Великий князь Михаил Павлович приехал в Петербург около девяти часов утра. Встретивший его у Нарвской заставы Перовский передал приказание нового императора спешить во дворец. Туда прибыли к половине десятого.
Николай хорошо помнил мрачные прогнозы Михаила. «Ну, ты видишь, что все идет благополучно, – сказал он при встрече, – войска присягают, и нет никаких беспорядков». – «Дай Бог, – отвечал Михаил, – но день еще не кончился».
Первым известил императора о начале тревожных происшествий генерал Сухозанет, приехавший во дворец из казарм конной артиллерии. (Нам придется еще обращаться к воспоминаниям Сухозанета, и потому надо сказать, что воспоминания эти, отличающиеся напыщенным хвастовством, доходящим до прямой глупости, тем не менее довольно точно передают фактическую сторону дела.) «Государь вышел, – вспоминал Сухозанет, – с лицом спокойно-сериозным, и когда я вкратце рассказал, что нарушенный порядок восстановлен, что виновные арестованы и сабли их отосланы к коменданту, то государь сказал: „Возвратите им сабли – я не хочу знать, кто они“, – и, возвысив голос, грозным тоном добавил: „Но ты мне отвечаешь за все головою“. Я возвратился в конную артиллерию…»
В этот момент Николай еще не столько мог, сколько хотел надеяться, что замешательство в конной артиллерии – естественное следствие путаницы с присягами, и не более того. Ему смертельно не хотелось осознавать, что обширный заговор, о котором его известил Дибич и на который намекал Ростовцев, начинает обнаруживать себя в действии. Его приказ возвратить сабли артиллеристам был попыткой убедить себя и Сухозанета в случайности происшедшего.
Однако он вызвал Михаила Павловича, успевшего переодеться в артиллерийский мундир – тот был с рождения шефом гвардейской артиллерии, – и послал его вслед за Сухозанетом удостоверить артиллеристов в законности присяги.
Но с десяти часов, с момента приезда Сухозанета, Николай напряженно ждал страшных вестей. И они не замедлили явиться.
Уцелевший при избиении генералов в Московском полку Нейдгардт, как только мятежные роты выбежали со двора, поспешил во дворец.
Николай вспоминал об этом роковом моменте: «Спустя несколько минут после сего (отъезда к артиллеристам Михаила Павловича. – Я. Г.) явился ко мне генерал-майор Нейдгардт, начальник штаба Гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:
– Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, а мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтоб донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и Конной гвардии».
Сам по себе текст не может передать колорита этой встречи и разговора. Слова Николая о Нейдгардте – «совершенно в расстройстве» – слабая тень того, как должен был выглядеть начальник штаба, на глазах которого четверть часа назад рубили двух генералов и полковника, а сам он чудом избежал этой участи.
Особенность психологического быта представителей верхнего слоя Российской империи состояла в том, что они сознавали вулканичность почвы, по которой ходили ежедневно. Они знали и помнили, что против постоянно раздраженного крестьянства у них есть одна защита – солдаты. А против солдат, ежели они выйдут из повиновения, никакой защиты нет. Слабость военно-бюрократической диктатуры – в ограниченности и примитивности опоры, в отсутствии свободы маневра. После волнений в Семеновском полку не единожды и не одно генеральское сердце обрывалось при мысли, что поддержи семеновцев сочувствующие им преображенцы и измайловцы – и противопоставить им было бы нечего. Гвардия не пошла бы против «коренных полков». А первое следствие выхода гвардии из-под контроля – избиение ненавистных начальников…
Вот именно это и начиналось.
Николай был куда более осведомлен и ориентирован в ситуации, чем Нейдгардт, и потому ужас его был глубже и дальновиднее. «Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная о существовании заговора, узнал в сем первое его доказательство».
Надо отдать должное Николаю: он сумел взять себя в руки и отдать приказания, которые предложил ему Нейдгардт, – привести в боевую готовность те две части, которые к этому времени присягнули, – преображенцев и конногвардейцев. А владеть собой ему было нелегко: он в эти минуты не знал ни масштаба, ни непосредственной цели заговора. Он мог ожидать массового неповиновения, резни. Перед ним, конечно же, встали апокалиптические картины, изображенные Ростовцевым, – империя в огне, крови, развалинах…
Он послал флигель-адъютанта Бибикова (друга Трубецкого, женатого на сестре Сергея Муравьева-Апостола) сказать, чтоб приготовили коня. А сам направился к главному караулу. По дороге он встретил генерала Апраксина, командира Кавалергардского полка, и приказал выводить полк к Сенатской площади – кавалергарды только что присягнули. «На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, вверенные ему, вышли из повиновения».
