К книге
МоонзундЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Балтийская побудка. 4
69%
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Балтийская побудка. 4
44

Фон Грапф (сегодня небритый) хрустнул костяшками пальцев:

— Я бы отдал десять лет жизни, только бы эта гадость не увидела света. Какой мерзавец догадался подложить под русскую армию и русский флот такую свинью?

— Позвольте глянуть и мне, — сказал Артеньев.

Это был «Приказ №1» Петроградского Совета. Вставание во фронт и отдавание чести отменялись (переживем!). Теперь его назовут не «благородием», а «господином старлейтом» (тоже плевать!). Офицер должен обращаться к матросу на «вы» (что ж, это не страшно).

Но зато дальше, Артеньев был не согласен:

— Кто будет командовать флотом и кораблями? Выборные депутаты? Вон Сашка Платков тарелки для нас моет к обеду — его выберут, а ты его слушайся? Это грязная провокация… Что остается нам, офицерам? Сидеть по каютам? Мусолить книжки? Может, это отменят?

— К сожалению, — отвечал Грапф, — бомба уже взорвалась. Осколки ее разлетелись широко, и голыми руками их не схватить… Однако если мы будем отсиживать революцию по каютам, то революция пойдет не так, как нам хотелось бы. Нужна консолидация мыслящего передового офицерства. Надо противостоять хаосу и анархии. Я отъеду в Гельсингфорс, там пока спокойно, хочу переговорить кое с кем…

«Новик» за зиму обшаркался бортами у стенок ревельской гавани. Глазу моряка неприятно видеть пятна сурика, заляпавшего ржавь и копоть электросварки. Ревель, засыпанный снегом, дремал в отдалении, струясь в небо дымами, и казалось: так было, так есть и так будет бесконечно — даже через века.

Артеньева навестил штурман Вацлав Паторжинский; за зиму они успели сдружиться, и старлейт был рад этому приятельству, ибо прежняя близость с Дейчманом окончательно развалилась.

— Не помешаю? — спросил Паторжинский, входя. — Кажется, в Финляндии не все благополучно… Я уж не говорю о революции, но финский сенат заговорил о самостоятельности. Польша под немцем, я здесь, на русской службе, и вообще… ничего не ясно!

Разговор обещал быть серьезным, непростым. Но Ревель вдруг наполнился ревом гудков, кричали с вокзала паровозы, и Артеньев взялся за грудь, где часто-часто забилось сердце:

— Забастовка! Только этого нам сейчас не хватало… К нему пришел Семенчук, одетый по всем правилам формы:

— Разрешите увольнение на берег?

Артеньев был против шлянья в такое время, но тут он сорвал с доски личного состава медную бляшку с номером гальванера:

— Разрешаю. Ты дисциплинированный матрос, и… только поэтому. Но ты мне скажи, на кой черт тебе сдался сегодня берег?

— Не берег, — ответил Семенчук. — Теперь революция, и могу вам честно сказать: я большевик. Иду по делам. Запретить не можете.

Артеньев вспомнил о «Приказе №1».

— Вы очень много на себя берете, — сказал с неудовольствием. — И почему вы решили, совсем не мудро, что только простонародье может верно страдать за Россию и будто только вы, рабочие да крестьяне, способны быть вершителями ее исторических судеб? Это уже большое нахальство — считать себя умнее других людей… А впрочем, катись на берег. Что я тут с тобой спорю?

Потом с папиросой он вышел курить под срез полубака. Надоел этот ремонт, этот Ревель, поскорей бы в Ирбены и в Моонзунд — там люди проще и все понятней… Через леера прямо на причал лез кондуктор Хатов с чемоданом. Отличный служака, и вдруг такое дикое нарушение флотской дисциплины. Моряк никогда не полезет через леера. Артеньев строго окликнул Хатова, но кондуктор — будто и не слышал: ушел. Старшина Жуков, стоя у сходни, видел эту сцену:

— Да он чокнутый… анарха! Только помалкивал. А теперь пришло его время. Пошел к дружкам своим… дров наломают, балбесы.

