«Не любит черт ладана… Не любят в советском царстве, в коммунистическом государстве Достоевского… Ох как не любят!» – писал А. А. Яблоновский в 1933 году[56], и эта реплика эмигранта отражала действительность.
В 1932 году украинский поэт Микола Бажан пишет стихотворение «Послесловие: Про Достоевского, про Гамлета, про Двойника», напечатанное и в русском переводе (получило известность как поэма «Смерть Гамлета», затем переработано в 1936 году). Произведение это также направлено на преодоление гуманизма, то есть Достоевского. Будучи первым идеологическим произведением Бажана, оно не менее радикально, чем повесть В. Герасимовой, но в литературном смысле, конечно, несоизмеримо по таланту с тенденциознейшей рапповской прозой, а оттого и оказалось намного более деструктивным для наследия Ф. М. Достоевского. И здесь уже носится предвестие того, о чем будет сказано в 1934 году с трибуны писательского съезда М. Горьким: во всеуслышание имя Ф. М. Достоевского связывается с набиравшим обороты нацизмом.
Как писала критика, «Бажан показывает раздвоенного, мятущегося интеллигента-гуманиста западноевропейской формации», которому «никакие башни из слоновой кости не дадут остаться нейтральным перед лицом решающих классовых боев. Фашизм мобилизует своих приверженцев»[57], «обрушивается на мелкобуржуазную половинчатость и раздвоенность, на колебания между революцией и национализмом»[58]; «Он показал, что в героическую пору схватки двух миров для всякого честного человека не может быть сомнений и колебаний»[59].
Стихотворение это известно в нескольких переводах – А. А. Штейнберга[60], И. С. Поступальского[61], Б. Л. Коваленко 1936 года (фрагмент)[62]; в послевоенные годы наибольшую известность получил перевод П. Г. Антокольского[63] (сделанный после того, как трое предшественников были репрессированы)[64]. Приводим фрагмент поэмы в самом первом переводе – А. А. Штейнберга:
Есть люди, что прячут в команде крылатку,
Двойника старомодного жалкий убор?
Зачем она надобна? Спрашивать не с кого.
Кому эти тряпки к лицу, наконец?
Бредет по Европам фантом Достоевского
И пальцами шарит в пустотах сердец.
И люди ползут из сердец, как из дома,
Как после болезни, позора и мук, —
Здесь гетманский сын,
генеральский потомок,
И прусского юнкера выбритый внук, —
В одной униформе выходят на стук.
Теперь поищите Алеш Карамазовых
В святых легионах, в военном строю,
Где они, в респираторах противогазовых,
Тонкую душу фильтруют свою.
Раздутая маска оскалилась хоботом
И дышит Христос респиратору в зад.
Князь Мышкин!
Вы тоже в строю! Вы до гроба там
Останетесь, бравый солдат!
Значит, гундосый, и вас-таки
Ведут в строевой тесноте,
И выросли хвостики-свастики
На вашем смиренном кресте.
И бодро нафабрив белесые усики,
На лбы наведя торжествующий глянц,
Гвардия иисусиков,
Прозелитов святых сигуранц[65].
Это стихотворение и в целом получило большую известность как
нанесшее удар по всем, кому «легче зубами вцепиться в собственный локоть», чем идти одним путем с народом, всем тем, кто, засев в «башне из кости слоновой», притворяется, что он сохраняет свою творческую независимость, хотя на самом деле он раб народных врагов[66].
То, что переводы сочинений Ф. М. Достоевского пользовались в Германии первой трети ХX века большим интересом, общеизвестно, как было общеизвестно и то, насколько им зачитывались идеологи нацизма, особенно Йозеф Геббельс[67]. Эта привязанность к русскому гению оказалась в СССР еще одной, веской причиной, по которой к имени Ф. М. Достоевского стал привешиваться ярлык нациста. Не было секретом и то, что Артур Мёллер ван ден Брук, издатель немецких переводов Ф. М. Достоевского, нашел в русском писателе очень многое для пангерманизма, что в конечном счете привело его в 1923 году к написанию книги «Третий рейх», ставшей краеугольным камнем идеологии национал-социализма в Германии[68]. Советские газеты сообщали гражданам об увлечениях главарей нацизма писателем – как его прославляет в своих книгах Альфред Розенберг[69], а особенно как Ф. М. Достоевским увлечен Геббельс:
Литература не является для него преломлением, жизни, а наоборот, жизнь он видит исключительно сквозь призму литературы. Недаром был он учеником Гундольфа, известного биографа Гете и Шекспира, исследователя германского романтизма. У Геббельса изучение романтиков причудливо переплетается с почти болезненным преклонением перед Достоевским. Так оно и должно было быть: будущий вождь берлинских фашистов должен был стать поклонником автора «Бесов». Достоевский хотел в этом романе дать чудовищно карикатурное изображение революционного движения. В эпилептическом ясновидении дал он, однако, в проекции на эпоху империалистических войн и пролетарской революции жутко реалистическое, почти натуралистическое изображение фашизма. Геббельс мог бы быть великолепно одним из героев «Бесов», хотя бы Петром Степановичем Верховенским на берлинско-фашистский лад[70].
