Вся страна бурлила… Страсти накалялись.
Большевики, получившие в начале февральской революции возможность легальной пропаганды, немедленно возобновили выпуск «Правды» и фронтовой газеты «Окопная правда». Пользуясь любой возможностью общения с народом и армией, большевики с каждым днем приобретали все большее влияние среди народных масс. Каждый день приносил новые подтверждения тому, что антинародная политика Временного правительства мало чем отличается от старого режима. Решение вопроса, наиболее волновавшего народ — о разделе земли, — откладывалось под любым предлогом. Вопрос, не менее волновавший людей — о мире, — подменялся лозунгом «война до победного конца».
Лживая политика Временного правительства и двурушническая агитация меньшевиков и эсеров беспощадно разоблачались большевиками.
Митинги шли по всей стране… вспыхивали по всему фронту…
Среди болот Полесья, в страшном мертвом лесу, у подножья сожженных стволов, стояла наспех сколоченная трибуна для приехавшего из Петрограда оратора. Когда собрали всех солдат и офицеров, прибывший взобрался на трибуну и объявил, что приветствует товарищей от имени петроградского пролетариата.
Строй солдат стоял смирно…
Оратор провел рукой по волосам и начал:
— Товарищи! От того или иного шага русской демократии, то есть от нас с вами (оратор сделал жест, который должен был означать, что русская демократия и есть слушавшая его шестнадцатая рота)… зависит судьба так счастливо, так победоносно завершившейся революции. Каждый, — я говорю каждый, ибо мы теперь равны, — должен отдать все для того, чтобы демократия, свобода и равенство были защищены навсегда! Пусть сияет над Россией вечный свет свободы! Ура, товарищи!
Рота загудела «ура».
Всегда расторопные унтер-офицеры, стоявшие ближе всех к «трибуне», бережно взяли слабо сопротивлявшегося оратора за ноги и за руки и, старательно покачав, аккуратно поставили его рядом с трибуной, так как на трибуне уже стоял солдат-маршевик, поглядывавший с недоброй улыбкой на оратора.
Как только затих шум, маршевик заговорил негромко, но подчиняюще-уверенно и отчетливо:
— Я хочу ответить товарищу. Он говорил относительно свободы и равенства. Возразить, конечно, нечего, но хотелось бы уточнить вопрос. Надо разобраться: равенство — кого и с кем? Если вы говорите о равенстве собранных здесь рабочих и крестьян с имущими, хотя бы вот с некоторыми господами офицерами (это был дерзкий выпад, и многие из солдат, довольные, переглянулись), — то вы говорите неправду. В самом деле, сколько имущества — земли, денег, инвентаря — имеет хотя бы этот товарищ (пожилой солдат, на которого указал говоривший, заволновался) и, например, господин полковник? Вы не скажете, вы не посмеете сказать, что они равны. Значит, даже на таком простом и живом примере приходится убеждаться в том, что нужна серьезная поправка к словам предыдущего оратора. Поправка эта заключается в необходимости ликвидировать существующее неравенство, а оно будет существовать, пока не будут уничтожены буржуи и помещики. Теперь о свободе, о революции. Опять все это одни слова. «Свобода». Для кого сво-бо-да?.. Одни могут «свободно» сидеть в Питере и «свободно» (оратор подыскивал выражение)… зарабатывать рубль за рублем, копейку за копейкой. А другие? Есть солдаты, более тридцати месяцев находящиеся на позиции. А попробуй кто-нибудь из них уйти из окопов — вы же прикажете стрелять в него. Так в чем же их свобода? Объясните, пожалуйста.
Солдаты задвигались. Маршевика перебил офицер:
— То есть как «уходить из окопов»? А кто будет защищать Россию?! Ее же надо кому-нибудь защищать от немцев.
Возглас не произвел впечатления.
Маршевик негромко ответил:
— Какую защищать Россию? Я же вам говорю — надо вдуматься в смысл слов: для одних есть одна Россия, для других — другая.
Эта фраза показалась офицерам чудовищной. Неприкосновенное, столетиями прививаемое, хранимое, священное понятие Великой Неделимой России как будто начисто отрицалось… Россия, родина, русское; ее язык, земля, ее история и вера, ее просторы — «Умам Россию не понять, аршином общим не измерить!» — все это было смещено несколькими враждебными словами, предвзятым злым умыслом. Офицеры были целиком во власти своих привычных понятий о родине, и самый факт попытки так резко сместить эти понятия вызывал в них реакцию, настороженную, защитную и враждебную. Слова о другой России были оскорбительны, вызывающи — они противоречили несомненному: была и есть одна Россия! Повидимому, маршевик над всеми глумился» Черт знает что такое! Враждебность в словах говорившего была, была несомненно!
