— Мне кажется, что все это кончится ничем.
— Прекрасный конец. Что может быть лучше?
Экспозицией к истории явилась прогулка в парке «Коломенское» нас троих, т. е. меня, моего студента Коляна и доц. Скорнякова. Мы прогуливались в тени деревьев, растрачивая досуг на милую моему сердцу болтовню интеллектуально-богемного типа — сплетни, каламбуры, неоговоренные цитаты, неточные цитаты, выдуманные цитаты и, наконец, самоцитаты. Я был на коне — глумился над Скорняковым, скакал маралом, пел немецкие песни тоталитарного режима и собирал дикие сливы. За сливами Николенька обратился ко мне примерно так:
— Арсений Емельянович, я не знаю, как вы отнесетесь к моим словам, но я тем не менее, позволю себе сделать вам одно… предложение. Я… — тут Николенька замялся в видимом смятении, — я хочу…
«Ну не предложит же он мне ничего безнравственного, я надеюсь», — подумал я.
— … поговорить с вами о Марине Чезалес.
Марина Чезалес, год назад моя студентка, теперь выпускница, существовала в космосе моих знакомств как «третья справа». Она приходила на каждое занятие, говорила умно и тонко, относилась с симпатией ко мне и была мне небесприятна. Кроме того, что она всегда сидела третьей справа (после Лени и Ани), я о ней ничего не знал, и, правду сказать, не вспомнил бы, если бы не Николенька, смерть любящий передавать всем приветы от сомнительно знакомых знакомых. Суть Николенькиного предложения в парке «Коломенское» сводилась к тому, что завтра Марина Леонидовна, ее подруги Варвара Тимофеевна и Ирина Александровна (а также мой собеседник) хотели бы видеть меня на суарее, и — Николенька попросил — чтобы я всенепременно захватил мое «паппет-шоу» (а ведь у меня есть собственный рукодельный вертеп с куклами), ведь все о нем уже столько наслышаны. Я не знал причины отказать, т. к. во-первых, у меня было достаточно досуга, во-вторых, я — Ты это знаешь за мной — люблю оказаться в центре композиции из восторженных дам, врать им и хвастаться. И, в-третьих (последовательность причин произвольна), у меня давненько не водилось новых знакомых, а без новых людей я чахну, сокровищница моих шуток тускнеет, тронутая тленом неумеренного повторения, мне нужно было восхищение толпы, и эту толпу мне обеспечивал Колян, мой студент.
Он звонил из автомата на краю парка.
— Алло, Марина Леонидовна? Арсений Емельянович любезно согласился приехать… с сюрпризом, — иронически-официально обратился Коля, разумея под сюрпризом мой кукольный ящик.
— Со Скорняковым, что ли? — ревниво осведомилась Марина.
Скорняков, несмотря на ласковые предложения Николя разделить нашу компанию, ехать отказался, о чем я в ближайшем будущем вынужден был сокрушаться.
Следующий день (то была суббота) я встречался с визитируемыми в верхнем вестибюле метро «Смоленская» Арбатско-Покровской линии. Колян как меня увидел, запрыгал, начал палить в меня из воображаемого револьвера, строчить из воображаемого Калашниковмашиненпистоле, размахивать воображаемой шашкой. Я, разумеется, все это отыгрывал, и это было, в общем-то, забавно. Марина сказала, что они хотели устроить на меня засаду, но она никак не могла думать, что Колян под засадой понимает такое вот выпрыгивание, смущающее толпу. В изысканно-иронической беседе мы дошли до дому, где нас ожидали подруги Марины — ее названые сестры и духовные партнеры Луиза и Варвара.
