Все начинается с Ленинградской блокады, с голода и с промерзших стен детского дома № 12.
Зимой 1941–1942 года здесь жили малолетние сироты и дети тружеников тыла. Это только кажется, что в детдоме всегда плохо. В блокаду здесь было в чем-то даже лучше. О тебе позаботится государство, оно будет тебя кормить, а при случае эвакуирует куда-нибудь подальше от смерти. Погрузит в черный товарняк, который поползет по белой от снега железной дороге через Ладожское озеро на Большую Землю. И жизнь тогда «качнется вправо, качнувшись влево» (из «Рождественского романса» Иосифа Бродского).
С ноября 41-го по март 42-го из города по Дороге жизни (это уже почти официальное историческое название маршрута Ленинград – Борисова Грива – Жихарево) эвакуировали примерно полмиллиона жителей. Обитателей детского дома № 12 поезд увез в апреле. Они отправлялись на юг, в горы, которые тогда казались большими и безопасными. Тем временем до немецкого наступления на Кавказ оставалось около четырех месяцев.
Железнодорожный состав не ехал, а именно что полз: осторожно, с частыми передышками и перерывами на время авианалетов. В Краснодарский край поезд, везший воспитанников детдома № 12, вошел как раз через четыре месяца, к началу форсированной военной операции нацистов и оккупации Кавказа. Оказывается, такие совпадения бывают не только в художественной литературе.
Под Армавиром ленинградский товарный состав разбомбили.
В начале пути, в Ленинграде, пассажиров этого поезда было несколько сотен. Теперь оставалось не больше 80. Горстка воспитателей и сироты, младшему из которых не было и пяти, – отупевшие от горя, бесконечного голода и болезней, смертельно уставшие дети, явные «нежильцы». Им еще три дня предстояло идти пешком до ближайшей станицы.
Они дойдут, и администрация выделит им четыре обоза, запряженных лошадьми, и нарисует очередной маршрут надежды: через поселок Домбай на перевал, в Грузию. Дети понуро поплетутся в деревянных повозках мимо поселков и деревень, а взрослые будут рыдать им вслед. Взрослые ведь знают, что нет впереди никакой надежды, одна глухая безысходность. Никого не спасти, не помочь и не обогреть, потому что оккупация, потому что зверствуют фашисты, потому что у каждого есть своя единственная жизнь, а может быть, и свои дети. А еще у большинства этих детей – еврейские фамилии. Для гитлеровских командиров все равно что черные метки.
Через какое-то время процессия разделилась на четыре группы. Решили, что так будет безопаснее, и расстались, не веря, что это навсегда. Больше они никогда не встретятся. Три обоза из четырех покатятся прямо к смерти в пекло. Часть детей умрут от истощения еще по дороге. Остальных найдут и расстреляют фашисты. Но тридцать два маленьких блокадника останутся в живых, потому что их повозка собьется с пути. Будет казаться, что это тупик, теперь уже окончательный. До тех пор, пока лошадь, запряженная в подводу, случайно не забредет в Бесленей.
На подъезде к аулу стоит повозка, накрытая брезентом. В ней – дети, чей внешний вид ошеломляет. Они истощены и облеплены слепнями, которых нет сил отгонять. Они молча лежат и почти не шевелятся. Володя Синицкий – светловолосый мальчик с синими глазами, как у мамы. На вид Володе не больше трех лет. Он тоже лежит не двигаясь. К повозке кто-то подходит, заглядывает, охает и уходит. Через некоторое время здесь собираются незнакомые мужчины и женщины. Они переминаются с ноги на ногу и цокают языками. Володя лежит. А потом вдруг видит, как из толпы появляется она, мама. Живая и невредимая. Володя зовет ее и бросается обниматься. Она утешает его, а сама горько плачет.
Жительница Бесленея Цура Охтова, конечно, была ему никакая не мама. Она просто пришла вместе со всеми посмотреть на знаменитый обоз-призрак, о котором в округе уже слагали легенды. Женщина из редкой белоснежной породы черкешенок – со светлыми волосами и молочной кожей – вполне могла быть похожа на Володину маму, так что ребенок обознался. Сначала Цура опешила. Потом испугалась. А потом решила, что гори оно синим пламенем, и забрала Володю домой.
