К книге
Хроника сердцаЧасть I. Дневники. Повесть о том, как я родился, жил и умер, так и не догадавшись, ради чего. Миг. 1970
43%
Часть I. Дневники. Повесть о том, как я родился, жил и умер, так и не догадавшись, ради чего. Миг. 1970
17

Не удержался — снова занялся планами на будущее, литературными планами. Мне становится сладко от одного прикосновения к идеям, которые предстоит решить. При этом не хочется думать об изнуряющей черной работе, о карабкании на те высоты, которые сам себе наметил. Постоянная, ежедневная работа — вот чего мне сейчас не хватает. Необходимо создать свой особый стиль жизни, который бы объединил литературу, театр, кино. Т. к. речь сейчас идет о литературных планах, то прежде всего нужно поставить перед собой определенные задачи конкретно по каждой теме и выполнить их. Последнее — самое главное. Именно выполнение конкретных задач и ведет к профессионализации жизни.

Исторический раздел плана на 1970 г., а именно: Жанна д’Арк, Сервантес, Радищев, Кола ди Риенцо, Франциск, Калиостро, Счастливчик — это раздел чрезвычайно важный в кругу тех проблем и вопросов, которые я собираюсь поставить перед собой и перед человечеством. По объему каждая в отдельности тема может отнять у человека массу времени, если не всю жизнь. Нужно осилить в каждом отдельном случае огромное количество материала, отработать его, включить в «работу» и т. д. Но заостряю свое внимание на этом разделе не ради того, чтобы мобилизоваться на тяжелую и длительную работу. В каждой из перечисленных тем затаились мои идеи — трагикомические, парадоксальные, не замеченные до сих пор никем. Эти идеи целые века дожидались меня, чтобы я их откопал и сделал достоянием человечества. Путь к этим истинам хитро замаскирован. Плана пути не существует. Он у меня в мозгу начертился сам собой. Следует почаще напоминать себе о фантастическом объеме работы, которую я взвалил на себя. Я имею в виду тот план, что я наметил на 1970 год. Работа должна быть ежедневной. Театр, кино, телевидение, радио и пр. не могут служить оправданием. Если даже весь день будет занят репетициями, съемками, спектаклями, я обязан буду сделать что-то еще из намеченного мною на этот день. Железная дисциплина, безжалостность и жестокость к самому себе.

Собрание труппы в «Современнике», Е. на следующий день.

Первое для меня собрание труппы в «Современнике» прошло очень громко и страстно. Но бестолково. Весь разговор свелся к одной проблеме: следовало приглашать Грибова играть Луку вместо заболевшего Кваши или нет. Сначала выступил Суховерко: «Неэтично... стыдно... по отношению к Кваше, к театру» и т. д. Выступление становится понятным только после собрания, ретроспективно. За ним выступили Толмачева («беспринципно»), Волчек («легкомысленно»), Табаков («финансовые соображения взяли верх над художественными») и т. д. Проблема в следующем: заболел Кваша, играющий Луку в «На дне», необходимо либо заменить спектакль, либо кого-нибудь вводить вместо него, что почти невозможно сделать за 5 часов до спектакля. Решили пригласить Грибова. Но решение спектакля и роли Луки в «Современнике» совершенно отличается от решения во МХАТе — «Современник» даже полемизирует с МХАТом. Так что недовольство актеров понятно. И боль Гали Волчек как постановщика я тоже понимаю. Но не понятна жестокость, садизм даже, с какими ловится Е. на такой мелочи. Я сознательно говорю «мелочь». Если учесть все события, которые происходят сейчас (Любимов, «Новый мир» и пр.), то историю с Грибовым иначе, как мелочью, не назовешь.

Одним словом, темперамент, потраченный на обсуждение дела Кваша — Грибов, значительно превышает саму тему. Видимо, идет подспудная борьба в театре, в которой мне еще предстоит разобраться.

Разжигание страстей целенаправленно. Адрес тоже известен (Ефремов). Направляют страсти люди тоже известные — Волчек, Табаков. Но понимают ли люди, страстно выступающие за гражданственность, принципиальность, чистоту позиций театра, что они лишь орудие в руках очень умных и хитрых, искушенных в театральной политике деятелей? Не все. Игра ведется тонко. За руку никого не поймаешь. Ефремов знает, по-моему, все, но вызвать на открытый бой ему не удается. Я еще не разобрался как следует в позициях двух сторон. На каждой стороне есть доводы серьезные и веские — в этом я убежден. Но беда не в противоположности позиций, а в их максимализме. Конфликт в «Современнике» должен стать предметом моего самого пристального изучения и анализа. После двухчасового спора вокруг Грибова был зачитан устав театра с некоторыми поправками. Наметили кандидатуры в художественный совет театра: Лакшин, Рощин, Розов, Шатров, Зорин, Арцимович, Окуджава, Аксенов и т. д. Страсти улеглись, люди развеселились, шутили, смеялись. Разошлись все удовлетворенные и усталые. Договорились, что для обсуждения измененного устава и перевыборов совета (не художественного совета, а совета труппы) соберемся в ближайшие дни.

Сегодня на репетиции «Дна» рассказал несколько историй из своей жизни. Как всегда, имел успех. И мне сейчас вдруг захотелось вспомнить все интересное из своей жизни, из рассказов матери и отца, родственников и знакомых. Ну а главным образом вспомнить свои личные впечатления и переживания. Вспомнить, как я намазал волосы рыбьим жиром и пошел в оперный театр на утренник, например. Это ведь целая самостоятельная новелла. Солдат бросает мне тетрадку. А в школе мы пишем на газетах, на каких-то бухгалтерских книгах, кто на чем — в зависимости от того, где работают родители. Почему-то навсегда врезалось в память, как меня выгоняли с детского утренника. На гастролях в Перми я встретил того дядьку, который выгонял меня. Он мало постарел. Только потолстел и полысел, но такой же розовый. Вспомнил того милиционера, который подумал, что я показываю, как у него вырезать окно. А я хвастался, что у моей бабушки ставни бронированные. Милиционер-графоман. Курносый, противный, Димушка Алфимов: «Мой дедушка был чуть-чуть не царь». Вижу, как сейчас, Захиздулу, стоящего у входа в школу и собирающего у всех завтраки. Клеши, «золотые» коронки из консервной банки, «кольца» с «бритвами». Сознаюсь, испытывал сладость, когда отбирал что-нибудь у слабых, и унижение, когда меня били старшие. Я весь трясся, когда отстал от ребят на Ягошихе. Они надо мной смеялись, а я был счастлив, что они дождались меня. Они тогда даже не издевались надо мной. Они мной брезговали.

Лет в 12–13 я сознательно искал толкучки, чтоб иметь возможность прижаться к женщинам. Особенно остро испытывал это желание весной. Женщины надевали тонкие крепдешиновые платья, и рука, «нечаянно» положенная между ягодиц, как будто прикасалась к голому телу. Удивляюсь до сих пор, как это Моря, моя добровольная нянька, не успела начать мое половое образование. У нее уже были парни, она вся горела от желания, и это, естественно, передавалось мне. Шла очень острая и несерьезная игра между нами.

Подростком я бредил одной девчонкой, старше меня года на 4–5. Она была некрасива, с совершенно белой льняной головой, как у куклы, с белыми бровями и ресницами, с крупной фигурой. Но все в ней было аппетитно: толстые ноги, открытые выше колен, большой зад, обтянутый каким-то детским шелковым платьем. Когда я прочел Фолкнера, я понял, что эта девушка была похожа на Юлу. Но Юла еще была и красива. Потом я вырос. Учился в университете, а девушка эта кончала университет. Она стала для меня низкорослой толстушкой с безобразной внешностью.

