Душа приказывает телу — и тело тотчас повинуется. Душа приказывает себе — и встречает отпор.
Второго числа, едва Марина ушла на работу, я взял шампанского, набил в банки салатов, забрал ноги американских кур и поехал в Серпухов. И память, и воображение бессильны восстановить ход моих мыслей. У меня есть все основания предполагать, что мыслей у меня не было. Кроме одного только желания видеть ее, ехать к ней в автобусе, а перед тем ждать автобуса, клацая зубами на ветру (ради нее), у меня не было ни мыслей, ни чувств. Розанов, Марина, мои бедные подруги вспоминались мне неприязненно отчужденно, какое-либо чувство, кроме любви — моей любви к Робертине — воспринималось мной как неправда, словно кроме меня в этом мире никто и любить не умел и удивительно, что смел притязать на любовь.
Когда я подходил к дому, сердце мое затрепетало. Возбужденная фантазия представила картину разбитого бессонницей разгула — музыканта, Игоря, его агрессивных любовников, саму Робертину — бледную, с расстроившейся прической, пьяно и косноязыко сюсюкающую. Дрожа рукой, я повернул ключ в замке. Старая дверь не поддавалась. Я тряс замок, наваливался на дверь плечом, пытался открыть ее с кротостью и спокойствием, а то нервно совал ключ туда-сюда. На шум вылезла румяная баба Поля. Подвязав седины пуховым платком, она улыбалась.
— Що, парубоче, приїхав до п o дружки? Давай, давай, зачекалася вже! Ти давай, я їй постукаю, вона вдома. Давай, давай, я їй постукаю.
— Да нет, не надо, баб Поль, — заволновался я. Зная навязчивость скучающей старухи, я не хотел, чтобы она мешала нашей встрече. — Я сам открою. С праздником тебя.
— Ой, дякую, дякую, парубоче, дякую, дай тобі боже доброго здоров'я, щоб був ти веселенький, здоровенький, ти вибач мене стару, коли що не так.
Она усунулась назад, в свою берлогу.
Дверь, наконец, поддалась, и я вошел в сумрачную, без лампочки, прихожую. В доме привычно пахло дешевым табаком, сантехникой и женским телом. Не раздеваясь, я вошел в ее комнату. Робертина лежала на кровати поверх неприбранного белья. На ней были надеты мужские тренировочные и красная майка, подаренная мной. Мне эта майка досталась от боевой подруги и любовницы Чючи, а ей от мужа Петера Вальца. Робертина подошла ко мне и крепко обняла. Лицо ее было не умыто, изо рта скверно пахло (на столе, подле переполненной пепельницы, лежала смятая пачка «Примы»). По-моему, впервые она обняла меня так, как мне того хотелось.
— Ну, как праздновала? — спросил я у нее. Я старался говорить с ней только простыми фразами на тривиальные темы. Я заучивал понятные ей обороты речи и мысли, и артистически воспроизводил их в разговоре. Впоследствии Робертина призналась, что презирает собственную речевую манеру, и попросила говорить при ней побольше непонятного — от этого она только сильнее будет уважать меня.
— Одна я была. Арканов даже не зашел, сука.
Она вжалась лицом мне в куртку. Я, утомившись взглядом, посмотрел вокруг себя. В комнате все осталось неизменно странным — тут был такой интерьерный разнобой, — бедный, зато опрятный. На рогах, которые Робертина стащила с какой-то дачи, висели два елочных шарика.
— Ты что, елку не наряжала? — опять задал я вопрос, на который она могла ответить.
— Нет. Не хотелося.
Она еще немного постояла подле меня, но уж понятно было, что мыслями она далеко.
— Ты знаешь чего… Вот чего. Я тебе письмецо написала. Только ты все до конца сейчас прочитай. Оно длинное. Обещаешь?
— Обещаю.