Население аула в войну – женщины и старики, ожидающие известий с фронта. А значит, все-таки матери и отцы. И в итоге все как-то случилось само собой. Люди подходили к повозке и разбирали детей.
Вечером в селе собрался совет старейшин – главный сельский судебный и законодательный орган власти. Заседание продолжалось довольно долго, желание помочь детям никак не уживалось с соображениями о собственной безопасности. Но в итоге детей все-таки решили оставить в Бесленее, а их документы от греха подальше спалить. Селянам, взявшим на попечение беспризорников, приказали срочно сдать книги с данными о составе семьи. Всю ночь в местной управе несколько человек фальсифицировали документы и исправляли книги. Сразу после этого Володя Синицкий стал Володей Охтовым, Катя Иванова – Фатимой Охтовой, самый маленький из всех, Марк, – Муссой Агержаноковым, Саша – Рамазаном Хежевым. Тридцать два бывших детдомовца еврейского и русского происхождения резко превратились в образцовых мусульманских детей.
А через месяц аул оккупировали немцы. Они не просто знали о пропавшей группе блокадников – они активно ее разыскивали. С точки зрения здравого смысла это абсолютная дикость. Зачем взрослым мужикам, пусть и в нацистской форме, гоняться за малолетними детьми? Тем не менее в первый же день сельскому старосте было приказано содействовать в поисках. За сокрытие «нелегалов» угрожали расстрелами. Староста кивнул. Через пару часов на общем сходе он запретит выпускать ленинградцев на улицу в светлое время суток.
В сказке про спящую красавицу король, одержимый страхом перед предсказанием жестокой ведьмы, держит любимую дочь в заточении. У приемных детей Бесленея случилось нечто подобное. Только у Кати Ивановой (Фатимы Охтовой) вместо высокой башни был подвал, у Володи Жданова (Цеева) – хлев на окраине аула. Вся жизнь в селе стала походить на шпионский роман, в котором все за всеми следят. Гитлеровцы – за черкесами, а черкесы – за гитлеровцами.
Каждый знает, что и в мирное время в селе каждая стена – глаза и уши. В оккупацию гитлеровские офицеры в Бесленее были под усиленным надзором местных бабушек. А информация о готовящихся обысках на черкесском языке разносилась по аулу в секунды. Одну историю до того часто пересказывали местные жители, что она превратилась в народный фольклор. О том, как одна из матерей Бесленея, Цуца Шовгенова, посадила своих и соседских приемных детей в огромный сундук, накрыла его одеялом, посадила сверху собственного маленького сына, которому велела ни за что не двигаться с места. Скоро в дверь постучали, а Цуца тут же уколола малыша булавкой. Ребенок широко раскрыл глаза и заплакал. Гитлеровцу пришлось проводить обыск под оглушительный детский аккомпанемент. В конце концов немец не выдержал и сбежал.
Изнурительная игра в кошки-мышки продолжалась бесконечные пять месяцев, вплоть до освобождения Северного Кавказа зимой 43-го. И отсюда начинается, наконец, длинная белая полоса. Фашистов выдавливают с оккупированных территорий. Через два года приходит известие о Победе. Гитлер пускает себе пулю в висок. В Бесленее подрастают дети. Они идут сначала в школу, потом поступают в техникумы и институты. Кто-то из них разъезжается по большим городам. Кто-то, как Володя Охтов, остается в ауле, чтобы ухаживать за стареющими родителями. Фатима Охтова (Катя) и Мусса Агержаноков (Марик) заканчивают вузы и возвращаются домой. Они обзаводятся семьями и становятся учителями в сельской школе. Потом они стареют и умирают.
Здесь их помнят, их родителями гордятся. На въезде в Бесленей даже стоит небольшой монумент, изображающий черкешенку с приемным ребенком на руках. Адыгское культурное сообщество хочет, чтобы похожую скульптуру установили еще и в Санкт-Петербурге. Они хотят рассказывать об истории своих героев. Успеть до тех пор, пока масштаб ее не сузился в перспективе времени до размеров какой-то сказочной байки, в которую мало кто верит. Потому что в жизни так не бывает. В том-то и дело, что бывает! Доказательством тому – новые новеллы, которые продолжают накапливаться.