Смешливая учительница из деревни. Рыжая и с обветренным грубоватым лицом, с большими натруженными руками. Но очень молодая. Мы ее смешили тем, что, подперев коленками маленькие для нас парты, бегали по классу, будто на педальных машинах. Она смеялась все три урока, которые успела провести. Потом исчезла.

Чумаков. Темная личность. Славился своей суровостью на посту директора школы. Во время войны был председателем райисполкома. Волгина, преподавательница литературы, очень красивая женщина. Жена смазливого и подтянутого лейтенанта НКВД. Дочери-двойняшки, красивенькие девочки. Парни в школе смотрели на Волгину откровенно похотливо. Помню, как я смутился, увидев ее на пляже в купальном костюме. В платье она была привлекательней и желанней.

Эстафета, устроенная ребятами во дворе, настоящая, с нагрудными плакатами. Я тоже заставил маму написать. Она написала, углем и на плохой бумаге. Но я был счастлив. Ребята меня обсмеяли, когда я вышел на улицу. Рыдал.

Хочется вспоминать и вспоминать! Прямо по порядку! И потянуло вдруг в Пермь, на родину. Непременно съездить. Итак, дошкольное детство.

Двор 22-го дома по улице Маркса. Наш дом, флигель и еще один дом с детскими яслями на втором этаже. На первом жили Савинковы, загадочные и странные люди. Мы долгое время думали, что отец Тольки — шпион. Помню, как дядя Вася Аристов выталкивал яслинского ребенка из уборной на заднем дворе. Это было событием дня.

1-й дом. Мы, Кобяшевы, Алфимовы, Коршуновы. Флигель. Снитковские, Гринберг, Юдины, Шиловы, Аристовы. 2-й дом. Ясли, Савинковы, Ванниковы и еще кто-то, забыл. Дом рядом: Пушкина, 39. Юкины, Лобомудров. Желтый с матерью и бабушкой, Петрович и Петровна — дворники. Бескаловы, потом подселилась семья полковника милиции (а до него жил тоже милиционер — начальник милиции с роскошной женой, по-моему, полячкой, и с ее матерью. Дворянская косточка). Пушкина, 37. Стрелковы, Пашка Кустов, Шаньга с матерью и бабушкой. Любопытнейшая семья, обязательно написать о ней! Все умерли с голоду. Потом появилась надстройка: Золотниковы, еврейская семья, вселились к Пашке. Внизу очень интересная семья, но я не помню никого из них, кроме ровесника — Хромой. Пушкина, 35. Фомины, Оборины, Гошевы, Беляевы, Фатеевы, зубные врачи (мать и дочь). За каждой фамилией стоит судьба, трагедия, комедия, одним словом, целая история, достойная романа. Колька Юкин удавился, Юрка Фомин утонул, Любомудрова расстреляли, Германа Кобяшева до сих пор преследуют припадки после контузии, Эрка Оборин умер лет 16 от какой-то страшной болезни. Я уж не говорю, что многие погибли на фронте, многие просто умерли. Но не об этом я хочу вспоминать. Я хочу восстановить в душе своей сладость новизны, удивление перед жизнью, радость открытий. Я много отдаю личных впечатлений героям, о которых собираюсь писать книги. Но не углубившись в себя, в свою жизнь, трудно будет описывать интимнейшие переживания своих героев просто и бескорыстно. Да просто приятно вспоминать свою жизнь — вот этого уже достаточно, чтоб взяться за перо.

Буду вспоминать сумбурно, бессюжетно, непоследовательно. Как поведет меня память. Потом разберусь, что к чему.

Похороны военного. Оркестр. Красноармейцы с винтовками. Я, завороженный, шел за ними до кладбища. Видел, как они стреляют. Потом сели на машины — уехали. Я заблудился на кладбище. Двор, мальчишка, большая собака. Ночевал. Утром меня нашли. Володька Постников торжественно провез меня на велосипеде по улице сквозь возбужденную толпу соседей.

Пятнадцати-, а то и четырнадцатилетняя девка во дворе у Вовки Павлова. Ее любовь ко мне. Вовка рассказывал, что она живет со всей шпаной в районе. Я показался, видимо, ей чистеньким, что-то вроде идеала. У них во дворе многие знали об этой любви и не одобряли. Меня почему-то считали некрасивым и никчемным.

Придет время, и я подробно напишу о моем первом режиссере, о Левине Давиде Ароновиче, человеке очень интересном и умном. Но сейчас ограничусь лишь заметками для памяти. Умер он, говорят, очень неожиданно и нелепо. В поезде у него вскочил фурункул, началось заражение крови и... все. Надо сказать, что он, сколько я его помню, всегда был болезненным. Какой-то несчастный больной еврей. На груди носил, как медальон, мешочек с серой. Много пил. Его судьба — классический образец судьбы неудачника. Он был страшно подозрительным и мнительным человеком. И надо сказать, всегда был прав. Людей и раздражало именно это. Он угадывал жизнь на много ходов вперед. Но при всем при этом — около него можно было расти, экспериментировать, он это позволял и поощрял. Я не собираюсь идеализировать Левина. Наоборот, писать о нем можно лишь в комедийных тонах, чтобы получилась трагедия. Он был мудр, разбирался во всех тонкостях театральной (да и не только театральной) политики, но всегда терпел поражения. За ним тянулась мрачная, таинственная, до сих пор мне непонятная молва. Он был окружен ненавистью и шепотливым недоброжелательством. Провинциальные актеры передавали его с рук на руки, и он знал, что обречен. Вообще жизнь его рисуется мне сейчас как кошмарная мелодрама.

Но как педагог он был гениален, он умел и любил выращивать актеров. Это было его призванием. Я просто обязан написать о нем подробно!

О Петрове-Глинке, безумном музыканте, надо записать особо и подробно. Появился он в Березниках одновременно со мной. В очках с толстыми стеклами, с копной совершенно седых волос, с полными потрескавшимися губами, которые вечно склеивались в какую-то вялую, виноватую и загадочную улыбку, обнажавшую большие желтые зубы. Мешковатый неглаженый костюм, когда-то бывший черным, а сейчас от старости и перхоти казавшийся серым, висел на нем, как на вешалке. Брезентовые, дешевые полуботинки с кожаными носками. Он был удивительно не приспособлен к жизни. Жил он, как и я, в рабочем общежитии, но в другой комнате, с другими ребятами. Вскоре уборщицы рассказали мне, что под кроватью он копит сухари. Это их бесило — сухари портились, зацвели; развелось много тараканов, и под кроватью нельзя мыть, т. к. сухари он складывал прямо на газету. Ел он дома, готовил сам себе. Как он «готовил», нетрудно себе представить. Пил. Но водку в городе не покупал, а ездил за ней куда-то в поселок. У прилавка долго и придирчиво рассматривал сургучную головку бутылки. Вообще весь его облик и поведение вызывали у меня жгучее любопытство.

Из актерских разговоров я узнал, что он запойный и у него «не все дома». Это не утоляло мое любопытство, а, наоборот, разжигало. Вскоре я сошелся с ним поближе. К спектаклю «Горная баллада», в котором я играл главную роль, он написал музыку. До этого он уже зарекомендовал себя как лихой композитор в работе над «Погоней за счастьем». Для меня стал открываться человек исключительный.