В этой исторической ситуации уже как логически предопределенное воспринимается публичное и всеобщее надругательство над Достоевским, которое происходило на Первом Всесоюзном съезде советских писателей 1934 года. Уже на самом первом заседании, 17 августа, М. Горький задал тон, критикуя буржуазную Европу.
Горький надел очки, снял пиджак и остался в одной голубой вязаной рубашке, еще более высокий и тщедушный, чем всегда. Он говорил, вернее – читал без всякой ораторской рисовки. Это было неторопливое изложение мысли чрезвычайно умного, энциклопедически образованного человека. Вся история культуры была мастерски раскрыта Горьким. Мастер еще раз явил себя примером того, каким должен быть советский писатель, – культурным, смелым, высокообразованным, стоящим на уровне современной науки. <…>
Перед тем как на трибуну вошел Горький, от имени партии и советской власти писателей приветствовал товарищ Жданов <…> Горький по существу говорил о том же, что и Жданов, только более широко развил это и обосновал[71].
Напомним некоторые фрагменты этой речи, которые станут лейтмотивом оценок Ф. М. Достоевского на долгие десятилетия:
Особенно сильно было и есть влияние Достоевского, признанное Ницше, идеи коего легли в основание изуверской проповеди и практики фашизма. Достоевскому принадлежит слава человека, который в лице героя «Записок из подполья» с исключительно ярким совершенством живописи словом дал тип эгоцентриста, тип социального дегенерата. С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский фигурой своего героя показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей XIX–ХХ столетий <…>
Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал, он нашел ее в зверином, животном начале человека и нашел не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать. Да, животное начало в человеке неугасимо до поры, пока в буржуазном обществе существует огромное количество влияний, разжигающих зверя в человеке. Домашняя кошка играет пойманной мышью, потому что этого требуют мускулы зверя, охотника за мелкими, быстрыми зверьми, эта игра – тренировка тела. Фашист, сбивающий ударом ноги в подбородок рабочего голову его с позвонков, – это уже не зверь, а что-то несравнимо хуже зверя, это безумное животное, подлежащее уничтожению, такое же гнусное животное, как белый офицер, вырезывающий ремни и звезды из кожи красноармейца.
Трудно понять, что именно искал Достоевский, но в конце своей жизни он нашел, что талантливый и честнейший русский человек Виссарион Белинский «самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни», что необходимо отнять у турок Стамбул, что крепостное право способствует «идеально нравственным отношениям помещиков и крестьян», и, наконец, признал своим «вероучителем» Константина Победоносцева, одну из наиболее мрачных фигур русской жизни XIX века. Гениальность Достоевского неоспорима, по силе изобразительности его талант равен может быть только Шекспиру. Но как личность, как «судью мира и людей», его очень легко представить в роли средневекового инквизитора[72].
Максим Горький не был одинок. Горько читать и слова Виктора Шкловского, которые стенограмма навсегда запечатлела:
Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.
Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника[73].
23 августа с безжалостной речью выступила и автор повести «Жалость». Валерия Герасимова благодаря речи Максима Горького понимала свою правоту в оценке Достоевского, а потому еще более громко призывала на борьбу с идеологией писателя:
Но можно ли вопрос о развернутом коммунистическом мировоззрении свести только к вопросу о том, что коммунизм хорош, а капитализм плох? Разве старый мир противостоит нам в таком нищем оперении? Разве мы имеем право подходить к нему с такими «голыми» руками? Разве старый мир примитивно и прямо говорит о том, что мы против социализма потому, что не хотим отдать свое имущество? Он выступает со сложными, тонкими орудиями, и мы будем глупцами, а не революционерами, если не сможем дать самым высоким его идеям, самым высоким выражениям его борьбы творческий, талантливый, могучий отпор. Мы сможем! И в этом все дело.
Разве тот же Ницше с его проповедью свободного человека-зверя не был одной из колонн, которая подпирала этот старый мир? Разве тот же Достоевский с его культом страдания, с его культом очищения через страдания, не был тоже колонной, которая поддерживала этот несправедливый мир?
