В объятьях мертвого мужчины —
Того, кто был ее судьбой.'
Когда последняя нота отзвучала, я с горьковатой улыбкой посмотрел на своих гостей.
— Словно про меня да про Астрид с Буяна. Только злодей у нас, к сожалению, не сказочный.
В зале повисла напряженная тишина. Потом ее взорвал гром возмущения и гнева.
— Что⁈ Кто смеет? Дай нам имя, Рюрик, имя!
— Ульф, сын Сигурда, — выдохнул я, делая вид, что с трудом сдерживаю эмоции. — Его отец уже благословил этот союз. Не спросив ни деву, ни… ее сердца.
Первым, опрокинув скамью, вскочил Эйвинд. Его лицо перекосила настоящая, неподдельная ярость.
— Сигурд решил своего сынка на твоей женщине женить⁈ Да он что, совсем богов не боится? Спросил бы сначала, как наши топоры на его башке буду сидеть!
Его яростный крик подхватили другие. Те, кого я лечил, с кем пахал мерзлую землю, с кем строил этот дом.
— Мы с тобой, Рюрик! Решать будет дева, а не старый хитрец! На тинге всем покажем, что ты с нами! За тебя горой встанем!
Я смотрел на их разгоряченные верные лица. Союз был скреплен. Личной преданностью и обоюдной ненавистью к общему врагу. Этот памфлет, вырванный из сердца, заработал с ужасающей эффективностью агитационной машины…
Когда сумерки сбрызнули хутор густым тёмным мёдом, из чащи леса, спотыкаясь о корни и хватаясь за стволы сосен, вывалился запыленный, оборванный и смертельно испуганный человек. Он был одет в потертые, пропахшие потом и дымом штаны и кожаную куртку бедного охотника. Его глаза, дикие, выпученные, бегали по сторонам, полные немого ужаса.
Он упал на колени прямо перед моим крыльцом, едва не воткнувшись лицом в холодную землю.
— Лекарь! Где тут лекарь Рюрик⁈ — его голос срывался на визгливый, отчаянный шепот.
Я вышел из дома, отложив в сторону тесло.
— Я Рюрик. В чем дело, путник?
— Жена… — он захлебнулся, закашлялся. — Жена умирает. Лихачка ее бьет, огнем пышет, бредит… Местные знахари… все перепробовали. Все соки, все заговоры… Бессильны. Слышал я… слышал о тебе. Люди шепчутся. Чудо-целитель с юга. Прошу… умоляю… — он схватил меня за край плаща, и его пальцы дрожали, как в лихорадке. — Я из владений ярла Ульрика. Живу на самой границе. Знаю, что сейчас вы не очень ладите… но идти больше не к кому! Она умрет!
Эйвинд, стоявший рядом, тут же нахмурился, сжал мое запястье железной хваткой.
— Это может быть ловушка, Рюрик. Чуешь? Как пахнет? Подослали лазутчика. Заманят в глубь чащи, в земли Ульрика, и прирежут как щенка. Не ходи.
Я посмотрел на охотника. На его исступленное, искреннее от тревоги лицо. Нет, это не ложь. Это был настоящий, животный страх за близкого человека.
— Я не откажу тому, кто в помощи нуждается, — твердо сказал я, высвобождая руку. — И пусть Ульрик Старый увидит, что с земель Бьёрна несут не только меч и пожар. Эйвинд, держи оборону здесь. А я скоро вернусь.
Не слушая его возражений и проклятий, я схватил свою походную сумку, где всегда были соль, редкие высушенные травы и баночка целебного меда. И шагнул в сгущающиеся, враждебные сумерки, навстречу неизвестности и возможной ловушке.
* * *
В чертогах Сигурда Крепкой Руки в Гранборге пахло влажным камнем, холодным железом и старой пылью. Не было здесь ни уюта Буяна, ни показного величия зала Харальда. Была лишь голая, функциональная, подавляющая мощь.
Ульф стоял перед отцом, вытянувшись в струнку, как на смотре. Его лицо все еще пылало от унижения и невысказанной злобы.
— Он сколотил вокруг себя всю эту шантрапу! Всех этих калек и неудачников! Они за него горой готовы лечь! И песни он поет… песни, где я — злодей, а он — невинная овечка! Он открыто, публично бросает вызов нам! Нашему роду! Нашей чести!
Сигурд молча слушал, сидя в своем кресле, вырезанном из цельного корня дуба. Его лицо, обычно непроницаемое, постепенно каменело, становясь совсем бесстрастным. Он смотрел куда-то мимо сына, в пустоту стены, но видел, кажется, всё.
— Он лечит людей, — тихо, без единой эмоции, констатировал он. — Укрепляет свой хутор. Кует изделия, которых даже у нас нет. Поет песни, чтобы завоевать сердца глупцов. Ищет союзников среди сильных мира сего. Это уже не досадная помеха, Ульф. Это… тот, кто метит в ярлы… Соперник.
Он медленно поднялся с места. Его тень огромной и уродливой змеей поползла по стене, поглощая свет.