Я понимал, что таким образом Робертина решила объясниться. Меня это порадовало — я любил перечитывать ее письма. Временами я думал, что когда она меня бросит, в них я буду находить болезненное утешение своей печали. Однако я засуетился, вытаскивая бутылки, банки, пакеты, все жизнерадостные брашна, которые так напрасны были на празднике «Ну и ну». Робертина оживилась — она была голодна. Мы выпили с ней по бокалу шампанского, и я лег на пузо читать письмо. Вот оно.
Письмо Робертины от 29 декабря 1995
Арсик или (Котярушка) С большим уважением к тебе твоя любимоя Лера или (Волчарашка) Арсик я тебя так сильно люблю и некаво больше любить некогда не буду. Любимой мой я небуду тебя спрашевоть как ты правел новый год и все остальные дни Спрашевать обэтом былоба смаей староны очень глупа Но я хочю чтоба в новам году утебя все была хорошо на вышем уровни. Любименький Арсик я тебя так сильно люблю, люблю, люблю. Прости меня блять если сможешь. Постарайся не разрушать нашу любовь, наши планы на будащия. Небросай меня пожалуста я тебя очень прошу. Еще небыла у меня токова чиловека как ты чтоба я просила чтоба меня небросали. Арсик ты розбудил во мне любовь ктебе вить доэтога я была как робат Арсик любимой да я блять больше меня не как нозвать нельзя за то что я зделола. Но я прошу тебя не ноказовай меня так строга сумей простить меня Арсик вить ты любишь меня я люблю тебя довай пожалуста все сохраним нашу любовь друг другу дружбу наши сладкие встречи я прошу тебя довай небудем чтобы одним махо все сломать Вить я тебя искала все свойи 26 лет нашла я тебя наконец Арсик я знаю что по атношению ктебе я паступила очень плоха но я непредола тебя верь мне Арсик С этим человекам у меня небыло нечиго абсолютно и нечего я у него непросила да в этот четверг мне некуда была деваца наночь я позванила Лене своей падруги чтоба она принела меня наночь она сказала что хорошо я тебя приму на ночь довай встретемся на пушке Арсик она сняла себе там мальчика этот мальчик испугался что Лена ни одна и от козался ехоть но Лена скозала иму что ани будут только двоя поэтому Лена мне скозала что меня она взять ксебе не сможет После я решила для себя что я поеду ночивать на Курский вогзал на комне после всего этаго подашол этат музыкант Саша спросил почему я нееду домой я ему обьяснила свою ситуацею он мне скозал что кнему приехоли родители и нехочит сними ночивать и предложил мне попить сним пива я соглосилося мы сним пошли всторону гостинице «Росия» в этой гостинице он увидел бар предложил мне пойти в этот бар я соглосилося но иму я скозала что ето бар очень дорогой и уменя на это нед денег он скозал что нечего страшного в этом нет скозал это лутша чем ходить паморозу или сидеть на вогзали я сним просидела до 6 утра я иму росказывала где я жеву что мой хзнакомой пропил мой магнитафон далея он меня спросил где я буду отмечать новый год я иму скозала что там где ябы хотела отметить новый год мне нельзя поевляца тама и поэтому я скозала что буду на новый год дома я скозала что придет мой друг Игорь порехмахер сосваим мальчиком. Саша предложил что возьмите меня к себе в компанию и довайте все вмести встретим новый год где небуть в москве на кокой нибуть хороший дискотеки я откозалася от его придложения и скозала что мы будем выпимши устаним и нам негде будет поспать скозала что лучше мы будем дома я приглосила Сашу он соглосился я пообищала что познакомлю его с Игорем и я иму роскозала про Игоря все чем он жевет и если у них