И разве наш, коммунистический художник не должен выступать на той же высоте мировоззрения, которая ему открыта, и дать бой этим великим представителям старого мира? И это будет сражение не с ветряными мельницами, не с теми дурачками, которых у нас часто выставляют оппонентами умных коммунистов, а это будет бой с титанами, которые по плечу лучшим художникам нашего времени.
Но и разве не являются идеи таких титанов, как Толстой, Достоевский, Ницше, теми высочайшими Гималаями идей старого мира, с которых в наши дни мутными ручьями стекают идеи фашизма и пацифизма? И разве борьба с этим мутным потоком, а следовательно и с его «чистыми» первоисточниками, не имеет для нас революционного, практического значения? И разве не имеем мы полной возможности выйти победителями из этой схватки?[74]
Такое провозглашение Ф. М. Достоевского врагом советской власти было неожиданностью даже для Запада. Варшавская газета Д. В. Философова «Меч» отметила эту речь Горького статьей Е. С. Вебера:
Съезд был открыт «исторической речью величайшего из современных писателей мира» – Горьким. Превосходная степень имен прилагательных в применении к главным действующим лицам трагического фарса, совершающегося в советах, никого удивить не может. Ведь пишут же писатели, участники съезда, что они гордятся честью жить в одну эпоху с величайшим Сталиным <…>
Итак, «величайший из современных писателей мира» произнес «историческую речь» на «первом в мире съезде писателей». Прислушаемся к его речи, к его руководящим указаниям, к его категорическим требованиям, предъявляемым партией к новой разновидности «хозяйственников» от литературы, к тем, кто в СССР зовется писателями <…>
C Достоевским этот верховный евнух советской литературы считает необходимым расправиться. Достоевский для него лишь автор «Записок из подполья» – предельная антиобщественность! – и друг Победоносцева. Другого Достоевского нет.
«Достоевскому, – снисходительно поучает Горький, – приписывается роль искателя истины. Если он искал, он нашел ее в зверином, животном начале человека и нашел не для того, чтобы оправдать».
«Братьев Карамазовых» не было. Горький их не знает. «Преступления и наказания» не существует. Есть лишь «оправданное» Достоевским «вертикальное животное» (один из шедевров Горького!). Достоевский ответствен за «грехи» Ницше, Гюисманса, Бурже, Уайльда, Савинкова и Арцыбашева…[75]
В 1935 году в последний раз публикуются «Братья Карамазовы», запрещаются «Бесы». А. С. Долинин прилагал усилия, «перестраивался» и в 1935 году изобразил писателя «революционером и предшественником современной революции»[76], но это не помогло.
Знаковыми для науки о Достоевском воспринимаются события 1936 года, когда памятник работы С. Д. Меркурова, установленный в 1918 году на Цветном бульваре в рамках провозглашенного республикой плана монументальной пропаганды, был «в связи с прокладкой трамвайных путей по Цветному бульвару» снят с пьедестала и перенесен в сад амбулатории им. Достоевского на Новой Божедомке, где писатель родился. Иными словами, из центра Москвы отправлен в Марьину Рощу и поставлен прямо в землю против Туберкулезного института Мосздравотдела (б. Мариинская больница). Стоявшая на том же Цветном бульваре скульптура С. Д. Меркурова «Мысль» была также демонтирована и перенесена на ул. Воровского во двор Дома писателей[77]. Чтобы не оставалось каких-либо сомнений относительно низвержения идолов, поясним: никаких трамвайных путей «по середине Цветного бульвара»[78], как было объявлено, так и не проложили.
В том же году остановлено издание писем Ф. М. Достоевского, которое готовил А. С. Долинин: после того как в 1934 году был напечатан третий том, четвертый, содержащий переписку за 1878–1881 годы, уже не смог в годы сталинизма преодолеть плотину советской цензуры.
Не менее показательны события в Ленинграде. Еще в 1913 году[79] на доме на углу Кузнечного переулка и Ямской улицы была повешена мемориальная доска со следующим текстом: «В этом доме жил и скончался в 1881 году Федор Михайлович Достоевский»[80], но в конце 1930‑х годов она была сброшена с фасада и бесследно исчезла[81].
О «наследстве» М. Горького в науке о Ф. М. Достоевском второй половины 1930‑х годов говорит зачин тезисов диссертации П. П. Жеглова «Творчество Достоевского 40‑х годов», написанной под руководством Н. К. Пиксанова и защищенной в ЛИФЛИ летом 1936 года:
Изучение творчества Достоевского не может представлять только узколитературный интерес. Национал-фашистская интерпретация мировоззрения творчества Достоевского, направленная на оправдание теории и практики фашизма, обостряет необходимость марксистско-ленинского освещения мировоззрения и творчества писателя[82].