Я узнал, что он убежал из сумасшедшего дома. Его посадили туда развратники. И вот тут-то и начинается история его непримиримой борьбы с развратом. Оказывается, он давно объявил войну развратникам всей Земли. Кого же он считал развратниками, я толком не разобрался. Но догадался, что это люди бесчестные, наглые, грязные, как в быту, так и в общественной деятельности. У них есть своя организация, тайная, разумеется. Война с ними шла на самом высоком уровне. Он готовил против них какое-то сверхсовременное оружие. Под кроватью вместе с сухарями лежала стопка толстых тетрадей, исписанных какими-то цифрами, формулами и пр. Развратники тоже не дремали. Они отравляли пищу, водку (вот почему он сам себе готовил и покупал водку за городом), стреляли в него из пистолетов-авторучек радиопулями. И его тошнило. Он видел, что развратники разыскали его и в Березниках. Вскоре он убедился, что соседи по его комнате — лазутчики.

Они читали его тетради. Напившись, он стал выступать с обличительными речами (особенно когда лазутчики приводили баб, чтоб спровоцировать его). Его избили, он на провокацию драки не ответил. Человек он был тихий и трогательный. Писал стихи и музыку. Рассказал, что раньше он работал в кинотеатре тапёром (озвучивал немые фильмы). Помню, как приезжали к нему жена и дочь. Он взял в театре костюм напрокат, побрился, постригся. И я увидел, что он когда-то был прекрасен и по-своему красив. Он трогательно гулял по городу с дочкой. Потом жена с дочкой уехали. Он сдал костюм в театр, снова облачился в свой серый от перхоти костюм и снова повел борьбу с развратниками. Я понял, что его улыбка — это желание скрыть постоянную напряженность.

Русский язык.

Изучение русского литературного языка и народного русского языка, изучение современной русской разговорной речи должно стать профессией для меня. Учебники, специальные журналы и исследования, специальные словари и энциклопедии, справочники и терминологические пособия — все это нужно сделать предметом пристального и дотошного изучения. С речью, с грамматикой, со словарным запасом у меня — катастрофа! Немедленно заняться самообразованием и самовоспитанием. Окружить себя словами, броситься в стихию русского языка — вот одна из первостепенных задач.

«Постановка правды».

Этот термин я придумал давно. Сегодня смотрел показ Щукинского училища и снова задумался над вопросом воспитания актеров. Большинство студентов — люди, искалеченные на всю жизнь. Педагогов, воспитывающих таких актеров, нужно расстреливать. Ну, ладно. Не о них речь.

О «постановке правды» я буду, видимо, писать еще не однажды. Вопрос чрезвычайно серьезный и обширный. И разобраться в нем нужно как следует. Во всех училищах много занимаются постановкой голоса. И, очевидно, правильно делают. Но воспитывают лживых, равнодушных, безвкусных актеров. Это страшно! Почему же такое происходит? Как правило, педагогикой занимаются посредственные в прошлом актеры. Но дело не только в них. Педагоги, которых не назовешь бездарными (например, Мансурова, Толчанов и др.), приносят вреда не меньше. Все педагоги учат приемам театральной игры, которыми пользовались когда-то сами. Они пичкают студентов эстетикой старого театра. Будь моя воля, закрыл бы все театральные училища. Они, кроме вреда, ничего не приносят искусству. Но где же выход? Откуда будут появляться актеры? Вопрос важный, сложный. Театры должны возникать студийным путем. И разумеется, начало нового театра — в новой идее. Новый театр обязан прорвать эстетическую блокаду времени. Опыт поколения, объединенный новой идеей, — вот на чем строится театр. Училище, ежегодно поставляющее определенное количество ремесленников, ничего не дает. Если и появляются интересные актеры среди выпускников, то благодаря тому, что они сами в училище оберегали свой талант от педагогов. Это счастливое исключение.

Народ.

Из чего родилась идея? Когда-то я прочел в «Советской культуре» статью Дикого о «Борисе Годунове». Это была не статья даже, а что-то вроде экспликации. Кажется, она опубликована была после смерти Дикого. Одним словом, Ал. Денис. рассказывает о том, ради чего он собирался поставить эту пьесу. Изложено было все так ясно, что я на долгое время заразился этой статьей. Дикий очень просто, примитивно даже, доказал, почему в трагедии Пушкина главное действующее лицо — народ. Я не помню уже, как посеянное Диким зернышко истины пустило корни и разрослось в моем мозгу. Появились какие-то странные и смутные еще образы: «Цари и народ», «Вожди и народ», «Партии и народ», «Ученые и народ», «Государство и народ» и т. д. и т.п. После все эти образы-миражи стали сливаться во что-то единое и огромное. Я начал интересоваться книгами о народе — Л. Толстой, Мишле, Ключевский и т. д. Наконец, я понял, что Народ — это самая зудящая и самая запутанная проблема всех времен. Решить эту проблему никому не дано. Но с ней связаны все самые личные и самые интимнейшие проблемы. И возникла мысль написать книгу о народе. Для себя. Откровенную и предельно правдивую и честную. Без лести, без заискиваний перед этим самым загадочным существом по имени Народ. Я вспоминаю подробности зарождения замысла книги о народе с простой и единственной целью: надо найти ту печку, от которой я начну танцевать. Я понимаю, что необходимо прежде всего окружить себя собеседниками — Маркс, Энгельс, Ленин, Мао Цзедун, Шопенгауэр, Ницше, Л. Толстой, Ганди, Христос, Конфуций, Кант, Соловьев, Ключевский, Уитмен, Гёте, Шекспир, Пушкин, Достоевский и т. д. — целая армия собеседников. Но помимо этого с самого начала заниматься решением конкретных рабочих вопросов. «Что такое народ?» — например.

Встречались в моей жизни удивительные люди. Их судьбы интересны и прекрасны. Я должен описать их. Когда-то я даже планировал в год познакомиться, узнать и описать жизнь десяти — пятнадцати человек. Сейчас я об этом вспоминаю с улыбкой. Но доля истины в таком планировании есть. Оно нацеливает на профессиональную жизнь. Надо окружать себя интересными судьбами, фактами, случаями, постоянно жить в окружении будущих героев. В книгах, которые я задумал, не должно быть даже одного фальшивого и ненужного слова.

Когда-то я задумал для себя университет самообразования. Как только я не называл его! И киношколой, когда решил посвятить себя главным образом кинематографии. В киношколе были мастерские и кафедры. Потом появились сразу три школы: киношкола, театральная школа и литературная школа. Но везде, где бы я ни писал о школах, подробно излагая программы и уставы этих школ, я избегал одного слова: самообразование. Эту запись я специально начал почти с ненавистного мне слова. Почему же я избегал употреблять его? В нем всегда чудилось мне что-то дилетантское, несерьезное и оскорбительное даже. А как же назвать все мои школы, как не самообразовательными? Надо сказать, что мне дико повезло. Я не напичкан университетскими прописными истинами. Передо мной открыт простор русской литературы, русского языка, зарубежной литературы и пр. И сейчас, собираясь определить круг чтения на будущее, буду руководствоваться не программными категориями, а личными, субъективными. Буду прежде всего ориентироваться на литературу, близкую мне, а через нее уж подбираться к писателям «программ». Проникнуть в крепость литературы я могу только через знакомые мне ходы — через Булгакова, Бабеля, Солженицына, Чехова, Бунина, Горького, Ал. Толстого, Г. Успенского, через «Будь здоров, школяр!» Окуджавы, через «Киру Георгиевну» Некрасова, через володинские сценарии и пьесы, через «Марту Квест», через Ж. Ренара. Я не хочу сказать, что других писателей я хуже понимаю. Просто к этим я душой уже прирос, легко, без напряжения. И душевную, личную связь с литературой через названных писателей нужно постоянно поддерживать. Только тогда станут быстрей и естественней возникать другие родственные связи.