— Я предлагал ему уважение. Место под солнцем рядом с нами. В обмен на лояльность и отказ от всяких притязаний. Он выбрал иной путь. Он решил, что может играть с нами на равных.
Холодная и расчетливая ярость в его глазах сменилась первобытной злобой.
— Но хватит игр. Если этот выскочка не понимает языка уважения и силы… он поймет язык боли. И страха.
Глава 17
На нарах, застеленных грубой, застиранной до серости дерюгой, металась в лихорадочном бреду женщина. Когда-то ее лицо, наверняка, было полным и румяным. Теперь же оно осунулось. Кожа была сухой и натянутой, как пергамент на барабане. Ее лоб пылал неестественным жаром.
Ее муж, охотник Торгильс, замер у входа, прислонившись к дверному косяку из цельного бревна. Его мощная, жилистая фигура, привыкшая к тяготам таежной жизни, казалась ссутулившейся и сломленной; глаза в глубоко посаженных орбитах горели двумя испуганными угольками в полумраке хижины. Комната освещалась лишь тлеющим очагом и чадящей лучинкой.
Я только что закончил осмотр. Мои руки, привыкшие к мелу и весу книги, предательски задрожали. Вроде бы уже не раз проворачивал нечто подобное… Вроде бы не раз уже сталкивался с отчаянием и смертью… Но к этому нельзя было привыкнуть…
Я нашел источник зла. Под грубой тканью платья, на внутренней стороне голени, зиял багрово-синий, отливающий лиловым нарыв. Он был размером с куриное яйцо. Кожа вокруг него лоснилась и пульсировала — то был верный признак гноя, рвущегося наружу.
Фурункул.
Запущенный, загноившийся до состояния, грозящего сепсисом, заражением крови — смертным приговором в этом мире, не знавшем антибиотиков.
В голове пронеслись обрывки знаний из другой жизни: случайно просмотренный документальный фильм об истории медицины, статьи в интернете, мелькавшие между лекциями Спицына и Зубова, разнообразные подкасты.
Нужен был скальпель. Стерильные бинты. Антисептик. Асептика. Хирургические перчатки. Лидокаин. Но здесь ничего этого не было. Только грязь, боль, тьма и отчаянная, слепая надежда в глазах этого огромного, но сейчас такого беспомощного мужчины.
Господи… Нет…Здесь нет никого. Только я. И она. И этот проклятый нарыв, эта бомба замедленного действия, тикающая в такт ее слабеющему сердцу.
И чем резать, спрашивается? Моим боевым саксом? Его я точил на том же камне, которым точили топоры для рубки мяса и косы для сена… Кипятить? В этом прокисшем, покрытом нагаром котле, где варят и похлебку, и стирают портки? Мед? Его тут на вес золота, его может не хватить, а он — единственный природный антисептик, что у меня есть… Я не врач, я просто посредственный препод! Черт возьми, я читал лекции, а не вскрывал гнойники! В этот раз я убью ее! Точно убью!
Профессиональная беспомощность билась в истерике о холодную, неумолимую стену необходимости. Медлить было нельзя. Каждый час, каждая минута приближали ее к небытию.
— Дай мне кипятка! — рявкнул я. — И самую чистую тряпку, какую сможешь найти! Живо!
Торгильс метнулся к котлу, подвешенному над тлеющими углями. Я выхватил свой сакс из кожаных ножен. Лезвие, отточенное для убийства людей, теперь должно было спасать жизнь. Я сунул клинок в самое жерло пламени, наблюдая, как бледный, добротно выкованный металл постепенно раскаляется до тусклого, а затем до яркого, слепящего вишнево-красного цвета. Руки предательски тряслись. Я чувствовал на себе тяжелый, полный немого вопроса взгляд Торгильса.
Женщина бредила, что-то бессвязно шептала сквозь стиснутые зубы. Я приложил тыльную сторону ладони к ее лбу. Будто прикоснулся к раскаленной сковородке, на которой жарили пирожки со смертью.
— Прости… — прошептал я и повел очищенным в огне лезвием по багровой, напряженной коже нарыва.
Раздался тихий, влажный, неприличный хлюпающий звук, от которого зашевелились волосы на затылке. Из разреза, под давлением, хлестнул густой, зеленовато-желтый, невероятно вонючий гной, смешанный с сукровицей. Вонь ударила в нос, едкая и невыносимая, заставляющая сжиматься желудок и подкатывать тошноту к горлу.
Женщина дико взвыла, по-звериному, и дернулась всем телом в судороге. И в этот момент, вместе с последними сгустками гноя, из глубины раны хлестнула алая, пульсирующая, живая струйка. Я задел небольшой, но упрямый сосуд.
— Ты что сделал⁈ Ты ее убьёшь! — заорал Торгильс, швырнув на пол деревянную кружку с водой. Его лицо, мгновение назад покорное и полное надежды, исказилось животным, первобытным ужасом и яростью. Он рванулся к тяжелому, испытанному в боях топору, висевшему на столбе — единственному символу порядка и защиты в этом царстве хаоса и смерти.