«Моя вторая родина – Теберда»
«В Теберду я попал вместе с санаторием „Пионер“, эвакуированным из Евпатории в 1941 году, когда немцы приближались к городу.
С десяток лет назад, когда вдруг снова защемила душу тоска-печаль, послал я запрос в Евпаторию. Мне ответили: санаторий „Пионер“ был уничтожен немцами в Теберде, несколько оставшихся в живых детей были переданы в санаторий им. Н. К. Крупской.
Вот я и есть из числа случайно выживших. Помню, как гестаповцы под командой офицера в черном плаще (недавно узнал его имя: обер-лейтенант Отто Вебер) загружали душегубку моими товарищами. Помню веранду, заваленную детскими трупами: мы погибали, лишенные пищи, лечения и элементарного санитарного ухода. Почему и как выжил, о том еще расскажу. Но Теберда, исконная родина карачаевцев, стала и моей второй родиной. Вот почему я близко к сердцу принимаю все, что касается судьбы карачаевского народа.
Санатории „Пионер“ и „Красный партизан“, где лечились больные туберкулезом дети командиров и комиссаров РККА, были размещены в „Доме шофера“ – здравнице работников автотранспорта (теперь – турбаза „Клухори“). Единственное тогда в курортном поселке трехэтажное здание, оно и в наши дни неплохо смотрится среди архитектурных новинок туристического комплекса „Теберда“. А до войны это было самое красивое и вместительное здание.
Но война снова докатилась до нас! Снова мы стали свидетелями воздушных поединков, а через Теберду в сторону Клухорского перевала, за которым была Грузия, потянулись беженцы. Все были буквально наэлектризованы ощущением вплотную приблизившейся смертельной опасности.
Собралась самостоятельно покинуть санаторий группа “ходячих” старшеклассников, комсомольцев из „Красного партизана“. Но в нашем „Пионере“ были только „лежачие“ в возрасте от трех до двенадцати лет (лично я, семилетка, лежал в гипсе: не действовала нога).
И о нас словно забыли: никакой подготовки к эвакуации!
Мы оказались как бы на „ничейной полосе“: красные части без боя оставили курорт, где в разных санаторских корпусах находились почти две тысячи больных детей. Потрепанная армия генерала Конрада приходила в себя в Черкесске: любимцы Гитлера, егеря дивизии „Эдельвейс“, готовились к штурму кавказских вершин и перевалов. Мы увидели их 14 августа и, лежа на открытой веранде, стали бессильными свидетелями нашего санаторного хозяйства: из сарайчиков егеря весело тащили мешки с мукой, крупой и сахаром, с хохотом выкатывали из ледника бочонки с маслом и медом, азартно ловили куриц. Огородные грядки были раздавлены колесами грузовиков, гусеницами танкеток.
Наш первый оккупационный обед: миска воды с ошметками капустных листьев.
По соседству с нами находился дом отдыха „Большевик“, где и обосновался немецкий штаб. Для его охраны на площадке возле нашего „Дома шоферов“ фашисты поставили пушку и прямо на крыше нашего третьего этажа установили зенитные пулеметы, причем тут же намалевали громадные красные кресты! Детей распихали по нижним этажам, а верхний превратили в казарму. Удобно им было сразу вскакивать на крышу по сигналу воздушной тревоги!
Через месяц-полтора нас немцы все-таки вывезли на подводах на другое место с необычным названием Джамагат. Вскоре я осколком стекла раскромсал свой гипс, освободил больную ногу и стал расхаживать в стенах здания, которое мы лишь в силу привычки называли санаторием: оставаться здесь стало невозможно. Еще в первые дни оккупации работники санатория нам сказали, что наши личные документы уничтожены и чтобы мы, если начнутся расспросы, не откровенничали, кто наши отцы, а отвечали: колхозник, плотник, шофер, грузчик. И вот такие расспросы начались: ходила важная комиссия в халатах поверх мундиров, с ними незнакомая, не из нашего отделения, врачиха, болтавшая по-немецки. Она действовала без угроз, задабривала конфетами. Кое-кто из несмышленышей проговорился, или та врачиха кое-что знала-помнила, или не все бумаги были уничтожены – кто теперь знает? – но дети стали исчезать: за ними приезжал фургон – зловещая душегубка. В первую очередь в нее погрузили детей еврейской национальности. Поразило меня вот что: здоровяк эсэсовец одной рукой подхватил трехлетнюю, запеленатую гипсом, плачущую девочку, а другой рукой толкает ей в ротик шоколадку и вовсю заливается смехом: „Ту-ту!“ – мол, не реви, сейчас поедешь.