И все-таки не мешает наметить план последовательной работы на будущее. Он должен касаться не только литературы, но и философии, природы человека, истории. В первую очередь, естественно, надо нацелиться на русскую классику. Чувствую себя достаточно взрослым и зрелым, чтобы впитать в себя максимум художественной информации от общения с самой высокой литературой. И какой бы план я ни составлял — передо мной всегда вставали две гигантские фигуры — Толстой и Достоевский. Не будет исключения и на этот раз. Думаю, если за 1970 год мне не удастся осилить ничего, кроме наследия этих писателей, я все равно буду считать, что год был очень насыщенным и полезным. Говоря о Толстом и Достоевском, я имею в виду не только их произведения, но и литературу вокруг — критическую, мемуарную, историческую. Это будет относиться и к другим авторам.

Стремление к нравственному перевороту в мире, присущее всем истинным художникам, лежит вне политики, вне идеологии. Развить эту мысль позже.

Мы ошибочно выделяем писателей по их политическим устремлениям, делаем идеологический отбор — «критический реализм», «соцреализм». И писатели укладываются в эти определения очень неохотно. Но искусство, повторяю, — вещь нравственная. Истинная нравственность всегда будет в конфликте с нравственностью государственной, потому что истинная нравственность лежит на пути к Истине. Государственная нравственность не нуждается в науке о природе человека, об обществе, о вселенной. Наука ей мешает. Любая государственная нравственность ограниченна и необъективна, лжива и консервативна. Искусство — вечная революция, вечное недовольство, вечное пророчество новых невиданных возможностей Человека, Природы и Общества.

«Вещи». Пьеса-монолог. Для одного актера. Герой перебирает вещи, которые он героически сохранил для своего начальника (тут есть и трофейные, которые начальник прислал уже с фронта). Начальник — человек очень сложного характера и трагической судьбы. Жена погибла во время бомбежки. Сын и дочь ушли на фронт добровольцами и погибли за Родину, за Сталина, за коммунизм. Или он из репрессированных? Заступиться за него нельзя было, и единственно, на что мог пойти герой, — это сохранить с риском для жизни вещи своего начальника. Пофантазировать. Главное в пьесе — человек, хранящий вещи другого человека. Почему он перебирает вещи? Потому что сегодня День Победы. Надо подготовиться, все еще раз проверить. Тема разговора — про вещи — все время перебивается отступлениями, лирическими отступлениями о войне и о мире, о смерти, о страданиях народных, о судьбах знакомых людей, о концлагерях, о будущем. На разговоры о разных предметах наводят вещи — они тоже одно из главных действующих лиц. Герой — раб по призванию, но обаятелен чем-то, смешон, временами трагичен.

О профессионализме. Я очень много навредил сам себе рассказами о своих замыслах. У меня было желание похвастаться, дескать, вот какой я талантливый на все руки. Ничтожная цель, а ущерб огромный. Одно из самых главных качеств профессионала (и не только в литературе) — умение молчать, умение беречь свой замысел от дешевки, от обмельчания. Не рассказывать надо о еще не сделанной работе, а готовить сюрприз для всех. Это очень важно. Итак, воспитывать в себе еще одно профессиональное качество — умение молчать. Должен добавить, что в театре оно — это качество — не менее ценно. Объяснить режиссеру только минимум из задуманного, чтоб он знал лишь правила игры, а не весь замысел. Этим самым я буду отвоевывать самое драгоценное в актерской работе — право на самостоятельность, право на чудо.

Самостоятельность во всем! Литература, режиссура, актерская работа. Все доводить до конца, быть гибким, предельно настойчивым и упрямым в претворении своих замыслов. Запомнить, что самый легкий путь (он не исключен, если ведет к самостоятельности) — соавторство.

Театр одного актера.

Заняться серьезно работой — исторической, теоретической, актерской. Бобок. Сон смешного человека. Вологодские бухтины. Вечер Горбунова.

Тимон Афинский. Римские рассказы. Даже предварительное перечисление еще необязательного репертуара говорит о разнообразии и трудности при осуществлении идеи театра одного актера. Театр этот существовал как театр преимущественно чтецкий: Горбунов, Закушняк, Балашов, Рецептер и т. д. Я ставлю перед собой совсем иную задачу. Мой театр должен быть игровым. Помнить об этом постоянно — при выборе репертуара, при режиссерской разработке и на сцене, разумеется. Я не упомянул вещей чисто поэтических («Открытие Америки», «Песня большой дороги»), документальных, да дело и не в этом. Театр одного актера — безграничен! Самое главное — показать хоть на секунду человека голым, наедине с самим собой. А после можно играть хоть 3 часа подряд (интересно, разумеется). К чему мне эта дежурная запись?! Надо делать театр одного актера, а не раздумывать о нем.

Рад, что какое-то время был лишен возможности репетировать. Отдохнул, выбился из привычного конвейерного ритма. Было время обмякнуть, успокоиться, посмотреть на театр со стороны. Прекрасно! И самое отрадное: я подсобрался, приготовился к новому. Теперь буду стремиться к большей завершенности, к большему обобщению, к более резкому переходу от состояния к состоянию. Свою одноплановость буду доводить до совершенства. Но буду сохранять при этом легкость, органичность и «необязательность» действия и приемов.

О театральных идеях надо говорить особо и обстоятельно. Я уже начинал этот разговор 15 апреля, но не закончил. Итак,

1. Театр одного актера.

2. Актерская работа.

3. Режиссерская работа.

Театр одного актера. Речь идет не о концертной деятельности, не о побочном заработке, а об особой эстетической программе. И разговор может вестись только с таких позиций. В чем же она заключается — программа театра Буркова? Она выросла из желания утвердить свои театральные принципы, свой взгляд на задачи театра и актерского искусства. Жаль, что я не записывал свои мысли в моменты чрезвычайного недовольства режиссурой. Я всегда был против обычных и против выдуманных приемов построения роли, да и спектакля — приемов, не выходящих за пределы системы Станиславского. Это грубо говоря. Уже давно я прицеливаюсь к системе Станиславского. И мешенью для меня служит не памятник Станиславскому, который поставили на самой дороге. Мишень — три кита, на которых покоится система. Разговор длинный, и я обязательно вернусь к нему в «Пророке». Сейчас же идет речь о театре одного актера. Совершенно иная природа действия, совершенно иной метод проникновения во внутренний мир человека и совершенно иная манера изложения — вот что волнует меня сегодня. Иная — значит не похожая на общее, противоположная общему. Театр голого действия мне неинтересен. Но это полбеды. Театр действия меня не устраивает. Может быть, когда-нибудь я сам приду к действию, но это будет действием другого толка, нежели насаждаемое в театре сейчас. Антидействие, неодействие и т. д.

Мое действие должно строиться на современных знаниях о природе человека и на современном взгляде на общественные отношения. Сознаюсь, я не готов сегодня к серьезному разговору о своем театре. Несобран. И поэтому тема не вытанцовывается. Но и не собирался говорить о своем неприятии сегодняшнего театра. Речь должна идти о конкретных театральных планах на ближайшее будущее. Театр одного актера — это театр крупного плана, театр огромного увеличения, театр гигантов-личностей, театр Дон Кихотов, театр Гамлетов, театр Фаустов, театр одержимых героев. Это совершенно особый театр, требующий — помимо большого актерского таланта, помимо буйной режиссерской фантазии — колоссальной физической и духовной энергии. Потому что нужно уметь разговаривать на равных с Шекспиром, Достоевским, Толстым, Сервантесом, Уитменом и т. д. План работы (прикидочный) таков: Бобок и «Сон смешного человека». Это для начала. Причем начинать с изучения всего Достоевского, особенно штудировать его дневники. Л. Толстой — публицистика. С.-Щедрин — весь. Г. Успенский — весь.