Марина жила на ул. Качалова, в единственном жилом доме, где «Букинист». Квартира эта de jure была ничьей, вернее Маринина МАМОЧКА еще не имела права вступить в наследование до истечения полугода со дня смерти тети Люси. Эта тетя Люся долго болела, болела, Маринина МАМОЧКА — ну, Ты знаешь, сверхгероическая женщина, — все за ней ухаживала, и эта тетя Люся, когда помирала, отказала ей свою квартиру. Поначалу она хотела ее отдать Марине, но потом передумала не в добрый час и назначила наследницей эту старую кобру. Однако ж Марина, едва тетя простилась с этим миром, тотчас собрала вещички, Ободовскую, Варечку, и въехала на Качалова, в дом, еще хранивший тлетворный запах смерти. Мать заявила, что Марина разбила ее больное сердце, папа — размазня, мямля, баба, тряпка, подкаблучник — плакал. В общем, все получилось не совсем красиво — родители проявили недостаточно вкуса и такта.
Сознание Варвары было очевидно чем-то удолбано (как я понял, табакокурением и алкоголепитием). Да и вообще, как выяснилось, она несколько минут как встала. Меня совершенно покорили ее речь и манеры, и хороша она была необыкновенно, и рассуждала умно, как мог бы рассуждать умный мужчина. Подруга же Луиза, по мнению эстетствующих развратников, может, не столь красивая, представляла собой абсолют закомплексованной женственности. Достаточно было беглого взгляда, чтобы уяснить, какой торнадо страстей гуляет в ее душе и сколь разрушительной может быть его сила.
Я чувствовал себя приятно раскованно в обществе этих приятных, сколь и приятно ко мне относящихся людей. Мы отравляли внутренние органы чужеземным алкоголем и дорогостоящими табаками. Мы мягко злословили. Временами какая-нибудь из девушек смущалась, и мне становилось приятно тепло — ведь так мило встретить столь трогательную редкость — стеснительную девушку.
Когда мы опростали первую бутылку, дамы позволили себе просить меня о кукольном представлении, каковую просьбу я уважил с большой охотой. Представление получилось и вправду изрядное, может быть, одно из лучших мной игранных. Причиной тому было, несомненно, любезное отношение благодарных зрителей. Однако когда отзвучали последние щелчки трещотки, я заметил в восхищенных взорах публики какой-то новый, незнакомый оттенок. Незаметно для себя я насторожился. Дамы были потрясены много более, чем я чаял, и мне стоило немалых усилий заставить их вернуться к столу и продолжить беседу. Разговор, однако, не клеился, из него ушла прежняя живость; явно, каждый думал о своем. Закомплексованная Луиза подняла рюмку, благодаря нас за то, что мы так умело скрываем омерзение, позволяя ей сказать слово, сколь бы омерзительным оно нам не показалось.
— Арсений Емельянович, — сказала Закомплексованная Луиза, — несмотря на всеобщее (впрочем, оправданное) омерзение, вызываемое моей персоной, я скажу вам: я уже не предполагала, что мне суждена встреча с настоящим трагическим искусством. Я благодарю вас. Вы вернули мне веру в театр.
Она села, насилу сдерживая нахлынувшие чувства.
Мне было понятно, что все, кроме меня, мыслят о чем-то едином. Слово взяла Варвара.
— Ой, ну я сейчас буду рыдать, — хихикнула она и продолжила неожиданно серьезно. — Я хочу выпить эту рюмку не чокаясь, — тут Арсений Емельянович сообщил лицу скорбно-достойное выражение, — за… за вас, Арсений Емельянович, — я несколько опешил, но виду не подал, Ты понимаешь, — за то, что вы… — голос Варвары задрожал, — …живы. За то, что такие люди, как вы, живут… Я думала… после того, как от нас ушел всеми нами любимый человек… — слезы катились по ее щекам, Марина плакала, З. Луиза протирала толстые очки, — …я думала, что таких людей больше нет, и вот…
Она опрокинула водку в себя.
Выпив и переведя дыхание, дамы разом стали просить прощенья за невольный экскурс в совместную биографию. Арсений Емельянович, никак не развивая спокойно-печального выражения лица, сообщил, что извинения излишни, ведь ему, Арсению Емельяновичу, тоже приходилось терять близких людей (старушку-бабушку, например, или пройдоху Митю Солдатова) и он знает цену человеческой печали. Марина вышла. Некоторое время спустя пришлось выйти и мне — Ты знаешь, что ходить по малой нужде — одно из основных моих развлечений с той поры как я застудил в детстве какие-то внутренности.
