В лице Лоренцо-юноши не было ничего примечательного. На первой фотографии, которую мне удалось найти (как, впрочем, и на второй), он разве что выглядит сурово.
На военную службу Лоренцо попал в 19 лет, в 1924–1925[145] годах. Получил регистрационный № 29 439[146], числился берсальером[147] 7-го полка Брешиа[148], который недавно был преобразован в полк велосипедистов и передислоцирован в Апулию[149], [150]. Зачисленный на службу 25 апреля 1924 года, Лоренцо Пероне (с одной «р») меньше чем через три месяца попал в госпиталь, а в октябре 1925-го демобилизовался и вернулся домой[151]. «Во время военной службы проявил себя хорошо и служил с верностью и честью»[152], — засвидетельствовал его капитан.
За два первых десятилетия XX века Фоссано изменился до неузнаваемости. С 1899 по 1914 год градоначальниками были адвокаты Антонио делла Торре и Луиджи Домпе. Они наладили электрическое освещение, долгожданную подачу горожанам питьевой воды и заложили здание новой школы.
К целлюлозно-бумажным предприятиям и шелковым мануфактурам, давно существовавшим в регионе, в 1907 году добавились металлургические предприятия. Рост борьбы за социальные права и признание профсоюзов привели к улучшению условий труда[153].
На фронтах Первой мировой войны погибло 312 жителей Фоссано[154]. После окончания военных действий экономическое развитие региона замедлилось. В сентябре 1918 года (Лоренцо было 14 лет) местная газета Il Fossanese писала: «Городская жизнь как будто замерла… но остерии и кафе всегда полны посетителей! <…> В то же время строительное ремесло пришло в такой упадок, что каменщикам приходится менять профессию; и этот кризис затрагивает кузнецов, столяров, медников, лакировщиков и т. д. О других профессиях можно и не говорить — ситуация везде похожая»[155].
В Италии начала подниматься волна фашизма, «черного двухлетия», которую современники ощущали как гражданскую войну. Наступление реакционного либерального государства вскоре поддержали промышленники, землевладельцы и, наконец, король[156], и это оказалось приговором рабочему движению.
Лишь в первом полугодии 1921 года фашистские военизированные группировки в одном только Пьемонте разгромили 49 народных домов[157] и профсоюзных комитетов, как писал историк Анджело Таска[158]. В начале июня 1921 года в соседних коммунах Мондови и Дронеро убили шестерых социалистов[159].
Фоссанский парикмахер Анджело Суетта (1901 года рождения; на три года старше Лоренцо), вспоминал: в День труда 1 мая 1921 года он поднимался «из Борго-[Веккьо] к площади Кастелло, где находился офис палаты труда[160], чтобы принять участие в шествии… Город выглядел почти как осажденный: фашисты, карабинеры и королевские стражи, вооруженные до зубов, со всех сторон». Начались беспорядки, и Суетта поспешил, чтобы спрятать журнал зарегистрированных в профсоюзе рабочих[161]. Лоренцо не мог не замечать политического насилия, унесшего по всему полуострову жизни трех тысяч человек[162].
С захватом власти фашистами в стране началась «нормализация». В Фоссано она стала особо заметной после отстранения в конце 1922 года и ареста весной 1923-го[163] воинствующего социалиста Джованни Джерманетто[164]. Как пишет историк Ливио Берардо, в предшествующие годы тюрьма Санта-Катерина в Фоссано принимала более 20 коммунистов, социалистов и анархистов, а в начале 1930-х годов директор, «несмотря на то, что проявил “величайшее усердие”, не смог найти в списках ни одного боевика-чернорубашечника»[165].
Несложно предположить, что во время «Марша на Рим»[166] 18-летний Лоренцо думал о своем городе, где оппозиционеры и протестующие оказывались в тюрьме, фашисты безнаказанно гуляли на свободе, а государство даже не пыталось положить конец системному насилию над рабочими и крестьянами. Во избежание недоразумений хочу уточнить: у Лоренцо не было членского билета Национальной фашистской партии и он никогда не выражал симпатий режиму[167].
Конечно, приверженцы фашизма были не только среди местной власти и буржуазии, но и в рабоче-крестьянской среде. Однако большинство простых работяг, особенно с приграничных территорий, испытывали к режиму глубокую неприязнь. Им часто приходилось эмигрировать, потому что найти работу в фашистском городе становилось все труднее[168].