Воинов, один из виновников междуцарствия и событий 27 ноября, был «в совершенном расстройстве» по причине вполне основательной. Если предположения наши верны и Воинов, принадлежавший к генеральской оппозиции против Николая, как и Милорадович, уповал на мирный отказ гвардии изменить присяге, то теперь он увидел, к чему привела эта рискованная игра. Избиение генералов в Московском полку свидетельствовало о том, что ситуация развивается совсем не так, как хотелось бы, и разъяренные солдаты, ведомые отчаянными офицерами, вряд ли будут разбираться в оттенках генеральских позиций. Но, как бы то ни было, Воинов бросился в московские казармы…
Именно в это время и появился полковник Хвощинский, живое свидетельство ярости мятежников.
Принц Евгений Вюртембергский вспоминал: «Взор мой упал на Дворцовую площадь (из окна дворца. – Я. Г.). Я был окончательно поражен, увидев какого-то штаб-офицера, который соскочил с саней, снял кивер и показывал на голове кровавые раны».
Видя израненного Хвощинского, видя «несметные толпы народа, из среды которого вылетали оглушительные крики» (а это была еще мирная толпа, приветствовавшая Николая!), принц Евгений вспомнил мрачные предчувствия Константина. У всех, кто узнавал о бунте московцев, немедля появлялось ощущение, что начинаются события катастрофические – гвардия снова берет в руки судьбу династии.
О первых действиях императора в эти минуты разом взорвавшейся ложной стабильности, имперской стабильности, обнаружившей свою мнимость, рассказал командовавший ротой Финляндского полка, занимавшей в это время караулы во дворце, поручик Греч. (Всеми караулами, как мы знаем, во дворце и прилегающих районах командовал член тайного общества полковник Моллер.)
«Едва вступил во дворец главный караул, как государь император изволил выйти к оному из внутренних комнат в сопровождении генерал-адъютанта Кутузова и лейб-гвардии Московского полка полковника Хвощинского. Когда караул выстроился на платформе, государь изволил предупредить, чтоб при отдании чести барабанщики били поход и салютовало знамя».
Это характерные детали: Николай хотел, чтобы его первое соприкосновение с войсками в качестве императора было обставлено со всей ритуальной торжественностью. И дело здесь не в солдафонском его педантизме, а в тех надеждах, которые он возлагал на психологическое воздействие воинских ритуалов.
«По отдании чести государь изволил поздороваться с людьми, которые ответствовали троекратным „ура!“. Потом государь спросил у людей, присягали ли они? На что ответили они, что присягали. „Кому присягали?“ – изволил спросить государь. Караульные ответили: „Вам, ваше величество!“ – „Кому – вам?“ – был вопрос государя. Ответ: „Государю императору Николаю Павловичу!“ Вслед за тем государь изволил благодарить нижних чинов за верную службу и, отозвавшись потом, что теперь придется показать верность свою на самом деле, спросил: „Готовы ли вы за меня умереть?“ Получив ответ удовлетворительный, государь приказал зарядить ружья и, обратясь к караульным офицерам, сказал: „Господа! Я вас знаю и потому не говорю вам ничего“. Когда зарядили ружья, государь вывел караул к воротам, с внешней стороны, на площадь и приказал удвоить все наружные посты»[58].
От этого первого соприкосновения Николая с войсками зависело очень многое. Нелояльность караула – даже пассивная – потребовала бы немедленной его замены, что создало бы сумятицу во дворце и, став известным в полках, увеличило бы сомнения и колебания. Кроме того, разговор с караулом определил самоощущение нового императора. В дальнейшем он уже не выпытывает столь дотошно – кому присягали, готовы ли умереть и так далее. Он просто командует.
Таким образом, успешность важнейших первых шагов императора связана была с позицией двух офицеров – начальника караулов полковника Моллера и командира 6-й егерской роты Финляндского полка поручика Павла Греча.
Павел Иванович Греч, брат известного и тогда еще весьма либерального литератора Николая Ивановича Греча, мог с полным успехом оказаться членом тайного общества. Умный, живой, веселый человек, он через своего брата был близко знаком со старшими Бестужевыми, с Рылеевым, с Дельвигом и со многими другими. Когда после ареста Розена привели в Зимний дворец, то Греч, «добрый мой товарищ», как назвал его Розен, в присутствии смущенного полковника Моллера сказал, кивнув арестованному: «Ах, душа, жаль тебя!»
В этот день люди нередко оказывались по разные стороны черты достаточно случайно…
Поручику Гречу, «доброму товарищу» мятежника Розена, выпало охранять и защищать вход во дворец.
Около половины двенадцатого император Николай, распорядившись караулом, оказался на Дворцовой площади перед толпой взволнованного и любопытствующего народа.
