, чуть погодя, он раскрыл свои плотно сжатые кулачки и попытался закричать, но не смог — лишь кривлялся, будто в беззвучном вопле, да медленно, чересчур медленно водил из стороны в сторону конечностями.
— Бавар! — закричала Йева слуге в коридоре. — Найди в городе кормилицу!
— Когда? — лениво откликнулся Бавар.
— Сейчас! Чтобы стояла тут уже! Живо!
Слуга, вздохнув еще ленивее, поковылял из замка. Когда Йева осталась одна, она продолжила растирать голенькое тельце посреди мехового одеяла.
— Прости, маленький. Не успела я твою мать спасти. Эти чертовы волки перегрызли уже с десяток поселян за последние дни, зима-то лютая, — вздохнула печально Йева, а потом добавила еще горше. — И ты последуешь скоро за матерью.
Она погладила черный чуб на лбу круглого, как солнышко, личика. Затем спустилась к носу картошкой, скользнула ладонью по мягкому животику, чуть ниже которого находились скукоженные мужские гениталии. В спальне было мерзло, но камина тут не полагалось, ибо замок этот строился не для людей, а для вампиров.
Когда младенец едва согрелся, графиня завернула его в одеяло. Впрочем, завернула неумеючи. То тут, то там торчали то ножка, то ручка. Поморщившись, в конце концов Йева смогла замотать его так, чтобы ничего не высовывалось. Ребенок был тих и на удивление спокоен, и вот это его молчание забирало последние надежды на то, что он останется живым.
Раздалось журчание.
— Ах, вот ты какой, маленький человечек.
И Йева, вздохнув с мягкой улыбкой, стащила намокшее одеяло и закутала маленького человечка в новое, дабы тот не замерз. Уже спустя час на пороге возник Бавар, а рядом с ним — насмерть перепуганная селянка, молодая и с большими грудями.
— Покорми! — приказала строго графиня.
Пока селянка осторожно прикладывала младенца к груди, Йева ходила вокруг да около и беспокойно смотрела, как вяло и неактивно тот сосет. Временами она незаметно переводила взгляд с теплых, колыхающихся грудей на свои, очертания которых и видно-то под одеждой не было.
— Почему он так плохо ест? — наконец, с тревогой в голосе спросила она.
— Госпожа… Да он же горяченький, как из печки.
Уже к обеду перед господской кроватью стоял сгорбленный и старый, как сама смерть, местный шаман. Он с угасающей в глазах надеждой пощупал отрешенного от всего малыша и, глядя в пол, потому что боялся смотреть на графиню, покачал головой.
— Он уже в объятиях бога нашего Ямеса, госпожа, — пролепетал он.
— Сколько ему осталось?
— Жар быстро сжигает дитятей… День. Может, два…
— Можно что-нибудь сделать? — Йева воззрилась на старика с бородой до пояса.
— Молиться, молиться богу нашему Единому и Великому…
— Что-нибудь нормальное сделать!
Исподлобья зыркнули глубоко посаженные глаза, с бельмом на одном, но шаман вспомнил, кто есть графиня, а потому смолчал из страха за свою жизнь. Лишь недовольно покряхтел от такого богохульства да молвил:
— Можно выпустить черную и злую кровь. И молиться, чтобы это избавило дитятя от страданий.
— Черную кровь? — Йева непонимающе вскинула голову, сидя на кровати около младенца.
— Да, черная кровь.
— Что это?
— Это проклятье Граго, исчадия, оступившееся от бога нашего. Оно клеймит души потерянных и заражает кровь дурнотой, которую надобно изгнать вместе с кровью!
— Пошел вон! — раздраженно махнула в сторону шамана графиня, когда поняла, что речь шла о кровопускании.
Наконец, Йева осталась наедине с вялым младенцем. В потолок смотрели его осоловелые, синие глазки, а каждый вздох давался ему с трудом. Ежеминутно он терял связь с этим миром. Когда слуги внесли несколько нарезанных лоскутов ткани, графиня перепеленала вновь мокрого младенца и села с ним на край кровати.
— Такая жизнь, маленький… Не успел родиться, а уже пора умирать.
Младенец тяжело дышал. Глаза его блестели лихорадкой, а щеки укрыла краснота. Жар растекся по его телу. Сейчас дитя уже не видело ни зеленых глаз его спасительницы, ни ее огненной косы.