У нас нет документального подтверждения проблем Лоренцо из-за его возможного политического противостояния фашистам. Его имя отсутствует в списке 670 антифашистов, побывавших в фоссанской тюрьме Санта-Катерина за 20 лет фашизма (среди них были и «знаменитые» заключенные вроде рабочего-коммуниста Ремо Скаппини[169], будущего участника восстания в Генуе, которому в апреле 1945 года сдался гитлеровский генерал[170]). Лоренцо жил менее чем в двух сотнях метров от тюрьмы Санта-Катерина. Но это не означает, что он был примерным членом общества, — как раз наоборот.
Вероятно, Лоренцо охотно пускал в ход кулаки[171] — особо часто в «Пигере» (старожилы Бурге иногда перешептываются об этом между собой[172]) или когда решал, что его терпение лопнуло. Мы вряд ли узнаем какие-нибудь подробности, но, судя по воспоминаниям местных и тех, кто исследовал историю Лоренцо до меня[173], драки были едва ли не основным его занятием в свободное время. По крайней мере, до момента, когда он отправился в Аушвиц. Обратимся к местным источникам, которые позволят нам лучше понять исторический контекст, в котором тогда жил Лоренцо.
«Находиться в конфликте с кем-то… было своеобразным состоянием души, модус вивенди, нормой в отношениях, как между отдельными лицами, так и между сообществами», — пишет исследовательница Алессандра Демикелис в эссе «Доброе старое время» (Il buon tempo antico).
«Криминальные хроники кампаний Кунео в ХХ веке» (Cronache criminali dalle campagne cuneesi nel Novecento) частично помогают нам восполнить пробел в документации[174]. «Неумеренное потребление вина», считавшегося в то время «живительным нектаром»[175], способствовало яростным ссорам. В ход шли не только кулаки, но и заточки и «клинки из мира побежденных», как назвал их в своей книге Нуто Ревелли[176].
С окончания Первой мировой войны в сводках происшествий все чаще фигурировало оружие, в том числе огнестрельное. В том привычном мире «быть готовым» означало «быстро вступать в схватку»[177], и в остерию частенько приходилось захаживать полицейским патрулям. Самыми частыми преступлениями в начале XX века, которые совершались в состоянии опьянения, были нанесение телесных повреждений, а также клевета и оскорбления: в мире, «полном нищих, пьяниц, сумасшедших, шарлатанов, мошенников, слабые были обречены на поражение. Каждая деревня имела своего “дурака”, над которым насмехались просто потому, что он был не в себе или немного “странным”, не таким, как все»[178]. Как писал Нуто Ревелли, «в наших долинах сотни “слабых нервами”, алкоголиков, мизантропов — мир, который здоровые игнорируют, боятся или презирают»[179].
Там, где человек человеку волк — с ножом или без оного, с палкой или без нее (я склонен исключить наличие у Лоренцо огнестрельного оружия), — людям приходилось защищаться. И как гласит поговорка, «лучшая защита — это нападение»[180].
Газета Corriere Subalpino писала в 1914 году (Лоренцо тогда было 10 лет): «До недавнего времени многие искренне считали, что ни один хороший праздник не обходится без доброй драки…» Для пинков, тычков, укусов и палочных боев не требуется особого повода: «потасовки случались повсеместно» и «любой предмет мог стать оружием» (бутылка, камень, серп или дубинка). Чудо, если обходилось без жертв. Вот что пишет Демикелис.
Злоупотребление алкоголем и его последствия не сходили со страниц газет и не покидали залов судов. Ни один праздник, религиозный или народное гулянье, не обходился без обильного возлияния, за которым часто следовали преступные деяния.
Остерия была местом, где можно было расслабиться и отдохнуть, где поют, играют в карты или в морру[181], спорят и, конечно же, выпивают. В полицейских протоколах сохранились описания количества выпитого, и это всегда несколько литров на одного. Поэтому бывало достаточно одного неправильного слова — назвать кого-то прозвищем, которого тот на дух не переносит, или поспорить, кто кому сколько должен. Слово за слово — и начинается заварушка с ударами ногами, кулаками и ножом.