Сейчас же хочу подумать о своих театральных делах. Тем более что в данный момент я ничего не репетирую и относительно свободен, так что самое время спокойно все обмозговать и взвесить. Надо сказать, что я еще никогда не пробовал оценить свою театральную работу очень трезво. Все время думаю о будущих работах и оцениваю себя по несостоявшимся ролям и спектаклям. И не считаю это ошибкой. Просто иногда полезно подумать о настоящем. И вот какая картина получается. Анохин как-то сказал про меня, что я никогда не стану первым, что моя участь — вечно быть вторым. Пока что его слова в силе. Я имею авторитет, явно выделяюсь из общей актерской массы, пользуюсь репутацией талантливого актера среди кинорежиссеров, часто приглашаюсь в кино и т. д. Все это есть и все это при мне. Но я никогда не ставил перед собой задачи прославиться, получить известность любым путем. Не собираюсь делать этого в будущем. В каждом актере сидит какой-то непонятный бес торопливости и суеты. Я смотрю «Чайку» в «Современнике», смотрю «Глубокую разведку» в театре Станиславского, и во мне просыпается страх, зудливый испуг, что я не у дел, что я ничего не делаю и т. д. Но вот придет время работы, время репетиций, и я буду ленив, буду пошл. Роль мне покажется проходной, будничной в моей жизни. Так вот, я не собираюсь добиваться известности, я не хочу быть «первым» во что бы то ни стало. Дело совсем в другом. Дело в творческой теме. Я способен создать совершенно особый мир в театре, мир странных, ни на кого не похожих людей, типов. Мне некуда торопиться. Просто нужно (пора уже!) очень решительно и определенно заявить об этом. Естественно, заявить на театральном языке. Наступление начинать по всему фронту: театр, кино, телевидение.

Принципиальный, бескомпромиссный подход к выбору ролей. Доводить работу над каждой ролью до конца. Работать интенсивно, профессионально, вдохновенно, удивлять актеров и режиссеров правдой и легкостью. Ни одной вялой репетиции! Отдаваться целиком сегодняшней роли!

Агрессивно навязывать свои приемы игры (на каждую роль новые, естественно!) и свой метод проникновения во внутренний мир человека.

Влиять на репертуарную политику театра через своих героев.

Вот теперь, кажется, можно конкретно говорить о театральных планах на будущее. Для удобства обозначу три направления в работе:

1. Театр одного актера.

2. Актерская работа.

3. Режиссерская работа.

О театре одного актера я думаю давно. Но дело пока что не двигается с места. Почему? Да потому, что дальше вялых размышлений о репертуаре я не иду. В то время как нужно определить точный репертуар на ближайшее время и начинать работу над ним. Репертуар должен быть идеален с точки зрения художественной и безукоризненным с точки зрения тактической. Короче, необходимо снова вернуться к Достоевскому (Бобок, «Сон» и пр.), к Гоголю («Записки сум.» и пр.), к «Вологодским бухтинам», к С.-Щедрину, к Л. Толстому (публицистика), к Пришвину, к мемуарной литературе, к утопистам, к документальным вещам и т. д. Внимательно изучить каждого кандидата и отобрать только самое достойное и точное. Не забывать, что каждый спектакль театра одного актера должен быть феерическим праздником. Ни одной минуты скучной! Завтра я обязательно продолжу разговор о своем театральном будущем. Начну с актерской работы в театре. А после — о режиссуре, о педагогике, о лекциях, о театре, о режиссерском портфеле и т. д. Только после этого вернусь к литературной работе.

Мысль, м.б., не относящаяся к Гамлету. Гамлет должен быть узнаваем многими. Ведь он прост. Гамлету не повезло, его играли очень часто люди посредственные, сытые от искусства. Я никогда никому не отказываю в возможности стать Мочаловым или М. Чеховым. Вот поэтому я и говорю. Мой Гамлет должен как можно в большее количество людей вселить веру в свои силы.

Через год играть Гамлета! Это приказ! За год изучить пьесу, роль (сделать ее) и знать все про эпоху, про Гамлета и про Шекспира!

Арльская трагедия.

Начинает вырисовываться главная моя тема в этой задумке. Для меня это чрезвычайно важно, т. к. я углубляюсь при этом и в другие идеи, в другие планы, уточняю и развиваю их. Итак, в чем же моя главная тема? Как-то я уже записал о том, что для меня важно углубиться в природу человека, чтобы узнать причины всех поступков отдельной личности. Ван Гог вынашивает идею товарищества художников, которые превратят в конце концов обывательский городишко Арль в художественную столицу мира или в крайнем случае Франции. Мысль прекрасная и дерзкая. Она проста и легко осуществима. Как у Достоевского в «Смешном человеке»: «А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось!» Его идея проста и гениальна в своей простоте и близости к осуществлению, но... НО! Вот с этого «НО» все и начинается. В чем тайна, в чем Искусство? Гоген сдирает с Ван Гога одежки, одну за другой, постепенно и очень решительно. Ван Гог сопротивляется, но под напором логики снимает их. И вот когда он почти уже совсем голый (мы дошли до примитивных причин его философских и организаторских поступков — это и есть моя цель. Вроде бы), начинается «сумасшедший» бунт против Гогена. «Я здоров духом, я святой дух!», швыряет бокал абсента — появляется в его поведении таинственность и зловещность, загадка с бритвой, бурное объяснение во время мистраля и т. д. Мало того! Ван Гог и в сумасшедшем доме обороняется от уехавшего Гогена. Он требует сначала, чтоб его поместили в общую палату, умывается в помойном ведре. Сумасшедший? Да-а-а-а! Конечно. НО... Последний монолог Ван Гога — это не Шекспир, как я думал раньше. Это выше! Он должен зачеркнуть всю логику Гогена. Все должно быть так убедительно и страстно, чтобы логика рухнула сама собой. Линия Ван Гога ясна пока что. Но что же делать с Гогеном. А с Гогеном получается еще интересней. Попробуем разобраться и в линии Гогена.

«Страшная месть», Шекспир и мое стремление разобраться в людях. Достоевский и русская душа. Меня «вдруг» заинтересовала проблема человеческой подлости. Гоголь, Шекспир, Мюссе, Достоевский, Пушкин и вся русская литература вообще. Добро и зло — вот извечные темы, волновавшие передовые умы во все времена.

Последнее время все чаще одолевают тоскливые мысли о будущем в театре «Современник». Очень боюсь остаться непонятым, непрочитанным. Боюсь, что меня втиснут в привычную для них типажность, и я стану рядовым комиком. Если «Вишневый сад», то я обязательно Яша, если «Мольер» — то Бутон и т. д. К Ефремову идти, откровенно говоря, не хочется. Хочу быть независимым, хочу быть свободным от ученичества и заискиваний перед кем бы то ни было. Хватит! От актерской карьеры я не собираюсь отказываться, но основной своей целью по-прежнему считаю литературную работу. Все остальное — второстепенное. Но нужно запастись мужеством и терпением.

Сейчас я как назло сталкиваюсь с актерами-режиссерами, с породой самоуверенных деляг и дилетантов. Они посланы мне богом как искушение, как вызов на дуэль. Режиссерская болезнь начинает снова вползать в мою душу и терзать ее.