В коридоре кают-компании между кают шатался Петряев:

— Старшой! Кто мне ответит, где сейчас место офицера?

Артеньев печально сказал артиллеристу эсминца:

— Дорогой мой, склянки отбили девять, а ты… уже пьян? Ревельские заводы стонали во мгле морозного рассвета.

— Я не пьян. Я только потерял чувство юмора. Что же дальше-то будет? Ведь Россия занялась революцией некстати… война! Немец не станет ждать и попрет нас дальше за милую душу.

— Наш долг — не пропустить его.

— Долг? — усмехнулся Петряев, и клок волос болтнулся на его лбу (так жалко его стало!). — Это слово из какого лексикона? Все кричат: свобода… равенство… братство. О долге не слыхать!

— Ну, так я скажу тебе: долг, как и совесть, существует.

В спину старшего офицера Петряев произнес глухо:

— Как бы тебя за это не убили первым…

* * *

Неподалеку, приткнувшись к стенке, стояли еще два эсминца — «Охотник» и «Пограничник». В середине дня, проломив ворота порта, громадная толпа рабочих манифестаций с фабрики Лютера и с завода Беккера тронулась прямо к кораблям Минной дивизии… Грапф перед отъездом в Гельсингфорс приказывал — чужих на борт не принимать, и Артеньев, чуя беду, велел наружной вахте:

— Сходню… убрать!

Сходню выдернули из-под ног манифестантов. Рдеющая знаменами толпа остановилась возле эсминца, подняв на руках оратора:

— Товарищи моряки, в этот великий день… в это празднество наступившей свободы… сбросьте тиранов, омытых в вашей крови! Идите в наши колонны… всему миру мы… вознесем… правду.

— Вон отсюда! — кричал Артеньев. — Здесь вам не место!

Из другого конца гавани — так, словно быстро чиркали и тут же гасили спички, — вспышками бился прожектор на мостике «Москвитянина». Артеньев, прищурясь, прочел по проблескам:

«Мы командира уже убили. Расправляйтесь и вы…»

Сходня вдруг поехала обратно на причал.

— Назад сходню! — и в этот момент Артеньев ощутил, как тяжело провисла пола его кителя: кто-то, зайдя сзади, опустил в карман ему пистолет; обернулся — перед ним стоял минер Мазепа. — Игорь, это ты? Только не вздумай стрелять — погоди… обойдется…

Офицеры стали уговаривать матросов не уходить с рабочими. Уговаривали пылко, страстно, настойчиво и любезно:

— Ну, ребята, ну, не надо. Посидите дома… завтра пойдете. С мостика гаркнул сигнальщик вниз — в самую заваруху:

— Семафор от начдива Развозова: по двадцать человек с каждого эсминца можно отпустить, чтобы далее порта не ходили…

Сергей Николаевич махнул рукой:

— Двадцать человек, но не больше… Подайте им сходню!

С грохотом она двинулась на причал — побежали.

На эсминцах осталось по… двадцать человек. Плюс офицеры.

— Куда они пошатались? — спросил Мазепа.

— Мне их намерения неизвестны.

— Будут участвовать в революции, — вставил Дейчман.

Артеньев с презрением оглядел инженер-механика:

— А вы даже не участвуете — вы только устраиваетесь в революции, как в неудобной комнате. Комната плоха, но другой нет, и потому заранее приживаетесь к ней, как клоп к тощей перине…

Мимо эсминцев, гремя сапогами, бежали еще матросы.

— Это уже с крейсеров… тоже пошли!

— Я еще раз спрашиваю, — сказал Петряев, — где сейчас место русского офицера? Может, и мне шагнуть через леер?

— Иди в каюту. Закройся. И проспись до обеда.