Офицеры возмущались:
— Господа, посмотрите на него, послушайте его. Разве это простой солдат? Этот тип — из интеллигентов… Куда он клонит?
Маршевик едва сдержал улыбку, а солдаты, недоумевая, прислушивались и к маршевику и к тому, что нарочито громко говорили офицеры.
Маршевик спокойно продолжал:
— Надо, я говорю, понять, что для одних царская Россия была хороша, а другие ее ненавидели, боролись против царского режима и шли из-за этого на каторгу. И Временное правительство от царского — недалеко ушло.
Приехавший из столицы гость истерически взвизгнул: — Это кощунство, запретите ему говорить!
Маршевик усмехнулся:
— Руки коротки! Я продолжаю. Если мы спросим мобилизованных рабочих и крестьян, желают ли они воевать еще год, два, а то и три, — они ответят: «Нет, и воевать не за что, и сил больше нет. Да и земля зовет!»
Солдаты почувствовали, что говоривший, наконец, пришел к единственно правильному выводу — ведь истинная правда, что у солдат нет больше сил воевать и воевать действительно не за что. Ведь именно поэтому в феврале они не пошли в атаку — наперекор всему начальству. Хватило смелости.
Офицеры возмущались: ведь слова этого маршевика означали измену родине и союзникам, хаос, позор! И вообще черт знает что! Они считали, что война вот-вот кончится — в лучшем случае победой, в худшем — почетным миром. На этот раз союзники обязательно помогут. Будут и торжества и парады. Издадут манифест! Будут награды и производства в следующие чины; соединение с французскими и английскими войсками, визиты. Потом мирная конференция или конгресс.
Этот, не отличающийся большой глубиной, комплекс представлений среднего офицера о конце войны обязывал по долгу совести возразить маршевику, но чутье подсказывало, что эти мысли не стоит высказывать вслух, так как они противоречат новым веяниям.
Нужно соблюдать такт и осторожность.
А между тем маршевик говорил:
— В России народ делится на классы…
Слово «класс» вызвало у солдат представление о железных дорогах: I класс — синий, там генералы ездят. Кондуктор подойдет и отдаст честь: «Виноват-с, ваше превосходительство, — а генерал помашет своим билетом и закричит: «сезонный» или «годовой»… Поди проверь, он те проверит! На шермака могут ездить… II класс — желтый и вообще господский, — барыни с детьми, разные господа в котелках. III и IV классы, понятно, для народа… И получается: народ делится на классы. Одни ездят так, другие эдак.
— Правильно, ничего не скажешь. Давай дальше!
— Класс, враждебный нам, — это помещики, купцы, промышленники-капиталисты… А наш, рабочий класс — это пролетарии и крестьянство… Кому же выгодна война? Разберем. Вот вы — нажились вы от войны?
Солдаты заулыбались:
— Ложка — вот и все наше имущество.
Маршевик подводил итоги:
— Не нажились. Коней, коров потеряли. Бабы вам об этом в письмах пишут. Что делается — всякий знает. Значит, война выгоды вам не дает. А капиталистам война на руку, они все для войны поставляют.
Логика говорившего потрясающе действовала на солдат. Разговор шел о понятных, кровных делах…
Один из офицеров попытался сбить маршевика:
— Вы не учитываете одного — когда война кончится, все устроится само собой…
— Неверно, господа офицеры, опять надо думать о существе дела. Как война кончится, кто ее кончит? Что будет, если войну кончит Временное правительство, даже если оно кончит войну с «победным концом»? Во-первых, пока мы будем ждать «победного конца» — мало кто из нас уцелеет; во-вторых, господа, сидящие в правительстве, и капиталисты без боя не отдадут народу то, что принадлежит ему по праву. Разве Временное правительство обещало нам равенство? Для того чтобы сказать: «Земля отдается крестьянам» — много времени не нужно, двух секунд хватит. А с февраля прошло сколько времени? Они не сказали и не ска-ажут этого! А какое может быть равенство для безземельного крестьянина?
Солдаты впились в лицо товарища.
— Ай да маршевик!
Опять вмешался тот же офицер:
— Все решит Учредительное собрание!
Удар был меткий. Действительно: а Учредительное собрание? Оно все сделает. Какие-то надежды, возлагавшиеся на всероссийское Учредительное собрание, поддерживаемые пропагандой Временного правительства, еще теплились в солдатских умах.
— Что же может решить Учредительное собрание, которое будут созывать господа буржуи и помещики?