Подраться могли и в самой остерии, но чаще на улице, выйдя за порог, или неподалеку. Одурманенные винными парами и еще пару минут назад сидевшие за одним столом с яростью набрасывались друг на друга. Не счесть новостей о драках, закончившихся трагедиями. Чаще всего по причине применения холодного оружия — ножей с запрещенными в ту пору длинными лезвиями.
Нож был непременным спутником, почти продолжением руки крестьянина, пастуха, ремесленника; это оружие было настолько распространено, что неоднократно предпринимались попытки урегулировать владение им и использование, — учитывая легкость, с какой его пускали в ход[182].
В сборнике «За работой в Германии Гитлера. Рассказы и воспоминания итальянских эмигрантов 1937–1945» (Al lavoro nella Germania di Hitler. Racconti e memorie dell’emigrazione italiana 1937–1945), фундаментальной работе историка Чезаре Бермани, мы находим подтверждение гипотезы, что итальянцы экспортировали свой привычный образ жизни — modus vivendi — за пределы родной страны. Управляющий фермой неподалеку от германского Цоссена в 1941 году обратил внимание: итальянцы были «непослушными и нахальными», всегда работали «с дубинкой под рукой» и однажды трижды за день ударили одного из надсмотрщиков по лицу.
Итальянский эмигрант Джино Вермичелли, приехавший из Франции в Германию, говорил Бермани, что «люди, которые уезжают, всегда самые авантюрные и бесшабашные, следовательно, и самые боевитые».
Часто они еще и «беспринципные», в смысле, что этим людям на все плевать. Те, кто боятся Бога, сидят дома, а эти приносят тебе кучу проблем, занимаются черным рынком и все такое. Вот какие люди тогда эмигрировали, и какие-то качества в них, конечно же, могут нравиться, а какие-то нет, и это нормально. Потому что в этих эмиграциях поднимается на поверхность вся пена[183].
Чтобы у вас не сложилась неверная картина, стоит на минуту перенестись из первых десятилетий XX века в момент «возвращения» Лоренцо и сопоставить его реальный образ с персонажем «Передышки»[184] — Мавром из Вероны[185]. «Крепкий»[186] товарищ по комнате, которому «достаточно малейшего шороха»[187], и его «грудь начинает вздыматься, как морские волны с приближением бури»[188].
Он коренной веронец, потому что его настоящая фамилия Авезани и родом он из Авезы — района прачек на окраине Вероны, прославленного Берто Барбарани. Мавр уже старик, ему за семьдесят. Он крепок, жилист, высок ростом, держится прямо, еще силен, как вол, но движения уже скованы ревматизмом — сказываются и возраст, и годы тяжелой работы. Его лысый благородной формы череп окаймляет венчик белоснежных волос; худое, морщинистое лицо имеет характерный при желтухе оливковый оттенок, и глазные яблоки в кровавых прожилках сверкают желтизной. Взгляд из-под густых нависших бровей свиреп, как у цепной собаки.
В мощной и костлявой груди Мавра клокочет бешеная, неукротимая, безотчетная ярость, потому что он ненавидит все и вся: русских и немцев, Италию и итальянцев, Бога и людей, себя самого, всех нас, день и ночь, жизнь и судьбу, свое унаследованное от предков ремесло. Он каменщик и пятьдесят лет клал кирпичи в Италии, в Америке, во Франции, снова в Италии и, наконец, в Германии, и каждый положенный им кирпич скреплен его сквернословием. Ругается он беспрерывно и не по привычке, а осознанно, изощренно, безжалостно, замолкая, чтобы подыскать наиболее подходящее, наиболее точное слово, а если ему ничего не приходит в голову, начинает поносить самого себя и то самое слово, которое он никак не может найти[189], [190].
В итальянской глубинке, где вино, сквернословие, ножи и дубинки — привычная часть жизни, было не счесть подобных персонажей. «Старые добрые времена», на которые пришлись детство и взросление Лоренцо, закалили его характер. Могут ли фрагменты чужих историй дать нам некоторое представление о том, каким был muradur — каменщик из Фоссано? Способны ли они заполнить десятилетия тишины — кто знает, возможно, и приправленной отборными ругательствами[191], — которые он оставил нам после себя?
