К книге
МоонзундЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Заговор в безвременьи. 7
52%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Заговор в безвременьи. 7
33

Минную дивизию на Балтике принял от Колчака контрадмирал Развозов. Почти весь июль (жаркий, удушливый) эсминцы базировались на Моонзунд. Тоска смертная… Июль был богат событиями, которые язвили сердца каждого россиянина. Ходили темные слухи, что Протопопов, товарищ председателя в Думе Родзянки, заезжал специально в Стокгольм, где вел беседу с немецкими дипломатами о путях к заключению мира. Тем людям, у которых была голова на плечах, становилось ясно, что самодержавие — в чаянии грядущих потрясений — спешит избавиться от войны, чтобы развязать себе руки для борьбы с растущей революцией. Кают-компания «Новика» стала наполняться политикой, и Артеньев, как старший офицер, вмешивался в споры.

— Оставьте же эту политику! Это не наше дело. Еще Козьма Прутков сказал: «Специалист подобен флюсу — полнота его односторонняя!» Что-либо одно — или флот, или политика… Я — за флот. Больше внимания к службе!..

Он снова тронул болевшую ключицу, и фон Грапф это заметил:

— Поезжайте-ка в Питер, развейтесь. Заодно и дело — штурман жалуется на хронометры, которые не мешает выверить в навигационных мастерских… Из Кронштадта наведаетесь в Питер.

— Мне ящиков с хронометрами не дотащить. Тяжелые.

— Возьмите первого попавшегося матроса…

Артеньев так и сделал: вышел на палубу и окликнул первого попавшегося, которым оказался Семенчук:

— Оденься как следует, гальванер, чтобы на патрули не напороться. Поедем сначала в Кронштадт, а потом в Питер…

Ему одеться было гораздо сложнее, ибо существовала громадная таблица для 32 форм одежды флотского офицера — на все случаи жизни. Ошибаться нельзя… Поехали. С хронометрами.

* * *

Политика преследовала даже в пути. Ехали поездом через Финляндию и всю дорогу разговаривали. Причем нельзя сказать, что были неискренни. Дорога, она ведь тоже сближает людей…

— Ты не думай, — говорил Артеньев, — что мы, офицерство, лыком шиты. И многие из нас отлично чувствуют все российские неустроенности. Но… молчат! Вы свои пяток лет оттабанили — и домой поехали. А у нас другое дело… присяга, долг, честь. Наконец, и пенсия. Она, как ни крути, а языки тоже защелкивает…

Близость Кронштадта обоих насторожила: при сатрапии губернатора адмирала Вирена здесь не пахнет раздольем флотской удали. Город-крепость, город-тюрьма, весь в камне, и даже мостовая из чугуна — уникальнейшая в мире.

— Сдадим вот хронометры и… поскорей бы отсюда!

Сдали они хронометры, ночь переспали, наутро опять пошли в мастерские. Шли они, как заведено в Кронштадте, по разным сторонам Господской улицы — Артеньев шагал по правой («бархатной»), а Семенчук по левой («суконной») — таковы здесь порядки. Откуда ни возьмись выкатился на Господскую серый в рыжих подпалинах жеребец, а в коляске с открытым верхом сидел сам Вирен.

— Стой, — заорал он Семенчуку. — Чего руки в карманы сунул? Давай бляшку с номером… Я тебя научу, как держать руки надо!

С «бархатной» стороны Артеньев перешел на «суконную»:

— Господин вице-адмирал, это мой матрос, мы с «Новика», только что с позиций Моонзунда, приехали с хронометрами…

— А, — сказал Вирен, — с эсминцев? Разболтались вы там, вдали от дисциплины флотской. Я вас проучу… Что за ботинки?

Ботинки на ногах Артеньева, правда, были не форменные.

— Казенные жмут, — сказал он. — Извините.

— Казенные уже и жать стали? Может, и мундир вам мешает? Сейчас же отведите своего разгильдяя на гарнизонную гауптвахту, а затем сами ступайте на офицерскую — арестуйтесь!