Все реже и реже мы видели кого-либо из обслуживающего персонала. Казенная еда состояла из горсточки вареной кукурузы или фасоли и маленького кусочка эрзац-хлеба. Многие дети уже выглядели полумертвецами. Мне повезло в том смысле, что, по мальчишеским законам, сплотилась рисковая стайка „ходячих“ подростков постарше, и почему-то они приняли меня, совсем малыша, в свою компанию (наверное, потому, что я тогда наизусть помнил массу книжных сюжетов и стихов). Я же, как самый младший, больше надеялся на доброту карачаевских женщин. Никого не знал по имени, обращался по-детски: „тетечка“, „бабушка“ – и вовек не позабуду их выразительные, полные сострадания глаза, их старческие и молодые руки, которые давали мне выпить кружку айрана или съесть кусок лепешки, испеченной для своей, обычно многодетной, семьи. Если быть точнее, они давали мне шанс на спасение, на жизнь.
Запомнился и такой случай: полицаи зацапали на улице Толяна – „комиссара“ из нашей ватажки, заметили у него под рубашкой ворованную макуху, окружили, гвалт подняли, плетками машут. Сердце у нас упало: выручить ничем не в силах. Вдруг приближается невысокий худощавый мужчина с мусульманской бородкой и на ходу начальственно что-то бросает по-карачаевски. Полицаи сразу отвязались от Толяна.
Мы того бородача приметили, потом не опасались его.
Забегая вперед, скажу, что только сейчас узнал я имя нашего спасителя: Абдул-Малик Джанибеков. До войны работал бухгалтером на лесопильном заводе, при немцах служил бургомистром в Теберде.
Малик был тесно связан с подпольем, с партизанами. По выданным им справкам люди спасались, уходили к своим в Зеленчук. Он выкрал у немцев список предназначенных для ликвидации членов советского партийного актива. Предупреждал подпольщиков о карательных облавах, уводил следствие гестапо в сторону.
Малик спас много еврейских детей, распределяя их по семьям местных жителей, которым доверял и которые доверяли ему.
Судьба его трагична: после войны он был репрессирован.
Всякое случалось, всего не пересказать. А болезнь запущенная все-таки подкосила меня: нога совсем перестала слушаться. А раз не можешь передвигаться – ложись помирай. В этой истине я уже к той поре убедился крепко на близких мне примерах. Смутным было мое сознание в те две-три мои смертные недели. Опять же чудо спасло: в начале января 1943 года советские лыжники освободили Теберду. Помнится, что очутился снова в знакомом вестибюле „Дома шоферов“ вместе с ранеными бойцами. Думаю, что именно карачаевцы подобрали меня и передали нашим. Потом оказался почему-то не в своем, а в санатории имени Крупской. Дважды в том же 1943 году меня уносили в палату „смертников“ (безнадежных) – и снова возвращали в общую: знать, оказался живучим.
В ноябре того же года до наших детских ушей дошла весть о поголовном выселении из Теберды всех карачаевцев. „Бандиты! Враги народа! Предатели!“ – злобствовал кое-кто. А моя душа снова сжималась от страха перед чем-то непонятно грозным.
В 1945 году нас вернули в Евпаторию, а еще через год меня выписали. Очутился я в родной семье – маленький инвалид, но живой! От матери отвык, родившиеся без меня сестренки казались чужими. Отца узнал с трудом: после тяжелейшей контузии в боевой операции „Багратион“ он тоже превратился в инвалида…» (Из воспоминаний Юрия Логинова)
Понятно, что в фокусе накопления добра прежде всего неизбежно оказывается грозное военное время, когда наступает пик расчеловечивания, когда, казалось бы, для нормального индивидуума не остается никакого выбора, ибо перед ним впрямую встает грозный вопрос «быть или не быть?». Добро бы только для него одного. А если от его решения зависит судьба детей и внуков? Надо быть воистину отчаянным, чтобы подвергнуть такой опасности родных и близких.