Вскоре вышел и построился батальон преображенцев, а затем появился Милорадович.
Эта последняя встреча Милорадовича с Николаем описана свидетелями неоднократно – и каждый раз по-иному.
Сам Николай писал: «Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать „ура“. Махнув рукой, я просил, чтоб мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав: „Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними“, – ушел, и я более его не видел, как отдавая ему последний долг».
Адъютант Николая Адлерберг, присутствовавший при этом, рассказывал: «Граф Милорадович подъехал к государю, когда 1-й баталион Преображенский подошел к углу дома Главного штаба, где начинается Адмиралтейская площадь. После донесения графом о случившемся его величество сказал ему: „Вы долго командовали гвардиею; солдаты вас знают, чтут и уважают; уговорите их, убедите, что они заблуждаются; словам вашим они, вероятно, поверят“. Не утверждаю, чтобы это были точные слова государя, но за верность смысла их отвечаю»[59].
Флигель-адъютант Бибиков, тоже стоявший в это время рядом с Николаем, свидетельствует: «Вскоре после донесения генерала Нейдгардта о прибытии мятежных рот Московского полка на Сенатскую площадь не подошел, а прискакал на своей лошади граф Милорадович и, не имея возможности за толпою народа приблизиться к государю, с лошади через народ сказал приводимые слова.
Менее чем через пять минут, через столько времени, сколько нужно было графу Милорадовичу доскакать от государя до Сенатской площади, послышались оттуда ружейные выстрелы.
Государь вздрогнул и, приподняв руки, держа еще не дочитанный манифест, громко воскликнул: „Боже мой, первая кровь пролита!“»[60]
Здесь, конечно, перепутано все на свете. Милорадович от дворца отправился не на Сенатскую площадь, стреляли по нему гораздо позже. Но любопытно, что у Бибикова, как и у Адлерберга, Милорадович – верхом.
Но самое пространное и важное, хотя и весьма противоречивое, свидетельство принадлежит адъютанту Милорадовича Башуцкому, оказавшемуся в этот момент возле царя – рядом с преображенцами: «Граф Милорадович пришел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к государю сзади в то время, когда его величество шел вдоль фронта батальона. Мы шли в некотором расстоянии за государем, а потому я сейчас увидел графа. Все в его появлении было необычайно, все было диаметрально противоположно его привычкам и понятиям: он шел почти бегом, далеко отлетала его шпага, ударяясь о его левую ногу (впрочем, это и всегда было особенностью его походки), мундир его был расстегнут и частично вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан и с висящим на груди концом, – это не могло не удивить нас. Но каковым же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушило в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В ту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя: „Государь, вот в какое состояние они меня привели, – теперь только одна сила может воздействовать!“ Не спрашивая ни о чем, государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: „Не забудьте, граф, что вы ответствуете за спокойствие столицы“ – и тотчас же приказанием: „Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара“. При первом слове государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя, взглянув быстро на беспорядок своей одежды, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом, выслушав повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге».
Когда Николай ознакомился с воспоминаниями Башуцкого, он остался крайне недоволен. «У г. Башуцкого, кажется, очень живое воображение. Это все – совершенная выдумка». Естественно, Николаю никак не могло понравиться описание разговора между ним и Милорадовичем. Но плохо верится, чтобы Башуцкий мог выдумать такую уникальную деталь – генерал-губернатор, поворачивающий молодого царя лицом к себе. В этом спонтанном движении концентрируется многое: и привычное пренебрежение Милорадовича к Николаю, и ярость оттого, что он ошибся в расчетах и события вышли из-под контроля, и отчаяние от близкой расплаты за рискованную игру последних недель, и обычная решительность и грубоватость «русского Баярда». В этом жесте, нарушающем все нормы этикета, тем не менее нет фальши – его видишь.
Это отчаянное движение – первое свидетельство метаморфозы, происходившей в эти минуты с Милорадовичем. Он превращался из политического игрока в трагическую фигуру…
Военный генерал-губернатор Петербурга, вернувшись после присяги во дворце домой, вскоре приказал подать карету и, по свидетельству того же Башуцкого, поехал отведать кулебяки к актрисе Екатерине Телешевой, в которую был влюблен. Уезжая, он приказал своему адъютанту: «Распорядитесь, чтобы в одно мгновение мне было дано знать обо всем, что бы ни случилось». Его мучили тревожные предчувствия. За считаные минуты между приездом из дворца и отъездом к Телешевой он четырежды говорил о дурных предзнаменованиях. Уходя, он сказал, что идет к Катеньке в последний раз. И дело было не в суеверности Милорадовича, а в том тревожном напряжении, с которым он ждал событий, им отчасти и спровоцированных. Но долго он у Телешевой не задержался. Рафаил Зотов, завтракавший в этот день у директора Императорских театров Аполлона Александровича Майкова, вспоминал: «Вскоре приехал и Милорадович, со всеми поздоровался и сел за завтрак. Вдруг вошел в комнату начальник тайной полиции Фогель и, подойдя к Милорадовичу, стал ему что-то шептать на ухо. Это было известие, что бунт 14 декабря начался. Граф не продолжал завтрака, простился с хозяином и уехал с Фогелем». Это было не ранее одиннадцати часов утра. Московцы уже стояли на площади.