В коридоре я долго не мог понять природу странных звуков — то ли вой, то ли плач, то ли песня, — и не ясно было, кому они принадлежат — радио это, соседи. Ты понимаешь, что определял я не по-сухому — мы уже размазали ликеру и водочки. Это Марина плакала в ванной — тяжело, на одной ноте:
— Сашка, пойдем домой… Сашка, пойдем домой… Сашка…
Ну, и я тут же со своими сортирными проблемами. Я вернулся и сказал Луизе, дескать, хорошо бы она вышла. Луизочка прислушалась к моему совету. Вскоре подруги вернулись, и застолье продолжалось, как ни в чем не бывало. Однако уже понятно было, что истерические флюиды ищут выхода. Мне оставалось ждать развязки. Выйдя на торную риторическую тропу, присутствующие продолжали мешать похвалы со слезами, ваяя идеальный образ из добродетелей либо мне, либо покойному присущих, так что через некоторое время сам себе я стал напоминать вождя негритянского племени, который, не желая разочаровать толпу, в папирусной маске разыгрывает роль легендарного предка. Марина вновь зарыдала в голос, схватив мою руку, и я не придумал ничего более оригинального, чем сжать бедную девушку в объятиях, в которых столь многие вкусили как утешение, так и разочарование. Девица в скорби уронила голову мне на руки и стала целовать правый локтевой сгиб, намазанный сульфуром от лишая. Я убежден, что эта сцена была тщательно отрепетирована, и, быть может, не за одну репетицию. Едва руки мои сомкнулись по окружности Марины Чезалес, собутыльники встали с мест, задернули шторы и вышли восвояси. Николенька с наполовину плутовской, наполовину виноватой улыбкой закрыл дверь.
Вот я опять с женщиной. Опять. Я. Пьяный. Я пьяный с пьяной женщиной. Опять пьяный. Черт, как же мне надоели мне все эти игры. И не хочется мне ничего ни от себя пьяного, ни от этой Марины…
Но Скорняков-то тоже хорош. Надо же было бросить меня в такую неподходящую минуту.
Марину начало тошнить, что дало мне возможность прервать мысленный диалог со Скорняковым. Она не позволила ухаживать за собой, и я позвал Варвару. Я пошел в большую комнату и присел подле Колиньки на тахту. Мне хотелось с ним поговорить — так, о всяких пустяках. Здесь же была Луиза. Она сняла очки, что, по ее словам, являлось первейшим признаком опьянения.
— Если я не вызову чрезмерного омерзения, — обратилась ко мне Луиза, — может быть, я потанцую?
Ну, что было ей ответить?
Странные танцы она танцевала. Всякое па начиналось откуда-то изнутри, из утробы. Это были первобытные движения плоти алчущей и не получающей алкомого. Для кого она танцевала? Я взглянул на Николеньку. Он сидел привычно растерянный, будучи в этой компании «глазом» тайфуна, где царит совершеннейшее затишье. «Милые девушки, — хотелось сказать мне, — я, в конце концов, уже не так молод. Мне уже просто тяжело». Однако я понимал, что от меня не ждут скучного резонерства. Я встал с кровати.
Как, миленький, я могу оценить свои танцевальные способности? Насколько я помню, в последний раз я танцевал к тому времени с Чючей в летнем лагере у Веры Михайловны, да и то — затем лишь, чтобы спровоцировать пионэров на парные танцы. Опираясь на этот опыт, я вышел в центр комнаты упругой гимнастической походкой насиловать Терпсихору.
Танец закончился тремоло в октаву в верхнем ключе, конвульсивными поцелуями и финальной низкой октавой в басу. Мы присели отдышаться, и я сказал Луизе:
— Ну, а теперь выкладывайте, Луизочка, кто таков был Саша: а то я сижу тут, как дурак с мороза.