Жеребец тронулся дальше, и Господская вмиг стала пустой, будто вымерла. Одиноко маячили офицеры, заранее становясь во фронт. Дамы — при виде Вирена — спешили переждать его проезд в подворотне, чтобы не нарваться на оскорбление. Зато свободно шлындрали, бесстрашны и ненаказуемы, кронштадтские проститутки…

Артеньеву было стыдно перед своим гальванером:

— Пойдем, Семенчук, я тебя посажу, а потом и сам сяду…

Отсидели они два дня, забрали из мастерской хронометры.

— Бежим! — сказал Семенчук. — Ноги в руки и бежим…. Вот уж несчастная братва, кто здесь по пять лет загорает.

* * *

Со двора флотского Экипажа, как в далеком детстве, пела труба. Ирины дома не было, Артеньев открыл квартиру своим ключом:

— Входи. Как-нибудь устроимся переночевать у меня.

Вошли. В квартире было страшное запустение.

— Не дай-то бог иметь такую жену, как моя сестрица. Правда, она еще глупа… Что взять с дуры-бестужевки?

Семенчука поразил вид огромных пустых комнат с отодранными по углам обоями. Кривоногая жалкая мебелишка, почти сиротская, кособочилась по углам квартиры — неприютно и одичало.

— Небогато живете. А я-то думал…

— И думать нечего, — сердито отвечал Артеньев. — Тебе кажется, если дворянин, так уже особняк, рысаки, лакеи, а сам дворянин кровь сосет из народа. Че-пу-ха!.. Мой батюшка сорок лет вставал ни свет ни заря, чтобы всяких оболтусов латынью насытить. Надорвался и умер… до пенсии! — Старлейт вернулся с кухни явно смущенный. — Хоть шаром покати, — сказал. — Самая противная девка — это ученая девка… Извини, брат, ужин не состоится.

Пили голый чай с сахаром — в молчании. От канала Круштейна тянуло ночной сыростью. Старенький абажур, весь в пыли, освещал над пустым столом четкий круг, рукава от стола запылились.

— Ляжешь вот тут. Я тебе постелю.

— Спасибо, — ответил Семенчук. — Мне бы приткнуться.

Ближе к ночи вернулась Ирина. Рослая, стройная. Ее сильно портил долговатый нос — такой же, как у брата. Моложе его на десять лет, она как-то запоздало развилась, и Артеньев с непонятной для себя неприязнью отметил ее груди, торчавшие дыбком.

— Не понимаю тебя! — с укоризной сказал брат сестре. — Когда ты возьмешься за ум? Почему такой кавардак в квартире? В доме — ни куска хлеба… И почему ты пришла так поздно?

— Да, я задержалась сегодня… Так было интересно! Мы, все девушки, ездили в Калинкину клинику — изучали там венеричек. Ты можешь гордиться сестрой. Я недавно так идеально отпрепарировала лягушку, что ее оставили на курсах как учебное пособие.

— Я восхищен, — хмуро процедил Артеньев. — «Тебе с подругой достались препараты гнилой пуповины, потом был дивный анализ выделенья в моче мочевины…» Дура ты! — врубил он в лицо ей. — Тебе замуж надо. И сразу повыскакивают из головы все лягушки. Готовь себя не к вивисекциям, а к семейной жизни.

— Ты отсталый консерватор, — возразила сестра. — Впрочем, все офицеры флота всегда славились своей реакционностью.

— Пусть я отсталый. Но ты со своим прогрессом тоже далеко не ускачешь. Нужен дом. Нужен муж. Нужны дети… Кухня, наконец!

— Боже, ты разговариваешь, словно черносотенец. Сейчас, когда все вокруг кипит, когда наука…

— Оставь ты эту ерунду! — Он рывком распахнул дверь, спросив у темной комнаты: — Семенчук, ты спишь?

— Сплю. Сплю. Я ничего не слышу…

Разговор с сестрой он продолжил, когда она уже легла.

— Я постарел… да? — спросил Артеньев.

— Ты ужасно нервный. А я так счастлива…

— Влюблена?

— Что ты! — возмутилась Ирина. — Это было бы глупо…

Она призналась ему, что профессор Пугавин, это научное светило, выделил ее среди всех бестужевок для постановки психологических опытов. Пугавин нашел у нее рациональный ум.

— Профессор сейчас занимается этим… Распутиным!