Ответный удар вызвал растерянность среди офицеров и оживление солдат. Они зашумели, перебивая друг друга:
— Правильно! Они там засели и решают, как им вздумается, а мы за них — умирай!
— У них там по пять тысяч десятин, вот они и заворачивают!
— Поди они дураки? Будут землю отдавать-то?
— Нам первое дело лес и выгон взять.
— Чтоб они о нас позаботились? Нет, не было того и не будет!
— Обманутые мы с малолетства, вот что! В ум и в сердце раненные…
— Терпение носим — ай не пора ли бросить?
Людям вспомнился бесконечный ряд обид, обманутых надежд — больших и малых, личных и общих.
Маршевик внимательно всматривался в их лица.
— Вот вы и разберитесь на досуге. Только одно советую: словам эдаких меньшевиков (жест в сторону приехавшего) не верьте. Слов у них, что у дяди Якова — товару всякого.
Солдаты засмеялись. А меньшевик стоял, дрожа от бешенства, и мучительно вспоминал — где он видел этого солдата. При последних словах маршевика он вздрогнул: осень 1912 года, лес, сходка, его поражение и тот же голос рабочего, обративший его тогда в бегство…
— И последнее, товарищи: спрашивайте себя всегда — что принесет пользу моему классу? Ну вот, пока все… Гложет, еще кто-нибудь поговорит?
Маршевик спокойно, не спеша сошел с трибуны. Солдаты уступали ему дорогу и одобрительно хлопали в ладоши.
Офицеры притихли. Полковник, не проронивший ни одного слова, заметил, что на него все глядят, и, привычно быстро оценив обстановку, понял, что, как командир полка, обязан ответить. Уповая на бога, он поднялся, помолчал и, оправив шашку, задушевно произнес:
— Господа офицеры и солдаты… и господа солдаты… (Солдаты хитро переглянулись, отметив вежливость обращения.) Не слушайте вы этого большевика!
Определив партийность маршевика, полковник просчитался.
Он, оказывается, большевик? Чего ж скрывал? Это не так давно ставшее известным слово казалось солдатам давно знакомым, своим: «большак» — большой. Оно вызвало ряд ассоциаций: «большак в семье», «большак — дорога»…
— Да послушайте же вы меня, старого солдата!
Солдат возмутили эти слова, потому что их командир был полковником, а не солдатом и даже с виду не походил на солдата: «выходка» у него другая, голос другой…
— Я с вами и в огонь и в воду.
— Для чего в огонь, для чего в воду? — спросил рослый солдат, из кадровых. Он запомнил, как говорил маршевик, и задал вопрос, следуя его примеру.
Полковник почувствовал себя оскорбленным и растерянным.
— Как для чего?
Полковник не хотел понять или прятал от себя смысл вопроса, честно и непосредственно заданного солдатом и означавшего: готов ли ты пойти вместе с нами воевать за правду?
Полковник поглядел на офицеров, смущенных и молчаливых, прятавших глаза. Не говоря больше ни слова, он сошел вниз, ничего не видя, охваченный лютой яростью к солдатам за то, что они хотели знать правду: точно ли он, полковник, пойдет с ними, с народом.
Подобные, разумеется с различными частностями, митинги проходили во всех фронтовых частях.
Отшумели первые недели февральской революции.
Группа гвардейцев офицеров возвращалась с фронта в столицу.
На одной из узловых станций они вышли из вагона и заглянули в буфет. Всю дорогу их не покидало зудящее чувство раздражения и оскорбления. Офицеры непрерывно сравнивали все, что они видели и слышали, с тем, что было до революции. Это состояние доходило у некоторых до степени психоза. Их доводила до бешенства «вся эта солдатчина — совдепы, комитеты».
Они возмущались тем, что на станциях не было воды, что окна не протерты, что все забито толпами солдат, что поездные бригады не имели прежнего молодцеватого и подтянутого «путейского» вида. Все привычное смещалось, разрушалось…
— Ясно, порядок и Россия — гибнут!
Больше всех нервничал маленький поручик с заметным шрамом на лице…
Солдаты казались им серым скопищем беспощадных и вызывающе-дерзких людей. Степень перемен была непостижимой. Офицеров угнетало зрелище солдат в расстегнутых, не по форме одетых шинелях, сердило отсутствие поясов и кокард. Слух раздражали громкие, веселые солдатские голоса:
— Ванько-о!
— Я-у!
— Тащи винтовки сюда-а!