Я начинаю торопиться! Это плохо. Режиссурой я начну заниматься, когда стану драматургом. Ставить буду не только свои вещи. Но начну со своих!

Россия, Россия, Россия! Вот под каким девизом надо жить. По крайней мере, ближайшее время. Достоевский, Л. Толстой, Чехов, Лесков, Успенский, Салтыков-Щедрин, Островский, Гоголь, Л. Андреев, А. Толстой, Булгаков и т. д.

Россия ты моя, Россиюшка! Иван Грозный, Аввакум, Соловьев, Рублев, Петр I, Екатерина II, Распутин, Толстой, Гапон, староверы, сектанты, народники, Желябов, Горький с его хождениями по Руси, Ленин, Герцен, декабристы, Достоевский и т. д.

И нет конца и края этой армии пророков! Дух захватывает и хочется с головой окунуться в эту бездонную пучину!

О совершенстве. О современном совершенстве в искусстве. Мне исполнилось 37 лет. Всего несколько дней назад. Я готов к чему-то гораздо большему, нежели делал до сих пор. Во мне произошло качественное изменение. Я понимаю это и отлично чувствую. Настало время свершений. Время сладостное и опасное. Я готов играть Гамлета, Тимона, Ричарда, Галли, Ван Гога, Дон Кихота, Фауста, Мефистофеля, Каина, Мастера, Лоренцаччо, Федю Протасова, Годунова, царя Федора и пр. пр. Я готов и отвечаю за гениальность исполнения. От силы, от уверенности, от безграничности собственных возможностей захватывает дух. Мне не страшно опуститься на самое дно человеческих страстей. Там все равно я буду дома. Но меня гложет мысль о совершенстве. Умение организовать собственную жизнь в зависимости от той или иной роли, умение работать неделями над одной сценой или даже фразой, умение найти единственные примитивные выразители и подкрепить их подлинной, неподдельной страстью. В свое время проскочил Поприщина, Штокмана. Теперь не имею права проскакивать не только роли, но и сцены. Все мои роли должны быть совершенны. К совершенству нужно идти не через натужную работу, а через перенасыщение себя опытом, чтобы (не дай бог!) не утратить прежней легкости. Вот в чем современное совершенство.

«Слова, слова, слова» — не игра Гамлета с Полонием, а истинное раздражение литературным произведением. «Пишут, пишут, пишут! А все неправда». Гамлет — гений. Он — физик, требующий новой лирики. Гамлет «притворяется» больше всех. Он непонятен своим прямодушным поведением. Мотивы его поступков странны. Гамлет — мой современник по стилю поведения. Его прямодушие очень опасно, потому что он умеет анализировать, думать, сопоставлять. Его враги — не глупцы. Они обычные обыватели. «Весь мир — тюрьма» — это не риторическая игра, это окончательное утверждение. А они продолжают играть. Это надо еще проверить. По Пастернаку.

Тоска! Мне исполнилось 37 лет. В театре пора играть Дон Кихота, Гамлета, Федю Протасова, Галли, Тимона, Левшу, Ван Гога. В кино давно пора писать на меня сценарии. Пришла зрелость, и молодость не ушла еще. Могу все! Хочу писать, ставить спектакли, играть роли. Все! Но в театре все рушится. В кино не находится режиссер, который бы поверил в меня и увидел бы меня.

Писать не могу. Для этого надо построить иначе всю жизнь. Близкие мне люди хором хвалят меня, поют мне дифирамбы и мешают жить. Не понимают и не хотят понимать. Некогда им понимать. Некогда любить меня. Все слишком заняты собой. И нужен я им для них. Любое мое движение в себя воспринимается ими как кровная обида. Хочу быть свободным от эгоизма близких и друзей! И не могу. Они не дают. А мне уже 37 лет, я все могу. Тоска.

Я хочу быть свободным, как Чаплин. Свободным от общества, от вкусов и мод. Не хочу подчиняться законам современной эстетики, хочу диктовать их!

Не играл еще ни одной роли в «Современнике». Т. е. меня ввели в некоторые спектакли, но что-то сделать на вытоптанном месте просто невозможно. Так что по сути я ничего еще не играл. И очень боюсь первой роли, потому что предчувствую — предстоит бой. Бой за самостоятельность. Хотя проходит моя хандра и я все более становлюсь самим собой, предчувствие борьбы волнует. Правда, и во вводах начинаю осваиваться. Постепенно отвоевываю свое место. Просветляется актерское будущее.

Сил во мне полно! Талант есть! Это я знаю. В моих силах — победить всех, сделать все возможное и невозможное. Я могу все! Могу на равных говорить с Шекспиром, Сервантесом, Данте, Толстым, Гоголем, Чеховым, Буниным и многими др. Какого же я... Короче. За работу!

Ван Гог и Гоген.

В год Парижской коммуны Ван Гогу было 17 лет, Гогену — 23 года. Но ни один из них не высказал своего отношения к этому замечательному историческому событию ни во время коммуны, ни после. И это очень важный фактор. В работе над пьесой обязательно учесть его. Они оба не могли не знать о Парижской коммуне. И если Гоген, маклер, естественен в своем молчании, то совершенно непонятно, почему был равнодушен к этому событию Ван Гог, человек, мечтающий о всемирном братстве, человек образованный, человек, интересующийся мировыми проблемами. Думаю, искать причины нужно в том, что моих героев волновала не социальная революция, а нравственная. Это раз. Здесь можно и нужно искать.

Только что вернулся с собрания труппы «Современника». Теперь мне все ясно: Ефремов решил уйти в МХАТ и, по-моему, уже дал согласие. Сейчас нужно не торопясь обдумать дальнейшую жизнь. В первую очередь думать о литературной работе. Потом — о режиссуре и кинорежиссуре. И только после — об актерской работе.

Сегодня у меня ночь решающая. Я должен решить вопрос первостепенной важности: оставаться ли мне в театре Станиславского или перейти в «Современник». Это не только разговор о театрах, это разговор о судьбе. О моей судьбе. Я не избалован актерской славой. Но кое-какое имя у меня есть. И сейчас идет разговор обо мне, только обо мне. Надо все взвесить, все обдумать и решить. Решить очень определенно, конкретно, перспективно. Признаюсь, я никогда не был так расстроен и так напряжен.

Все смешалось и переплелось в моей жизни с тех пор, как я перешел в «Современник». Хаос и ничегонеделание породили во мне душевную депрессию и пассивность. Надо понять раз и навсегда, что теперь мне никто не поможет из этого пассивного состояния выйти. Я, правда, знаю уже, что после такого состояния наступает активный период работы и размышлений. Да и сейчас уже наступает пора действий. Я начинаю подумывать о будущих ролях, о пьесах (в отрыве от театральных планов, значит, думаю я года на 2–3 вперед. И это хорошо), о репертуаре и т. д. Но в первую очередь я думаю о литературной работе. Этой же фразой я закончил (вернее, не закончил) запись, сделанную месяца 2–3 назад. Видимо, в июне. Настрой мой не изменился и сейчас.