— А при чем здесь ты со своим рациональным умом?

— Пугавин нашел, что я гожусь для разгадки секрета влияния Распутина на женщин. Опыт, конечно, будет поставлен строго научно. И под наблюдением самого профессора…

— Вот так и знай, — сказал Артеньев, — если я твоего профессора-психолога встречу, я самым простонародным способом набью ему морду. И пусть он жалуется потом городовому!

— Пугавин — прогрессивная личность, — обиделась сестра.

— Тем лучше. За этот прогресс я ему еще добавлю. И посоветую, чтобы опыты с искушением от Распутина он ставил над своей женой.

Сестра замкнулась. Взяла у него папиросу.

— Социология тоже наука, — сказала она, неумело прикуривая. — И наука с большим будущим. В науке всегда были герои-мученики. Не станешь же ты отрицать подвигов врачей, которые сознательно прививают себе микробы чумы, холеры и сибирской язвы.

— Спи. Я гашу свет. Герои науки так и останутся героями. Но я еще посмотрю, какой микроб тебе достанется от Распутина…

На следующий день явился профессор Пугавин; светило был в сером костюме и в серой шляпе, день был тоже серый.

— Молодой человек, — сказал профессор, беря Артеньева за пуговицу мундира (чего Артеньев не мог выносить), — как же вам не стыдно? Ирина Николаевна мне все рассказала… К чему ваши сомнения? Я же стану следить за вашей сестрой, как Цербер. У меня холодный, аналитичный ум, как у римского патриция.

— У вас он холодный. Но у сестры может оказаться и горячим.

— Сережка! — вспыхнула Ирина. — Как ты можешь говорить обо мне такое? Мы ведь ставим только опыт… только психологический опыт для науки!

Семенчук проявил деликатность и, присев на корточки, перебирал книги на этажерке. Артеньеву он сейчас мешал своим присутствием, но… не выгонять же на улицу! Пускай слушает.

— Распутин, по-моему, это просто гнусный кал, который недостоин вашего просвещенного изучения. Его надо подцепить на лопату и выбросить. А вам хочется его понюхать.

— Э-э, нет! — убежденно отвечал Пугавин. — Когда человек смертельно болен, врачи изучают и его кал, дабы спасти человека… в данном случае речь идет о больном русском обществе.

Тут Сергей Николаевич возмутился:

— А кто вам сказал, что русское общество больно? Вон, посмотрите на моего бугая… Семенчук, встань! Ты разве болен?

Гальванер вырос над этажеркой — всей своей гигантской фигурой чемпиона по классической борьбе.

— Не, — засмеялся, — мы не больные. А с господином старлейтом я согласен: всю заразу жизни русской — на свалку надо, чтобы она здоровым жить не мешала.

— С таким оппонентом я не желаю дискутировать… Ирина Николаевна, вы готовы? Григорий Ефимыч будет ждать нас, я уже договорился через баронессу Миклос.

Артеньев прицепил к поясу золоченый кортик:

— Я пойду тоже. У меня не десять сестер, чтобы я бросался ими по всяким Гришкам… Можете мне, как реакционеру, не признаваться. Лишь один вопрос: где живет эта скотина?

* * *

На Гороховой — пустота, лишь возле дома №64 заметно некоторое оживление, возле подъезда стоят два легковых автомобиля. На площадке лестницы первого этажа, примостившись на подоконнике, играют в карты скучные филеры. Скучные и трезвые.

— Вам куда? — спросили они Артеньева.

— Господин в сером с молодой дамой уже проходили?

— Да. Только что.

— А я с ними… тоже к Григорию Ефимычу.

«Штаб-квартира Российской империи» имела электрический звонок. Артеньев в бешенстве как нажал его кнопку, так уже и не отпускал пальца, пока ему не открыла горничная.

— А вам назначено? — спросила она, словно о визите к врачу.

В прихожую вышел костистый мужик в шелковой рубахе с малиновым пояском, в английских полосатых брюках, на босых ногах его шаркали шлепанцы. Он воззрился на Артеньева, и старлейт хорошо рассмотрел его старческое лицо, клочковатую бороду, из путаницы которой пробивались землистые мужицкие морщины. Даже никогда не видев Распутина, Артеньев догадался, что это он… он!