— Видите ли, Арсений Емельянович, — начала Луиза, и видно было, каких душевных затрат стоит ей не извиниться за вызываемое ее словами омерзение, — Это брат Марины. Он был как бы центром нашей компании. Совершенно удивительный человек…
Близорукие, большие, черные глаза Луизы страстно ощупывали интерьер. В комнате стояли сервант, шифоньер, стол и телевизор. Мои глаза, при искусственном освещении серые, рассматривали Луизу.
— … удивительный человек. И он… очень похож на Вас, Арсений Емельянович.
Арсений Емельянович наскоро очертил в воображении голубоглазого шатена, широкого в плечах.
— … бледный, больной, со слепым глазом, так что неясно было, на тебя ли он смотрит, или вообще…
— Как он погиб? — спросил я, и еще спросил: «На Памире?» — ну, Ты понимаешь, почему я так спросил. Потому что Леша погиб в горах, в лавине.
— Нет. Он выпал из окна…
А, ну, значит, как Митя Солдатов. Тот тоже выкинулся из окна. Или выкинули — особой охоты не было разбираться.
— И он… — говорила Луиза, — так особенно разговаривал, так странно. И головой кивал, как вы. Очень похоже… И взгляд… Мы были просто ошеломлены с Варварой, когда вы только вошли…
В дверь поскребся Николенька. Юмористически-виноватое выражение алкоголь припечатал к его лицу, и это совсем Николеньку не красило. Мы пошли на балкон курить…
Пойду-ка я на балкон, покурю, освежу воспоминания.
Вышел на холод, закутавшись в тюркский халат. Внизу тополя — желтые, сырые, потравленные молью. Один засохший — тот самый, который наблюдала Лена Геллер, персонаж моей новеллы, которой не судьба быть дописанной. И Лена Геллер по стечению обстоятельств один в один похожа на Марину Чезалес — так уж получилось.
Курю, курю — так и скурю до дыр мои слабые легкие. Еще понял, кто мои сигареты гадит — кошки. Трутся о них, слюни пускают от восторга. Вот почему потом табак плохо тянется, а кошки дрищут.
Не зная, о чем бы поговорить с Николенькой, я повторился:
— Колюшка, я тут как дурак с морозу. Валяйте, выкладывайте, кто такой Саша?
И снова слушал про поразительное наше сходство, сделавшее меня носителем симпатий Марины Чезалес и проч. Вошла девушка Варя, покачиваясь, в своем платье с вырезанными плечами, и сказала: «Вас зовут». Я скользнул по ней взглядом в вялом раздумье, какая перспектива наблюдается здесь, и вошел в маленькую комнату. На софе, подобно опьяненному павлину, сидела М. Чезалес, мокрая и понурая.
— Я тебе противна? — спросила она.
— Нет, ты мне приятна, — ответил я и, в целом, не солгал.
— Как ты относишься к пьяным женщинам?
— Неплохо, — сказал я, — особенно к грустным и мокрым.
Она обняла меня, и мы ухнули на софу. Наши прислужники, вновь потрудившись стать незримыми, приглушили свет.
Она обнимала меня так, как мне хотелось бы всегда, чтобы меня обнимали. Плотно, обхватив меня всеми членами и сочлениями, чтобы я не вырвался, чтобы я был здесь навсегда или, во всяком случае, до завтра. Она уснула, но хватка ее не ослабевала. Узор на обоях плыл по диагонали справа налево, и я подумал, что алкогольное отравление — это не то, чем я хотел бы завершить комедию сегодняшнего дня. Я постепенно освободил от Марининой оккупации свои удаленные конечности, снял ковы ее рук с плеч, но она вновь обняла меня, и арабески на обоях поплыли книзу. С третьей попытки мне удалось высвободиться, оставив ее в неглубоком сне, разметавшуюся по плоскости кровати.
Следуя даденному обещанию, я позвонил нежной подруге Браверман.
— Алло, Тусик, это я, Сеня. Я к тебе еду, только я некоторым образом навеселе.
Браверман ответила — да, — что она очень рада, да, что ждет меня уже четыре часа. Как выяснилось позднее, она была настолько пьяна, что даже не поняла, что это я ей звоню.