Офицеры разбрелись по каютам. Кажется, там шло тишайшее, осторожное пьянство. До нормы, чтобы не терять головы. Быть пьяным, но только не качаться. Артеньев прохаживался вдоль минных рельсов. Надоел хлам ремонта… Мимо него продефилировал на сходню и Дейчман, одетый под матроса — в бушлатике, только фуражка офицерского покроя прикрывала голову. Глупую голову!

— Куда, мех? Назад!

— Сейчас свобода… не имеете права.

— Назад! Вы мне противны в таком виде…

Дейчман хотел что-то возразить, но не успел. Жесткий кулак Артеньева свалил его со сходни обратно — на палубу, на рельсы.

— Оденьтесь по всей форме, как офицер, тогда отпущу…

Это был второй случай за время службы, когда Артеньев ударил подчиненного. На этот раз ударил своего же — офицера. Резко повернувшись, старшой уходил под полубак — тоже закрыться в каюте.

* * *

Мистическая корпорация шварцгауптеров не думала, что доживет до таких времен. Сейчас старшины этого древнего братства наблюдали из окошек Дома Черноголовых, как валит мимо толпа — прямо к «Толстой Маргарите». Матросы с эсминцев и рабочие-ревельцы уперлись в башню «Маргариты», а через Большие морские ворота их подпирали крейсерские — запоздавшие. «Толстая Маргарита» — вся в старой кладке, четыреста лет отстояла она, и никто еще не решался штурмовать ее первобытные стены.

— Сымай караульных!

Караул и сам брякнул наземь винтовки.

— Братцы, да знаете ли вы, кто сидит в «Маргарите»?

— Открывай!

— Здесь же матросы… еще по бунту на крейсере «Память Азова». Сколь годочков. А открыть не можем — ключей у нас нет.

Крейсерские, работая локтями, продирались вперед:

— Полундра, полундра, тебе говорят… не мешай!

За ними тянулся длинный телеграфный столб, вывернутый из земли. Раскачали его матросы, и, как таран, он бился в ворота. Ворвались внутрь. Там, внутри, даже в нос шибало. Крысами, плесенью, мылом, хлебом кислым. Бравый надзиратель, звякая ключами, отворял камеры. Заживо погребенные обретали жизнь.

— Выходи… вылезай… и ты, приятель: срок вышел!

Вот они — выходят, шатаясь. И сразу притихла толпа на улице.

Шли, как тени. Матросы. Революционеры 1905 года.

Потухли глаза их, а время выпило из них морскую синь. Все было. Все было раньше… Седые, старые, они идут.

— Амнистия или што тут? — спрашивали.

— Революция! — отвечали им.

Они плакали:

— Отсидели, как по звонку: от революции до революции…

Узники шли по городу, губами ловили снежинки:

— Смотри-ка, снег… снежок какой… мяконький.

Их беззубые рты источали страшные улыбки.

Ближе к ночи прибыл с берега Семенчук, вернул бляшку.

— Так, так… Значит, и ты был возле тюрьмы?

— Был.

Сергей Николаевич скинул китель, возле раковины стал полоскать горло раствором марганцовки. Сквозь бульканье прорывались слова:

— Это хорошо, что сознался… Теперь хоть буду знать, что ты за фрукт. Опасный ты… А с вашим приказом номер один не согласен!

Семенчук подумал о чем-то и вскинул руку к бескозырке:

— Есть!

Ловко придумано на флоте с этим коротким и бравым «есть!». Ругают матроса — он говорит «есть!». Хвалят его — тоже «есть!». На все дается один ответ, все до конца исчерпывающий… Эсминец уснул. За плюшевым пологом спал в каюте Артеньев. На узкой откидушке, вмонтированной в борт корабля, как тюремная койка в стену камеры, спал гальванер Семенчук… У каждого была своя правда.

* * *

Теснота феодального Ревеля всегда утешала душу. Было что-то милое в узости переулков, в лабиринте дворов и ворот. Сегодня ему повезло: роясь в книжной лавке на Бубличном проходе, Артеньев из рухляди извлек почти новенький каталог портретов московского архива министерства иностранных дел… Как и все книголюбы, Сергей Николаевич не удержался, чтобы не полистать книгу на улице.