— Ты што звонишь, будто полицья какая? — наорал Распутин на офицера. — Всех в дому перепужал. Я тебя звал, что ли? Ты, флотский, на кой ляд сюды приперся?

— Просто так. Посмотреть на вас.

— Кого смотреть-то?

— Да вас, Григорий Ефимыч.

На лице Распутина выразилось крайнее удивление:

— У тебя и дела до меня нетути?

— Нет. Нету.

— И просить ништо не станешь?

— Не стану. Вот посмотрю и уйду…

Распутин взмахнул длиннейшими руками гориллы:

— Таких у меня ишо не бывало. Кажинный прыщ лезет, кому — места, кому — чин, кому — орденок. А тебе ништо не надо, быдто святой ты!

Он распахнул двери в гостиную, наполненную дамами, и объявил своим гостям во всеуслышание:

— Это ничего. Какой-то хрен с флоту приволокся…

Древнеславянское слово сорвалось с языка Распутина легко и безобидно, почти не задевая слуха, как обычное разговорное слово, и все дамы восприняли его с удивительным спокойствием. Пугавин с сестрой были уже здесь. Артеньев сел в уголку комнаты, осмотрелся… От круглой печки, несмотря на летнюю пору, разило жаром. Посреди комнаты, обставленной дешевыми венскими стульями, громоздился стол. На нем — ведерный самовар. Вокруг самовара навалено всякой снеди. Масса открытых коробок консервов. Горка неряшливо накромсанной осетрины. Надкусанные калачи. Луковицы. Черный хлеб. Баранки. Мятные пряники. Четыре роскошных торта от Елисеева, уже початых ножами с разных сторон. Соленые огурцы. Очень много бутылок с вином, а под столом — пустые бутылки…

— Ну, кто новый-то здеся? — спросил Распутин, но тут опять задребезжал звонок. — Тьфу, бесы, и время провесть не дадут.

Ввалилась пожилая особа в кружевах и ленточках, с порога она рухнула на колени, хватая Распутина за подол рубахи:

— Отец, бог, Саваоф… дай святости, дай, дай!

Распутин рвал от нее подол рубахи, крича:

— Ой, старая, не гневи… отстань, сатана, или расшибу!

— Сосудик благостный, бородусенька, святусик алмазный…

Распутин развернулся, треснул даму кулаком по башке и отшвырнул ее, словно мешок, к печке.

— Всегда до греха доведет, — сказал, оправляя рубаху. — А ежели ишо раз полезешь, вот хрест святой, так в глаз врежу, что с фонарем уйдешь… как пред истинным!

— Бог, бог… освяти меня, — взывала дама от печки.

— Ну, не сука, а? — спросил всех Распутин и повернулся к Артеньеву: — Сидай к столу, флотской… Небось мадеру лакать любишь?

И вдруг он вперился взглядом в Ирину Артеньеву:

— А ты пошто без декольты пришла? Или порядку не знаешь?

Поднялся с продавленного дивана Пугавин:

— Ирина Николавна явилась, чтобы побеседовать с вами.

— О чем?

— О смысле жития, конечно.

— Дуня! — позвал Распутин, и мгновенно явилась горничная. — Вот эту новенькую, котора без декольты… в боковую веди.

Артеньев конвульсивно дернулся, но Пугавин шепнул ему:

— Что вы! Ваша сестра культурная, передовая девушка…

Компания за столом росла, появились пьяные. Дирижировал за столом закусками секретарь Распутина — ювелир Аарон Симанович. Смеялась, подъедая торт с вилки, будто купчиха, баронесса Миклос — красавица, каких Артеньев никогда не видывал. «И эта туда же?..» Было много аристократок, но скромному офицеру с «Новика» они были далеки и… противны! Респектабельная баронесса Икскуль фон Гильденбандт, которую Артеньев знал по портрету Репина («Дама под вуалью»), невозмутимо разливала чай. Разговор за столом шел странный — больше о концессиях Мурманской железной дороги.

Дверь из боковой комнаты открылась, вышел Распутин с сестрой. Держа ее рукою за шею, он продолжал незаконченный разговор.

— Грех — это хорошо, — ласково внушал он Ирине.