В годы фашизма — между насилием начального периода и «нормализацией» — Фоссано стал свидетелем развития молочной промышленности и роста производства химических удобрений. В 1930-х увеличился выпуск сельскохозяйственной продукции, кроме прочего, и из-за диктата режима[192]. Но это никак не повлияло на массовый отток итальянцев за рубеж — тенденция наблюдалась на протяжении столетий, усиливаясь в конце XIX века и между двумя мировыми войнами.
Часть населения, которая от 1920 до 1930 года перемещалась из Северо-Западной Италии в Юго-Восточную Францию и обратно, представляла собой живую и страдающую человеческую массу. По собственной надобности границы десятилетиями переходили пастухи; контрабандисты; попрошайки, которые на ярмарках за деньги показывали танцующих сурков и морских свинок; торговцы всякой всячиной — женскими волосами для парижских парикмахерских, бондарными изделиями, шерстяным трикотажем, тканями.
Провинцию Кунео, к которой относится Фоссано, древние и крепкие узы связывают с средиземноморской и альпийской Францией. В начале XX века различие соседствующих районов в потребностях и возможностях стало особо явным. В Италии не хватало хлеба — Франции требовались рабочие руки. С ноября по март на французской территории всегда были нарасхват поденщики для сбора оливок, цветов, первых плодов; для обслуживания крупных отелей на Лазурном Берегу; вспашки и подготовки полей к посеву.
Как писала историк Рената Аллио[193], «бригадиры, каменщики, камнеломы, портные, грузчики», а с ними и много женщин, которые устраивались на работу горничными, официантками или собирали цветы или оливки, с наступлением холодов «спускались» во Францию и чаще всего делали это нелегально[194].
«Сезонные» мигранты из горных районов и равнин Кунео терпели лишения, только чтобы побольше сэкономить, и пополняли ряды так называемых яванцев. В 1930-е годы Прованс заполонили приезжие со всего света, превратив историческую область в подобие острова Ява, «погруженного в неповторимую мелодию из бормотаний, ругательств и ворчания», как писал в романе Les Javanais («Яванец») 1939 года польский еврей Ян Малацкий, более известный под псевдонимом Жан Малакэ[195], [196].
В глазах многих местных итальянцы были babi — «жабами», как в Марселе[197], или даже настоящими врагами. Это явственно показала резня итальянцев во французской деревне Эг-Морт в 1893 году[198]. Как это обычно и бывает, неприязнь проявлялась не только на бытовом уровне. Действие вышедшего в начале XX века ксенофобского романа «Вторжение» (L’Invasion) плодовитого ультранационалиста Луи Бертрана[199] разворачивается в Марселе, всего лишь в 200 километрах от коммуны Амбрён. Автор выражает презрение к итальянским иммигрантам, однако признает, что провансальцы «наполовину понимают»[200] пьемонтцев, потому что иммиграция началась далеко не сегодня.
Каждый год как минимум 1% пьемонтцев[201] покидал регион. Между 1916 и 1926 годами, только по официальным данным, эмигрировали 402 079 пьемонтцев и валдостанцев — они присоединились к более чем 1,5 миллиона человек, отправившихся из тех же регионов во Францию за последние 40 лет[202]. Многие из них стремились на юг; в течение десяти лет после окончания Первой мировой войны в некоторых регионах количество иммигрантов выросло в 40 раз. В 1928 году об этом с тревогой писал еженедельник Le Matin. Лоренцо уже исполнилось 23, и он только что демобилизовался[203], [204].
В 1920-е и 1930-е годы нелегальная иммиграция во Францию стала массовой. Итальянский фашистский режим, стремясь ей воспрепятствовать, поощрял лишь сезонную эмиграцию[205]: принятые законы[206] сумели частично замедлить поток тайно пересекающих границу, но в целом достигли лишь противоположного эффекта.
Начиная со второй половины 1920-х годов многие сезонные мигранты решали осесть во Франции. Несмотря на неизбежное напряжение, вызванное значительным притоком чужаков, отмечала Рената Аллио, «итальянцам удалось быстро ассимилироваться, и сегодня внуки пьемонтских иммигрантов полностью интегрированы и неотличимы от местного населения. Часто они всё еще живут в домах, построенных дедами. Проезжая по холмистым окраинам Ниццы, Канн, Валлориса или по равнине Грасс, можно заметить, что на звонках частных домов чаще всего написаны фамилии пьемонтцев, в основном из Кунео»[207].