Если верить Башуцкому, к Зимнему дворцу Милорадович явился в весьма помятом виде – как после рукопашной схватки. И вот этот эпизод в воспоминаниях адъютанта вызывает сильные сомнения.
Майков жил в здании Большого театра, на Театральной площади. Дорога оттуда в Зимний дворец могла пролегать и через Сенатскую площадь. Ничего невозможного в том, что Милорадович по пути встретился с мятежными московцами, нет. Но, во-первых, стрелковая цепь, высланная Оболенским, в то время еще не препятствовала проезжать по краю площади, и генерал-губернатору надо было специально подъехать к мятежному) каре, чтобы столкнуться с восставшими; во-вторых, если Милорадович подъехал к московцам, сделал попытку уговорить их и получил такой решительный отпор, то психологически совершенно невозможно, чтобы он как ни в чем не бывало поехал к ним во второй раз. Все это сомнительно и по другой причине. Милорадович, разумеется, не шел пешком с Театральной площади на Дворцовую. Он ехал в своей карете. Возле императора он появился – по разным версиям – или пешим, или верхом. Скорее всего, пешим, Башуцкий очень конкретно рассказывает, как после разговора с царем Милорадович и он высадили из саней обер-полицмейстера Шульгина и поехали в его санях. К своему рассказу о появлении взволнованного Милорадовича в разодранном мундире Башуцкий сделал многозначительное примечание: «Причины этого появления, его волнения, явки его в таком виде, предшествовавших его действий объяснились гораздо позже». Увы, Башуцкий не расшифровал это туманное заявление. А относится оно, конечно, не к самому факту мятежа. Об этом уже знали все. Что-то случилось с генерал-губернатором по дороге. Но что?
Можно было бы вовсе отмахнуться от этой сцены в передаче Башуцкого, если бы не одна деталь – только он передает приказание Николая Милорадовичу вывести Конную гвардию. А ведь генерал-губернатор и в самом деле отправился с Дворцовой площади в конногвардейские казармы, а вовсе не говорить с мятежниками, как утверждают все остальные мемуаристы…
Как бы то ни было, виновник междуцарствия отправился по приказу нового императора за Конногвардейским полком, чтобы разгонять тех, кто вышел на площадь под его, Милорадовича, лозунгом – «Ура, Константин!».
А император Николай сам возглавил единственное надежное подразделение, которое было у него под рукой, – Преображенский батальон.
Тот факт, что императору пришлось самому вести преображенцев на мятежников, был отмечен только военным историком Г. С. Габаевым. А факт этот – поразительный. Российский самодержец, главнокомандующий армией в сотни тысяч человек, располагающий тысячами генералов и штаб-офицеров, лично выполняет функции командира батальона, каждую минуту рискуя быть убитым.
Николай не мог не понимать безумия этого риска. Он знал, что в сложившемся положении все держится на нем и его смерть или тяжелое ранение будут катастрофой для его группировки, а возможно, и для имперской системы вообще. И он рисковал головой вовсе не из бесшабашности или любви к опасности – комплекса Карла XII у него не было, – а оттого, что ему некого было послать во главе преображенцев. Те два-три генерала, на которых он мог твердо рассчитывать, отсутствовали. Всем остальным он не доверял в достаточной степени. А отдать преображенцев в руки человека, который сам мог быть причастен либо к генеральской оппозиции, либо к заговорщикам, было слишком опасно. И российский самодержец, вместо того чтобы, сидя во дворце, направить на подавление бунта своих генералов, шел пешим через Дворцовую площадь перед гвардейским батальоном, шел под выстрелы мятежников. И эта ситуация еще раз свидетельствовала о шаткости опоры самодержавия в кризисный момент.
Николай подробно описал свои действия: «Скомандовав по-тогдашнему: „К атаке в колонну, первый и осьмой взводы, вполоборота налево и направо!“ – повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивающегося дома Министерства финансов и иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь…»
Через несколько минут должно было произойти фронтальное столкновение самодержавия с дворянским авангардом, взявшимся за оружие, – ибо другого пути не оставалось.
Было около двенадцати часов дня.