Артеньеву показалась дикой простота его убеждений. Никаких высоких материй: «Грех — это хорошо!» — и этого достаточно, чтобы дуры бабы слушали его так, будто мед пили.

— Пора уходить, — шепнул Артеньев Пугавину.

— Но мы присутствуем лишь при начале опыта…

Распутин сел за стол, а красавица Миклос поднесла ему кусок хлеба, поверх которого положила соленый огурец. Скрипач Лева Гебен настроил свою скрипку, и грянула «величальная»:

Выпьем мы за Гришу —

Гришу дорогого,

Свет еще не видел

Милого такого…

Балетмейстер Орлов плясал на столике, телефон звонил неустанно. Распутин хлестал все подряд, что наливали, мешая портвейн с квасом, а пиво с хересом. В какой-то момент Артеньев, абсолютно трезвый, испытал тревожное чувство, какое бывает в море ночью, когда вдоль горизонта брызнет светом вражеский прожектор… Почти физически он ощутил взгляд Распутина, устремленный на сестру, как клинок. Под этим взглядом Ирина вдруг окаменела, дернула плечами. И вдруг она вырвала из прически гребенку, тряхнула головой, рассыпав волосы по плечам, как делают женщины, ложась в постель. Распутин смотрел на нее, как удав на кролика. А потом… Потом над объедками стола протянулась вдруг жилистая рука. Распутин, заворожив, стал гладить сестру по щекам.

Артеньев толкнул Пугавина, Пугавин нажал под столом на туфлю Ирины, и она вдруг истерично взвизгнула:

— Ай! Не сметь так обращаться со мною…

Рука убралась, и глаза Распутина медленно потухли:

— Ишь ты… заноза. Ну-ну. Ладно. Ты приходи опять. Я ничего. Это так… Кады придешь? Мы поговорим… Не бойсь!

Артеньев даже не заметил, когда в комнате появилась Лили Александровна фон Ден. Вдова командира «Новика» принесла цветы, вручив их Распутину, и тот отбросил их от себя:

— Мне? На кой? Ладно. Баловство…

Артеньев не стал дожидаться, когда его увидит г-жа фон Ден, и поспешил к выходу. Шепнул сестре, чтобы шла домой. В пустой квартире слонялся по комнатам Семенчук, поджидая его:

— Ну, что там, господин старший лейтенант?

— Я ничего не понял, — сказал Артеньев. — Если и верны все те слухи о влиянии Распутина на государственные сферы, то я никак не возьму в толк, каким образом Россией может управлять этот темный и жуткий мужик… Как? Я не обнаружил в Распутине даже тени той непосредственности, какая характерна для простонародья. Это ярко выраженная преступная натура, место которой на каторге, а он гуляет… Гуляет так, словно бандит, которому подфартило в добыче!

— Не один же он там, — заметил Семенчук.

— Вот и беда для России, что он такой не один…

— А я билеты взял. Поедем?

* * *

Билеты у них были до Пернова — до самого Моонзунда. Вечером, сидя в купе, Артеньев говорил Семенчуку, словно оправдываясь:

— В доме только черной гадюки не хватает. Кастрюли в копоти. А она опыты ставит… Но она же чистая хорошая девушка. Она все понимает. Я знаю, что она больше туда не пойдет.

Было ему как-то неловко и мучительно. Семенчук отмалчивался, и Артеньев вдруг с отчетливой ясностью понял, что Ирина еще не раз пойдет на Гороховую, 64… Он стал копаться в бумажнике:

— Где мы сейчас?

— Скоро Ямбург.

Сергей Николаевич шлепнул на стол последнюю четвертную:

— На первой станции… разгонись за бутылкой.

— Ваше благородие, да ведь бутылки-то сейчас… сами знаете какие! Только черепа с костями на этикетках не рисуют.

— Плевать. Тащи. Не рассуждая. Выживем.

После выпивки он сознался:

— Лучше б не ездить. Чего мы там не видели? А на войне, брат, лучше. И люди честнее… Ох, какая сволочь!

— Кто сволочь?

— Да все вокруг… Петербурга нет — помойка!

…Он ведь очень любил Санкт-Петербург.

Предыдущая главаГлава 33 из 64Следующая глава