Он шел сейчас по улице Пикк через Гильдейский проход, и в коридор стен сверху падал сумеречный свет древности. Каталог очень интересный. Канцлеры, дипломаты, консулы… Ага, вот самое любопытное: портреты частных лиц! От волнения даже придержал шаги. Гильдейский проход кончался, он вышел на улицу Лай, а там высоко в небе уже купалась стрела Олай-кирхи, всегда видная с моря… Акулина Евреинова, дети Демидовых, жена Гундорева с грушей в руке, пьет чай с блюдца, а перед нею лимон.

Черной тенью заслонило ему глаза — матросы! Не с крейсеров и не с Минной дивизии. Улица Лай — щель, где не пропихнешься. Может, отступить? Это ясно, что они ждут, когда он приблизится. Стояли шагах в десяти, ноги в клешах расставив. Посмеивались:

— Ну, ползи, ползи… Чего встал?

И тогда он пошел прямо на них.

— Дай пройти офицеру! — заявил матросам, а в горле что-то жалобно пискнуло, и тут ногой поддали ему по книге…

Он нагнулся, чтобы поднять ее, но сверху двинули по затылку кулаком. Артеньев упал, и его стали бить. Он выпрямился рывком, уже без фуражки. Запонки отлетели, манжеты сползли и торчали теперь из-под рукавов несуразно-ослепительной свежестью.

— Нет! Нет! Нет! — вскрикивал он при каждом ударе. Наконец бить закончили.

— А за что? — спросил их Артеньев, сплюнув кровью.

— Вас всех, офицеров, к стенке надо.

— За что?

— Еще спрашивает! Скажи спасибо, что живым отпускаем…

— За что?

— Холуй ты царский, — влепили на прощание, как пощечину…

Ушли. Он отцепил манжеты, отбросив их от себя. Книга лежала в стороне, затоптанная сутолокой ног. И вот тогда он заплакал. Но слез этих себе не простил. Ожесточась, быстрым шагом вернулся в гавань. Прямо от сходни приказал вахте:

— Большой сбор — все наверх!

Грянули звонки. Буцая в палубу, сбегались матросы. И застывали на корме, лицами внутрь эсминца, двумя фалангами. Ветер мусолил ленты, гремели на ветру жесткие робы.

— Слушай все! — сказал Артеньев. — Сейчас в городе меня избили… матросы. Матросы флота избили офицера флота. За что? Но, кажется, они сами не знают. Меня назвали «холуем царским». И я здесь, перед всей командой, заявляю, что ничьим холуем никогда не был. Я не политик и революций не делаю… Я только строевой офицер. Кадровый. Меня в корпусе вашим «измам» не обучали. Но, как офицер, я знаю, что без дисциплины нет флота. Без флота не будет победы. Слушайте все… Вы знаете, я был строг. При царе. Но я никогда не завинчивал гаек. А теперь стану! Да… И чем больше расхристаетесь, тем круче я стану требовать с вас порядка.

Он потрогал разбитую губу и закончил как обычно:

— Ррразойдись по работам!

— Не расходиться, — послышался голос Хатова, который соизволил вернуться из отлучки и теперь, как последняя скотина, лез через леера на борт эсминца. — Не расходись! Теперь я говорить буду…

Кажется, он был пьян, но говорил складно:

— Братва, слышали, что старшой заливал нам тута? Мало вчера ихнего брата угробили — надо бы и нашего прихватить за компанию. Вы слышали голос платного наймита буржуазии? Это к чему же он всех нас призывает? В старые времена? Дисциплинки ему хочется?

Хатов осекся — прямо на него в упор глядела жуткая дырочка револьвера. Когда Артеньева били, он про него забыл. А вот теперь вспомнил. И навел.

— Убирайся. Или прихлопну. Как муху…

Предыдущая главаГлава 44 из 64Следующая глава