Я, весь в брызгах крови и гноя, пытался зажать резанную рану комком относительно чистой тряпки, но алая, липкая жижа мгновенно пропитывала грубую ветошь, проступая сквозь нее мокрым, алым пятном.
Паника, холодная и липкая, как смола, подползла к горлу, сдавила виски. Первая же попытка помочь, первое решение — и оно обернулось катастрофой. Я не спаситель, я палач. Дилетант, возомнивший себя богом.
— Молчи! — просипел я, не отрывая взгляда от сочащейся раны, вжимая в нее тряпку что есть сил. — Кипяток неси! Ищи золу из очага, самую мелкую, просеянную! Или толченый березовый уголь! Всё, что впитывает! Всё, что может остановить кровь! Живо, если тебе ее жизнь дорога!
Торгильс замер в нерешительности: его взгляд метался от моих окровавленных рук к бледному лицу жены, снова впавшей в глубокое забытье. Из-под моих пальцев упрямо и ритмично сочилась алая нить ее жизни. Я давил на рану что есть сил, но чувствовал, как та самая жизнь утекает от нее, капля за каплей, впитываясь в грязный, утоптанный пол хижины. Отчаяние начало подмораживать разум, парализуя волю.
Но в памяти, словно спасительная вспышка света, возник образ. Экспонат в краеведческом музее, куда я зашел от скуки во время командировки в какой-то умирающий городок. Древнеримский хирургический инструмент — похожий на паяльник, с бронзовым наконечником.
Прижигание… Каутеризация…
Останавливает кровь и обеззараживает рану ужасным, варварским, но единственно возможным в таких условиях методом…
Взгляд упал на массивный железный прут, валявшийся в углу очага и служивший кочергой. Ее рабочий конец был раскален докрасна от долгого лежания в углях.
«Прости… Прости, ради всего святого…» — промчалось в голове последнее, отчаянное оправдание. Я рванулся к огню.
Я схватил прут за холодный шероховатый конец. Волна жара от раскаленного докрасна металла опалила лицо, высушила слезы, навернувшиеся на глаза от боли, бессилия и ярости. Торгильс ахнул, отшатнулся, поднял руки, как бы защищаясь от надвигающегося кошмара, от самого вида этого жуткого орудия. Я не давал себе думать. Не давал чувствовать. Только действовать. На автомате… Я просто человек, решающий сложную задачу любыми доступными средствами. Просто человек…
Приложил раскаленное железо к кровоточащему месту.
Уши оцарапало короткое и злое шипение. Воздух мгновенно наполнился сладковатым, тошнотворным, непередаваемо-отвратительным запахом паленого мяса.
Женщина издала пронзительный, обрывающийся стон, ее тело выгнулось в неестественной дуге и затихло. Она окончательно потеряла сознание от болевого шока. Торгильс стоял как вкопанный, его глаза были выпучены, он наблюдал за этим жутким, почти языческим, инфернальным ритуальным действом, где я был и жрецом, и палачом, и последней надеждой.
Кровотечение прекратилось. Мгновенно. На месте фурункула зияла маленькая, аккуратная черная точка, окруженная обугленной плотью.
Я отбросил прут. Он с глухим, зловещим стуком упал на пол. Руки тряслись так, что я едва мог удержать тряпку. Промыл ужасную рану кипяченой водой и выжал последние, драгоценные остатки меда из небольшого берестяного туеска. Заложил чистую, хоть и грубую, прокипяченную ветошь. Вся процедура заняла не больше десяти минут, а я чувствовал себя так, будто провел сутки на веслах под палящим солнцем, на грани полного физического и ментального изнеможения.
Она выживет. Шансы были. Но какое-то время она будет хромать. Огромный уродливый рубец, который останется на всю жизнь, будет ныть на погоду и напоминать о сегодняшнем дне. Победа оказалась урезанной, ущербной, купленной ценой нового увечья. В этом мире, похоже, иначе и не бывало. Полных, чистых побед не существовало. Только сделки с болью, грязью и совестью.
Торгильс молча убирал окровавленные тряпки, сгребал в кучу окровавленную солому с пола, выносил ведро с отвратительным содержимым. Он старался не глядеть в мою сторону. Воздух в хижине, несмотря на распахнутую дверь, все еще был тяжелым.
Он глухо, не оборачиваясь, проговорил, и его голос показался мне плоским, как речной камень:
— Я думал, ты ее убьешь. Видел, как твои руки тряслись. Ты не похож на знахаря… Ты… просто делал, что мог. Как я на охоте, когда зверь ранен и страдает. Иногда… приходится добивать. Чтобы не мучился. А иногда… получается иначе.
Я мыл руки в деревянном тазу, с силой тер их золой и песком до красноты, до боли, но казалось, что под ногтями в поры навсегда въелся этот коричневатый оттенок и этот приторный запах паленой плоти и смерти.
— Я мог и не прийти, — сказал я, и это прозвучало глупее и банальнее, чем я хотел.
— И многие бы не пришли. Особенно от Бьёрна. Люди его крута, его ярлы… им дела нет до наших бед. Их заботы — война, добыча, власть, свои люди. Ты рисковал. Перешел границу. Зачем? Что тебе с того?