Их пугала какая-то «вездесущность» солдат. Это больше всего преследовало и ужасало их. Все, решительно все было занято солдатами. Солдаты заполняли поезда, взбирались даже на крыши вагонов, толпились в буфетах первого и второго классов, в привокзальных скверах, в помещениях, где на дверях были дощечки с надписью: «Вход посторонним строго воспрещен», на постах управления — всюду. Они всем распоряжались уверенно, по-хозяйски.
Офицеры, делая безразлично-строгие лица, держась вместе и ежеминутно, по любому поводу ожидая столкновений с солдатами, пытались пройти в буфет первого класса. Они то бледнели, то краснели, приходя в ярость от необходимости протискиваться, ощущать бесцеремонные толчки солдат, не отдававших им честь, ждать очереди и быть — «как все»… Настоящее пугало их, о будущем они не решались думать.
Те самые солдаты, которых они, как им всегда казалось, так любили, с которыми они должны были идти всегда вместе, которые были для них воплощением народа, их русского народа, — эти солдаты стали им ненавистны. Даже видимость трогательных, традиционных чувств исчезла, как дым, как только их пути разошлись. Не любовь влекла их к народу, а возможность властвовать над ним. Они прятались за удобные для них формулы: «Во имя спасения России», «Война до победного конца». Эти формулы были для них привычны, а главное — они не позволяли уводить спор в те опасные глубины, к которым его неумолимо вели большевики. Эти глубины были для них обрекающе-безнадежно страшны. Одни это понимали цинично и ясно, другие — смутно-испуганно.
Офицеры распаляли в себе ощущение «мученичества», но, несмотря на это, упорно протискивались к буфетной стойке.
В конце марта в Петрограде, перед возвращением на фронт, они встретились в офицерском собрании, чтобы посидеть в «интимной обстановке», за рюмкой коньяка. Это были сынки петербургской знати и крупных дворян-помещиков, не обремененные умением постигать ход исторических событий и движущих их сил.
Маленький поручик, со шрамом на лице, нетерпеливо допытывался:
— Ну, как вам понравились все эти «Libertées»?[76]. Летом тысяча девятьсот шестнадцатого года мне Петроград был куда милее…
— Конечно, государя жаль, но он допустил ошибочные шаги, он окружил себя совершенно неподходящими людьми. Немецкое влияние, бездарные министры… Затем нельзя было допускать оголение Петрограда. В сущности в тысяча девятьсот пятом году положение спасло то, что гвардия не была послана в Маньчжурию. Можно же было после Стохода понять, к чему клонится дело, и отозвать в столицу хотя бы остатки первого и кавалерийского гвардейских корпусов. Наконец, уж если на то пошло, почему нельзя было назначить ответственных министров? В конце концов можно было найти приличных людей даже в Думе… Например, Родзянко, Пуришкевич… ну, кого-нибудь еще из этих… либералов. Умеют же в Англии с ними ладить. Вообще очень многому следует поучиться у англичан.
— Прекрасная страна, я там бывал. Отлично кормят, великолепные портные, недурные виллы, а главное: какое умение держаться, какое воспитание! Там не может быть уличных скандалов.
— А я, знаете, думаю, что можно было объявить приказ о льготах и преимуществах для солдат после войны — ну, наделить их чем-нибудь, — есть же какие-то земли у инородцев, в Туркестане… Наиболее толковым унтер-офицерам дать производства… Да боже мой, сколько можно было сделать… И предотвратить эту несчастную революцию.
— Вы правы, но, как гласит пословица, «после драки кулаками не машут».
Маленький поручик, улыбаясь, сказал:
— Как будто, несмотря на такие скандальные вещи, как Советы рабочих и солдатских депутатов, с Временным правительством ужиться можно. Наши новые министры ведут себя прилично. Все же какое-то странное двоевластие… Но вообще «не так страшен черт», как нам показалось… Помните — на станциях, в поезде? Мы ведь, entre nous soit dit[77], испугались товарищей солдат…
— Говорят, что у офицерства не будут отнимать права. Вот и сейчас мы сидим с вами, как в былые хорошие времена. А «товарищей» уже стараются утихомирить. Меня уверяли, что особых перемен больше не предвидится. Временному правительству пора понять, что мы революцией уже по горло сыты…
— В городе все толкуют об… ну, как сказать… — Поручик запнулся и, чтобы подчеркнуть, что он не желает даже вспомнить слова «Учредительное собрание», сказал по-французски: — Assemblee nationalle[78], вы слышали? Уверяют, будто то, что она решит, — будет обязательно для всех. Значит, возможно, что когда всем осточертеет «свобода», — а это скоро произойдет, я в этом уверен! — тогда народ призовут к порядку…
— А союзники? Вы думаете, они безразлично относятся к нашим делам? Нет, нет… Им нужно дотянуть с нами войну «до победного конца»…
Маленький царскосельский поручик задумался. Он с грустью вспоминал июль 1914 года, свою роту, «ура», зной, голубое небо и очарование Царского Села…
— «До победного конца»… Увы, труднее всего иметь дело с солдатами: они помешались на политике. Перед отъездом стрелки спрашивали меня: «Вы с нами или против нас?» Mon Dieu[79], что мог я им ответить? «Ма foi, mon roi, ma dame»[80]. Но ведь им так не ответишь? Вот и крутишься, как бес перед заутреней…
В этих офицерских беседах уже было заметно влияние сплотившихся под флагом буржуазной революции крупнейших контрреволюционных сил…
Если бы маленькому поручику тогда сказали, какими путями в ближайшее время пойдет большинство таких, как он, — он счел бы это сумасшествием, нелепостью, но все данные для такого прогноза были, и эти прогнозы уже ставились теми, кто владел глубоким методом анализа общественных явлений, — большевиками.