— Мне пора, — сказал я не то Варе, не то Луизе, не то Николеньке. Тут все запереживали в видимом неудовлетворении, что я задергиваю занавес, не дождавшись финала, стали сетовать, уговаривать, предлагать, обещать, намекать, стенать, причитать, настаивать, покуда, наконец, не смирились. Я остался выпить чаю, который готовили нарочито долго, в расчете на то, что я не поспею к метро до закрытия. Я вновь окунулся в объятия Марины Чезалес.
— Ты уедешь? — Она спросила глаза в глаза. У нее, кстати, глаза чудо как хороши, так мне сейчас кажется, во всяком случае.
— Да, уеду, — сказал я и прижался щекой к ее волосам.
— И ты не можешь остаться?
— Нет.
И мы еще постояли в этой позе, затрудняя проход в коридоре.
— А к кому ты едешь?
«А ты ревнуешь, — подумал я. — Ну к кому же я могу уехать от тебя, e toil de mes yeux: конечно же, к женщине».
— К женщине.
— К женщине?
Да, ибо, разрази меня громы небесные, если Браверман мужчина.
— Как ты… откровенен… А ты не можешь не ехать?
Нет.
— Нет. Я обещал.
— Ты ее любишь?
Люблю ли я Браверман! Да конечно же, люблю — без иронии, люблю, как люблю немногих. Но тут, не желая обидеть Марину, я повел себя, как слабак и чмо, и сказал, что скорее любим Браверман, чем люблю ее. Впрочем, Браверман не должна быть на меня в обиде, ведь она-то знает, как обстоят дела на самом деле.
Потом меня взялись провожать. Я простился с Варей, передал Луизе записку для Марины. Из записки был сложен оригамский медведь, чтобы Марине было поприятнее ее получить. Текст был — голая цитата:
«Над горою Ли дождь и туман.
В реке Че прибывает вода.
Вдали от них
я не знал покоя от тоски и печали.
Я побывал там и вернулся.
Ничего особенного:
над горою Ли дождь и туман,
в реке Че прибывает вода».
Тем самым я хотел сказать, что Марина во мне ошибается, и, если она будет настаивать на продолжении наших отношений, ей случится разочароваться.
Текст был написан в старой орфографии — с ерами, ятями и десятеричным i — так хоть как-то посмешнее.
Вышли на улицу. Наши гиперделикатные провожатые растаяли в тени под липами. Мы побрели старыми кварталами одни. Шли молча. Наконец Марина сказала, засмеявшись смущенно:
— Нет, это невыносимо… — и тут же, извиняясь, — Нет, можно, конечно, молчать…
— А в каком городе ты была в Германии? — спросил я, памятуя древний завет моей подруги Инны Вячеславовны, актрисы, — если забыл на сцене текст, выкручивайся, как знаешь: лепи любую хрень, зритель не прорубит.
— В Мюнхене.
— В Munchen’e. Хороший город. Дома такие неуклюжие, как мастодонты.
В Мюнхене я заходил в Паульскирхе и познакомился со св. Мундатой, покровителем одиноких фрау… Св. Мундата смотрел на меня из глубин своих инкрустированных мощей добрыми и печальными стеклянными глазками. Глядя в эти глазки, я дал зарок никогда не обижать одиноких фрау.
Мы подошли к метро, затем внутрь. Я простился с Николенькой и Луизой (те ждали нас поблизости — и Николенька и Луиза). Они с каким-то журчащим звуком южных горлиц отошли на пять метров, оставив молчаливым, но участливым свидетелем нашего последнего разговора старушку при турникете. Мы расстались трогательно — такому нежному расставанию может завидовать кино. Я помахал рукой. На мне были итальянские джинсы, рубаха, вышитая атласником, и безрукавка. На левом плече зеленый ящик (вертеп). На правом — кожаный рюкзак — последний подарок возлюбленной и боевой подруги Чючи, служившей немецкой гувернянькой.
Я поехал к Браверман, растолкал ее, пьяную. Мы обсудили наши последние передряги, легли спать. А поутру опять ходили в Коломенское по сливы и яблоки, курили и шушукались.