Мои «восторги» и моя «доброта» в «Современнике», как ни странно, это искренне. Они по самому высокому счету лживы и неправильны. Но вреда никакого не приносят. А с моей стороны, субъективно, искренни и правдивы. Во мне всегда было много от Луки, с детства еще. Я всегда хотел добра всем. Помню, как я убедил Вовку Дохода (он попрошайничал на кладбище у церкви со своими братишками и сестренками), что мы на его деньги — деньги, надо сказать, здесь роли никакой не играли — купим форму и обмундирование для хоккейной команды. У Дохода засверкали глаза от этой красивейшей сказки. И нам обоим верилось, что команда вырастет и станет лучшей в мире. Ладно! Не об этом собирался писать. Будни в «Современнике» стали для меня морально невыносимы. Олег остыл ко мне, люди привыкли, я по-прежнему чувствую себя чужим — и что-то во мне надломилось. Провал в Егорьеве в самом начале работы лишил меня легкости и непринужденности. Импровизировать и настаивать на своем я еще не имею права. Да и не знаю, как это делать в новом театре. Одним словом, настроение муторное. Сигнал о гастролях в Зап. Берлине как-то поднял настроение. Но пессимизм проник и сюда: я не верю, что меня пошлют в Зап. Берлин. Не пустят! Единственное утешение — напишу об этом родителям. Порадуются немного.

Разговор о «Чайке» должен быть подробным и принципиальным. И я это в будущем сделаю. Сейчас ограничусь несколькими тезисными заметками. Спектакль элегантный. Округлый. Он будет иметь успех. О нем заговорят. Будут спорить, отстаивая свои тенденции. Спектакль это позволяет. Он мутноват в смысле позиции. Чехов модный сейчас писатель. Его пьесы выражают тоже эпоху безвременья, безыдейности. Но мода сама уже не в моде. Необходимо еще объяснить, почему театр берет модную пьесу. Объяснить просто, конкретно, элементарно — через решение же пьесы. Через решение каждого характера. И как только начинаешь проверять постановку «Современника» с этой позиции, выявляется масса недостатков и пошлости. И нет главного! А значит, можно бесконечно придираться по мелочам. О пошлости. На будущее: пошлость как термин должна быть объявлена развернуто. Никулин в финале опускает руки и начинает вяло существовать. Дескать, вот в этот момент он «умер», ему стало все безразлично и тут (именно тут-то!) он решил застрелиться. Пошлость! О лени. Ну, это разговор не только о «Чайке».

Во мне зреет что-то новое. Очевидно, относительное безделье пошло мне на пользу. Вдруг я стал жесток в оценке актерских работ, да и в оценке самого себя. Наступает пора зрелости. Меня не тянет больше на сцену. Т. е. играть я хочу, но не вообще играть, а лишь определенные роли. Надо сказать, что и раньше я хотел играть определенные роли. И вроде бы разницы между теперешними и прошлыми желаниями нет никакой. И все-таки она есть. И большая! Сегодня меня так и подмывает дать бой театральной пошлости, всем этим банальным приемам игры, ленивым представлениям о жизни.

Боюсь, что под горячую руку попадет и «Современник» с его корифеями. Если раньше меня устраивал, грубо говоря, обратный ход, то теперь я хочу идти прямым ходом, своей дорогой. Метод проникновения в Человека, в законы жизни, практикуемые сейчас в театре, да и в искусстве вообще, современные представления о Жизни и Человеке меня категорически не устраивают. После просмотра «Чайки» в «Современнике» чувство раздражения меня не покидает ни на секунду. Жестокость и категоричность — вот те качества характера, которые сейчас доминируют во мне. И прежде всего направлены они вовнутрь. Все, что теперь будет делаться мною, будет проходить жестокий экзамен.

«Народ и Пророк» — «Народ и искусство»? Вдруг почудилось, что они — эти две книги — не только родственники, но и одно и то же лицо. Почудилось реально и убедительно. Но, начав писать, засомневался очень сильно. Так ли это? Да, они родственники. Это не отдельные книги, а дилогия. Но объединять их в одну книгу нельзя. Это ясно.

Раз уж я завел разговор о самых трудных для меня работах, то остановлюсь на одной из них — на «Пророке» — и безответственно пофантазирую, вспомню истоки этой задумки и т. д.

«Пророк» — это, пожалуй, одна из самых старых моих затей. Помню, что в Березниках я уже решил совершенно серьезно написать книгу-манифест о коммунистическом реализме. Правда, названия «Пророк» тогда еще не существовало. Да и вообще понятие этого пришло ко мне гораздо позже. Но пророческий огонь во мне горел в то время как никогда! Дальше я отошел от максималистских позиций в этом вопросе. Надо сказать, что тогда я твердо знал, что будущее мировой литературы и мирового театра — это коммунистический реализм. Главное мое открытие заключалось в том, что центр искусства лежит не в авторе, не в эпохе, а между автором и читателем, между автором и зрителем. Читателя, зрителя, слушателя я обозначил одним термином: Воспринимающий. Я собирался посвятить обширнейшую главу в своей книге вопросу творчества воспринимающего. Я подчеркиваю слово «творчество», т. к. это принципиально, это тоже открытие. Только лишь общество творцов, общество художников сможет создать настоящее справедливое государственное устройство.

По-моему, из этого исходили все оптимисты и пессимисты прошлого. Одни верили, другие не верили в такое общество. Я не знаю, возможно ли такое общество, но другого справедливого общества я не представляю себе. Чем ближе мы будем к такому обществу, тем разнообразнее и неожиданнее будет искусство.

Искусство — авангард человеческой мысли. Так было, так будет. Но сейчас не так. Не совсем так. Искусство — нравственность, свободомыслие. Круг вопросов, которые предстоит решить в книге «Пророк», вроде бы ясен, но с чего начать конкретную, ежедневную работу, сказать трудно. О коммунистическом реализме я уже не думаю. Как оказалось, вопрос технический, формальный я ставил во главу угла. Но подумать о нем тоже нужно.

«Театр одного актера» не дает мне покоя. Начинаю раздумывать о репертуаре и тут же сам себя перебиваю мыслью об обстоятельствах, которые должны, как мне кажется, повлиять на успех или неуспех моей затеи. Хорошо бы, думаю я, успеть сняться сейчас в 2–3 фильмах в главных ролях, чтобы в самом начале работы иметь какую-то более-менее устойчивую популярность. А может, этого и не надо? Хотелось бы сразу шагнуть в большое настоящее искусство, заявить о рождении нового театра, и я цепляюсь за всё, что на мой взгляд поможет мне сразу же твердо стать на ноги. Твердо знаю одно: если играешь трагедию, зрители должны рыдать в зале, если играешь комедию, то они должны умирать от смеха. Потрясение — вот результат, к которому надо стремиться при работе над любым материалом.

Немедленно сесть за работу над «Зап. сумасшедшего». Я знаю, как можно сделать концертный спектакль гораздо более выразительным, чем спектакль, который я играю. Прежде всего следует пересмотреть общую сверхзадачу, конкретность и выразительность, доходчивость каждой сцены. Отбросить всю прежнюю режиссуру. Надо летать, а не заниматься ловлей блох!

«Линейность истории». Мелькнула догадка. Мне самому еще не ясно до конца, о чем она. Ведь идея справедливого общества возникла давно, очень давно. И вроде была выражена ясно. Если взять ее с Христа (а она возникла еще раньше), и то получится внушительный стаж. Почему же до сих пор не построено это справедливое общество? Мы очень просто — линейно — выстраиваем будущее человечества. И очень просто — так же линейно — строим прошлое человечества. И чудно: линия прошлого и линия будущего почти всегда служат продолжением линии сегодняшней. В этом есть какая-то корысть, оправдание сегодняшнего дня. И боязнь заблудиться. Простой пример. Оправдываем Грозного, чтобы угодить Сталину и его системе. Предаем Грозного анафеме, чтобы угодить Хрущеву и его системе. И в любом случае остается прямая линия. Вот где надо искать причину вялости современного искусства, его импотенции, его невозможности оплодотворить общество.