— Знаешь, мой отец не верит в богов, — шепнула Йева. — А я когда-то верила, давно еще, когда мой брат был жив. Мне казалось, что об этом мире, и о нас кто-то заботится, что за нами наблюдают и даже протягивают время от времени длань помощи. Тогда в Далмоне я решила, что сам Ямес решил искупить злодеяния своих последователей и ниспослал нам отца, которого мы должны любить, как родного.
По круглому личику младенца скользнули пальцы и спустились к его нежной шейке, погладили теплую складку на ней. Йева замерла, всмотрелась в пульсирующую жилку.
— Но есть ли бог, когда происходит такое? Когда умирает в муках лишь рожденный… Когда судьба забирает любимых либо наполняет их ненавистью… Когда женщина становится живым трупом и не может ни родить, ни любить…
Младенец ее не понимал. Да и ему ли было это адресовано? На теплое, хлопковое одеялко, нарезанное из тканей для нижних платьев, капнула горькая слеза. Йева ее растерла, словно пряча от всего мира, а затем стала вытирать свои мокрые щеки рукавом. Эта слабость продлилась недолго. Она сглотнула большой и колючий ком в горле и вновь погладила шейку малыша.
— А может, помочь тебе, маленький человечек? Я вижу, что тебе плохо, вижу твои страдания. Может, подарить тебе быструю смерть?
Йева еще некоторое время в странном отрешении ласкала пульсирующую под пальцами кожу, пока вдруг не надавила на нее обращенным ногтем.
Струйка крови побежала вниз, впиталась в пеленку. Личико младенца сморщилось от боли; он тонко вскрикнул, но тут же затих из-за слабости, что сковала его язык и тело. Йева медлила. Она поглаживала рукой обнаженную шейку, чувствуя, как там медленно, но верно затухает жизнь. Жизнь, которую она может разом оборвать, чтобы избавить несчастное создание от страданий.
Но она так и не смогла этого сделать. Не выдержав, она вдруг громко разрыдалась и прижала младенца к груди. Тот остался безмолвен, лишь кряхтел да тяжело сопел, а блестящие от жара полуприкрытые глазки глядели в пустоту.
Йеве казалось, будто бы сейчас в ее руках умирает вся ее жизнь и остается лишь одиночество.
Тогда она заперла на засов дверь, положила младенца на кровать, легла рядом и обняла его рукой. Сжав губы, чтобы не расплакаться, а хотя бы ради отца она должна быть сильной, графиня прижалась к умирающему комочку, уткнулась в пока еще сухие пеленки и замерла.
Так вдвоем они и пролежали до самой ночи, когда луна взошла над горами и осветила сквозь узкую бойницу старенькую кровать. Тогда же младенец ненадолго ожил и зашевелился. Принюхавшись, Йева замотала горячее тельце чистым одеялом, затем снова его обняла. Комочек притих и уснул.
А утром, как только забрезжил рассвет, из пеленок донесся крик. Хотя нет, крик донесся не сразу. Сначала графиня услышала шевеление — одеяло задергалось, младенец в нем заворочался. Уже чуть позже из уст младенца послышался писк. Писк нарастал, движения в пеленках становились будто бы яростнее и злее, а потом уже, да, голодный и сердитый вопль оповестил весь замок о том, что кто-то готов покушать.
Йева захлопала глазами, коснулась ладонью тепленького лба, уже не такого горячего, как ночью, и спрыгнула с кровати.
— Бавар! — закричала непривычно громко для себя она.
Бавар возник на пороге, в тулупе и шапке — он вечно мерз — и стал ждать приказа.
— Ну что надобно?
— Кормилицу веди!
Уже спустя полчаса ребенок неистово чавкал и похрюкивал, хватаясь ладошками за теплую грудь. Йева же завороженно смотрела на него, розовощекого, оживающего на глазах, будто и не лежал он давеча при смерти.
— Чудо же, чудо, — не верила увиденному селянка, которая приходила днем ранее. — Ямес, поди, позаботился о вашем малыше, госпожа. И как ест, с каким аппетитом!
Когда селянка покинула замок с обещанием прийти, как потребуется, Йева взяла кряхтящего младенца на руки. Она не знала, что с ним делать, поэтому держала завернутое в одеяло тельце робко и неумеючи. Однако что-то внутри нее поднялось, из глубины души выросла и расцвела нежность, пробилась через все годы одиночества, и Йева снова разрыдалась. Но разрыдалась она уже от какого-то внутреннего счастья, пока ей непонятного. Она прижала к груди пытающегося скинуть оковы пеленок кроху и поцеловала его в лоб, под черный чуб.
— Вот ты какой у меня, упертый… Ройс, — прошептала она, вытирая слезы.