Поручик был бы возмущен одной возможностью подозрения его в том, что он может покинуть поле боя и уйти к немцам, изменить поочередно ряду властей, нарушить слово, быть палачом своих соотечественников. Тем не менее он и тысячи таких, как он, изменили отечеству: стали шпионить в ротах и полках в пользу врага, переходили на сторону немцев. Позже они переметнулись к союзникам, когда те начали войну против единственно законной власти в России — советской; вместе с ними и без них разоряли русские земли и убивали своих соотечественников, без различия пола и возраста. Все эти поступки абсолютно противоречили понятиям о чести и долге русского гражданина и должны были караться смертью. Но эти понятия были забыты с молчаливого согласия Временного правительства.
С первых дней февральской революции враждебный большевикам класс буржуазии и их приспешники предавали Россию «союзникам» и врагам, продолжали обманывать народ словами «порядок», «право», «благородная помощь союзникам», «родина», — не смея прямо сказать: какая родина, какой порядок, какое право, помощь во имя чего… Предатели были объявлены устами Временного правительства истинными сторонниками свободы и демократии, основными силами буржуазной революции. Втайне подготовлялись программы дальнейших контрреволюционных действий. Представители буржуазии, совместно с прежним командованием царской армии, в доверительных беседах проверяли и дополняли их главные черты.
Программа намечалась такая:
«Защищать родину, продолжать войну с Германией, всемерно обеспечивать «порядок», откладывая, конечно, нужное решение вопросов о земле, труде и так далее — на будущее время, желательно на конец войны или в крайнем случае до Учредительного собрания, которое не следует созывать слишком поспешно, ибо созыв такого собрания — дело сложное, ответственное, требующее вдумчивого подхода и основательной подготовки».
Анализ этой программы, обеспечивавшей доверие буржуазии и союзников, давал совершенно иной результат:
«Ведение войны и «порядок» позволят нам сохранить вооруженную силу. Тыл не. должен дурно влиять на армию, его надо обезвредить, то есть убрать большевиков. Всякий боевой успех сделает армию послушной. Ожидающиеся действия союзников надломят Германию. Армия усмирит революционные элементы, и вопрос о формах правления будет решен так, как это нужно нам».
Еще более углубленный анализ раскрывал всю преступность программы:
«Правление случайных штатских — нонсенс, чепуха. Сила решит все. Согласятся и на конституционную монархию: Николая Николаевича или Михаила — регентом. Кирилл — фигура неподходящая. А там — видно будет».
Упоминание о самой возможности конституционной монархии на всякий случай делалось в форме какой-то вынужденной покорности. «Если Учредительное собрание решит, мы, конечно, подчинимся… воля народа…»
Представителям буржуазии казалось, что они дождутся еще лучших времен. Долгожданная власть была в их руках, а без Николая II легко обойтись. Полнота власти сулила перспективы еще более прекрасные, чем те, что мерещились некоторым из них в осенний вечер в Павловске, в 1912 году…
Знакомство с отечественной и иностранной историей напоминало тем, кто развивал вышеприведенные соображения, — о нерушимом покое дворца в Букингеме[81]. Но иногда они же содрогались от страха при воспоминании о Гревской площади[82]…
Новое Временное правительство, бывшее в сущности простым приказчиком миллиардной «фирмы» «Англия и Франция», открыто и решительно не признавалось большевиками. В предвидении дальнейшего развития исторического хода событий и новых, закономерных, грандиозных революционных побед они с первых же дней противопоставляли ему возникшее параллельно с ним первое рабочее правительство — Совет рабочих и солдатских депутатов…