Я задумался об идеале будущего как о совокупности духовного аристократизма и нравственного самоусовершенствования. Ницше и Толстой!

Полистал Л. Толстого («Об искусстве и литературе»). Потянуло к писанию. Вот уже второй месяц я не прикасаюсь к своим планам. Это и хорошо и плохо. Хорошо потому, что я начинаю скучать по своим героям. Плохо потому, что я вообще ничем не занимаюсь. Живу в каком-то пассивном ожидании «вдохновения».

Мне чертовски нравится «нахальство» Ануйя, когда он заявляет о том, что его не очень интересуют подлинные факты из жизни исторических персонажей, о которых он пишет пьесы. Я тоже пришел к выводу, что в своих «исторических» вещах мне необходимо стремиться выразить свою иронию по отношению к современному обществу. История для меня не должна быть самоцелью. История — слуга, не больше.

«Арльская трагедия» — веселый фарс о двух очень наивных и упрямых гениях. Написать эксцентрические характеры. Повторяю, вещь должна быть очень смешная. И читатель и зритель должны почти на протяжении всей пьесы умирать от смеха, надрываться, уставать от смеха, молить о пощаде. И рыдать в двух-трех местах. Вот и все! Я ведь так мало хочу! Меня сейчас начинает настораживать то сюжетное построение, которое я придумал для «Арльской трагедии». Оно стало слишком прямолинейным и примитивным для меня. И тут, видимо, придется еще много подумать. И начать надо, мне кажется, не с построения сюжета, а с точного определения главного конфликта и побочных проблем, через которые вскроются характеры героев. Даже серьезные споры решать комедийно. Это закон.

Вчера было воскресение. Я возвращался от Соколова. В метро было много пьяных. Один из них, плюгавый и неприятный тип, давно уже, видимо, пристал к пожилому интеллигенту, который сидел напротив. Я застал оратора в момент подъема: «Эх, как мы пятилеточку за четыре года дали! В июне месяце — раз и готово! Для нашей родной партии, для нашего народа! Пятилеточку — за четыре! Это мы, рабочие, своими рабочими руками только можем! Рабочий класс не подведет! Вот мы какие, вот мы как умеем! А с таким портфелем разве можно пятилетку за четыре года? Куда! На нашем горбу сидите. Нос-то воротишь. Стыдно. Надел шубу, портфель, во какой кожаный. А пятилеточку-то мы тянули на себе. Да и отгрохали ее за четыре годочка!» Монолог этот мог продолжаться бесконечно. Оратор, чувствуя безнаказанность свою и молчаливый страх своего подсудимого, все больше распалялся и готовился, видимо, уже к физической расправе. Мне показалось, что мужик этот из стукачей. И жалкий и мерзкий одновременно. Обвиняемый тоже не блистал обаянием. Добропорядочный одутловатый пожилой мещанин. Вдруг в разговор вступил подвыпивший работяга с сипатым голосом: «Ты где работаешь?» — обратился он к оратору. Тот моментально откликнулся, охотно вскочил и дружелюбно направился к своему новому оппоненту: «Строим коммунизм! Пятилеточку...» Сипатый перебил его: «Я спрашиваю: где ты работаешь?» — «Ты лучше спроси, кем я работаю». — «Это после расскажешь. Где ты работаешь? Может, ты тунеядец какой-то, а оскорбляешь человека. Где работаешь?»

Об интонации. Об иронической интонации.

У меня нет охоты высмеять свою жизнь и свое время. Мало того, я вообще не считаю себя юмористом — сочинить и поставить капустник, как это делает Ширвиндт, я попросту не смогу. И тут дело не в моей бездарности, как мне кажется. Ведь когда я рассказываю что-либо, люди искренне и естественно смеются. Вообще мои юмористические устные рассказы-зарисовки многим нравятся. Но в них нет законченности, нет литературы. И это обстоятельство я считаю чрезвычайно важным. Короче говоря, «капустник» я считаю законченным произведением, а свои рассказы — нет. Я не продаю их, свои рассказы, а дарю. Для меня они — гимнастика, не больше. Себя же я готовлю к серьезному и настоящему. Не исключено, что я делаю большую ошибку, относясь к своим устным рассказам как к чему-то легкомысленному и второстепенному. Но поделать с собой ничего не могу. Верю, что впереди меня ждет настоящая и серьезная литературная работа. Повторяю, у меня нет охоты посмеяться над своим временем и, следовательно, над самим собой. Но и отказываться от иронической интонации, которая присутствует в моих устных рассказах, тоже не собираюсь.

Что я имею в виду, говоря об иронической интонации? Когда-то я вдруг понял, открыл для себя очень простую истину. Это было в Риге на гастролях. Я приехал на спектакль, который должен был идти в каком-то местечке на Рижском взморье. У меня было время, и я решил пойти к морю. Казалось, оно совсем рядом, было слышно даже, как шумит оно. В своей жизни я всего несколько раз видел море. Впервые побывал на море, когда мне уже исполнилось 26 лет. Каждый раз море меня поражает и захватывает своей огромностью и принадлежностью к Вселенной. И на этот раз, шагая меж огромных сосен по песчаным холмам, я готовился к тому, что меня охватит чувство свободы и вселенского покоя. Кажется, впервые, стоя у моря, я задумался о своей профессии серьезно. Я понял, наконец, что между профессией актера и просто жизнью актера существует прямая связь. Усвоить хитрости актерского ремесла — этого очень мало для того, чтобы стать актером уникальным, единственным. Необходимо прежде всего научиться профессионально жить. Профессионально жить — совсем не обязательно носить при себе записную книжку и записывать интересные встречи, впечатления, наблюдения. Жить профессионально — значит уметь настраивать свою личную жизнь, как музыкальный инструмент, на роль, которую сейчас репетируешь или играешь.

Грубо говоря, если ты готовишься к Гамлету, стремись окружить себя великим — море, скалы, горы, Бах, Бетховен, Уитмен, Эйнштейн, Рембрандт, Христос, Ницше, Рублев. Одним словом, создать все условия для зарождения Гамлета в твоей собственной душе. Но это одна сторона профессиональной жизни. Помимо этого необходимо постоянно держаться впереди времени, быть в курсе нового и передового почти во всех областях человеческой жизни. И профессиональные навыки станут ненужными, лишними или во всяком случае необязательными. Потому что для выражения нового, никому неизвестного еще потребуются новые средства выражения, новые сцепления, как бы сказал Шкловский.

Жизнь художника — жизнь пророка. Постоянная работа, постоянное напряжение, постоянное строительство самого себя. Художник-пророк все, даже каждую мелочь, в жизни человека проверяет вечностью. И только тогда рождается неповторимая, ничем вроде бы необъяснимая интонация, которая и делает произведение художественным. Я еще не разобрался в своем времени. Очень сложна жизнь на земле во второй половине 20-го века. Человек ходит по луне! Вселенские категории стали домашними, обиходными. И можно легко обмануться, купиться на это. Мне потребуется немало времени, чтобы во всем разобраться, чтобы привести себя и Вселенную к общему знаменателю. Передо мной стоит сложная задача, которую еще только предстоит решить, но я от нетерпения заглядываю в ответ и настраиваю себя на совершенно определенную интонацию — на ироническую. Наташа, Дезертир, «Москва — Берлин», Метаморфоза, Мизантроп, Ван Гог и Гоген, Изерли, Раскольников, Жанна д’Арк, Калиостро, Устами художника, Черный монах, Великая Армада, Франциск Ассизский и пр. пр. — все, что мной задумано, покрыто слоем иронии. Иронические трагедии.

Предыдущая главаГлава 17 из 40Следующая глава