что небуть получица я буду очень рада а он скозал что я глупа шучю и он педовками не интиресуица. Так унас с Сашой прошла ночь в баре. И мы пошли на курский вогзал там мы сним выпили пива и пошли гулять по улицы он мне покозал дом где живет его друг я предложила зойти в подьест погреца но когда мы сним стояли в пдьезди и после курева бросили бычки там убиралося уборщица она стала на нас кричать и мы ушли он меня спросил что я еду на работу после чего он спросил можетли он приехоть в гости в субботу я иму скозала что я постораюся приглосить Игоря я иму дала свой адрес и уехола потом ты Арсик приехол мы стабою ходили в музей ездили к тебе в школу в Субботу вечером я его встретила и в пятницу вечером приходил Игорек со своим мальчиком я иму скозала так и так мал но Игарек скозал что в субботу после работы они едут в москву но когда вечером я встретила Сашу приехоли дамой мы выпели смотрели телик когда легли спать он меня спросил естьли у меня парень я иму скозала что да но Саша стал признаваца в любви скозал что я у нево вторая женщина что он меня любит но я иму скозала что я немогу тебя любить и что меня любит человек и я люблю человека и тогда я достала Арсик твое письмо и когда я прочитала иму несколько строк он попросил чтоба я перестала читать что я изделола я иму скозала что любить я тебя небуду и спать тоже небуду иму эти слова непонравилися и он обидился захотел первом автобусом уехать но я попросила чтоба он остался я иму скозала что ты выпемши и должан сначало паспать что он изделол на следующей день Воскресения он скозал что я могу зделоть выбор между им и тобою Арсик я ответела что я никоких выборов делоть несобираюся у меня есть Арсик и больше мне неково ненадо я иму скозала что мы можем только быть друзьями он на это соглосился правда скрепя зубами вечером у меня каг назло разболелся зуб он мне помог удолить осколог зуба на утра у меня еще сильней разболелося дисна и я скозала чтоба он вечером приехол и передал мне информацею от тебя Арсик я незнаю поверешь ты мне или нет но Арсик эта истеноя правда у меня сним ничего небыло Арсик за три месеца я тебе не изменяла и не собираюся изменять нескем я незнаю что он тебе скозал но что здесь на писано здесь все разложено до милочейшех деталий что он говорил что мы делоли и я повторяю Арсик я тебе не изменила и не предола Арсик миленький я люблю тебя что есть силы моей и я щаслива от этого я не могу себе представить если тебя небудет рядом сомной Арсик миленький когда ты прочтеш мое письмо поверь всем моим словам и отнесися с пониманием ковсему этому Арсик неделой поспешных выводов чтоба разбить нашо щастья подумой обэтом хорошенька я верю в тебя и за токова пустяка ты не бросиш меня Арсик я хочю чтоба новый год подорил нам много встречь, любви, ласки и все астольное Арсик вовсем этом я виновата что я тебе все сразу нескозала поверь мне я боялася я незнала как ковсему этому ты отреагируешь еслиба он придложил только дружбу яба тебя сним обязательно познакомила ба но когда он стал протендовать чтоба быть моим любовникам я хотела сама от ниго избавица я нихотела тебя в это вмешовать. Арсик прости меня подлаю но пожалуста небросай меня довай сохроним между нами любовь. Арсик я обищаю что это был первой и последний раз я никогда тебя непредам я люблю тебя и хочю быть только стабой только прости меня и небросай меня на этом я заканчивою свое письмо или признание сто раз тебя целую, обнимаю и ласкаю. твоя любимоя Лера. Сновым годом тебя.
Конечно, я не обманывался, что все, о чем писала Робертина, было правдой. С большим и обоснованным чувством я верил словам музыканта. Но в этом письме, самый объем которого указывал на степень раскаяния девушки, я видел искреннее желание вернуть меня, ужас остаться одинокой. Я не уверен, что Робертина в самом деле осуждала себя. Может быть, она даже вздыхала потом, сожалея, что ее дипломатический расчет поимел такие плачевные результаты. Мысль, как хорошо было стать тем самым ласковым телятей, которое сосет двух маток, была вполне обычна для нее. Да и если посмотреть здраво, опираясь не на положения абстрактной этики, а на факты, если быть реалистами, мы понимаем, что иначе она и не могла себя повести, если хотела сохранить меня и при этом хотя бы нище жить. Те деньги, что мог давать ей я, едва покрывали половину расходов первой необходимости. В ближайшей перспективе я не смог бы зарабатывать больше, хуже того — я мог уйти от Марины. В таком случае моих денег едва бы хватало содержать себя — эта ситуация была настолько чудовищна, что я предпочитал вовсе о ней не думать, надеясь на авось. Что могла сделать она, неспособная к труду, лишенная ценного достояния, иных связей, кроме порочных? Для того чтобы сохранить меня, она вынуждена была меня обманывать. Если бы страсть не застила мне глаза, я понял бы это. Она же никак не могла ожидать, что обман ее раскроется так скоро, и еще менее думала, что я буду им столь обижен. Как призналась она потом, многие ревновали ее, иные били, кто-то держал взаперти, как Данаю, но никто не расставался с ней из ревности и обиды. Она не почувствовала моральных угрызений, но она испытала страх потерять меня. Это было главное, что прочитал я между строк ее письма.
— Котярушка, ты веришь мне? — спросила Робертина, присев на краешек кровати.
— Верю, — сказал я с учетом сделанных выводов.
— Нет, Котярушка, мне кажется, ты еще на меня сердишься. Ты правда поверил?
— Правда.
— Ну хорошо, — перевела дух Робертина, — А то я боялася, что не поверишь.
Однако она еще не вполне была покойна и с напором в речи и бегающим взглядом сказала:
— А то, что этот мудак тебе говорил, это неправда все, ты не верь ему, Арсик. Это он п…здит все.
— Хорошо, — сказал я, — не буду верить.
Робертина, убедившись, что примирение состоялось и впереди нас ждет только счастье, успоколась совершенно. Она вытряхнула окурки из пепельницы литого стекла, и закурила с душой дорогие сигареты «L & M».
— Котяра, — сказала она, сощурясь для серьезности лица, — у меня так сердце болело, когда я тута одна была…
— А ты кури больше, — сказал я цинично.
Я видел ее медицинскую карту. Она была здорова, как пахотный слон.
— Да нет, я не про то… — сказала она, недовольная, что я неправильно ее понял, — У меня сердце болело, чего ты там. Я, знаешь, как переживала? Я даже богу молилася. Я, знаешь, вот так вот перекрещусь… Котяр, я правильно крещусь? Посмотри…
Она неуверенно перекрестила свой торс. Я кивнул.
— Ну так вот, я перекрещусь, и говорю: «Господи, Исусе Христосе, сделай так, чтобы меня Арсик не бросил никогда, чтобы мы с ним всегда-всегда вместе были». Представляешь?
— Представляю, — улыбнулся я.
Она задумчиво смотрела своими умными, чудноватыми глазами поверх вешалки. Там она увидела мою меховую шапку — лицо ее осветилось радостью.
— А как енот себя вел? — спросила она с хитрым озорством.
Надо сказать, что личность моя казалась Робертине чем-то необъятным, что нет возможности пытаться познать в целом. Как-то раз, посмотрев американское кино, она всерьез высказала предположение, что я втайне инопланетный долгожитель, и живу уже лет триста. Иначе как я мог аккумулировать знания, превосходящие достижения коллективного ума Кабакова, Игоря, бабы Поли да и вообще всех тех, с кем доводилось ей общаться? Я не торопился разубедить ее, интересничал, короче. Кроме того, она искренне считала меня красавцем (у нее было слабое зрение), что было мне лестно. Двадцать семь лет я прожил, имея отвращение от собственной наружности. Я казался себе чрезмерно худ (тогда еще, когда худ не был), то мне мнилось, что я неуклонно жирею (вздор!), лицо мое раздражало меня более всего — оно казалось мне в грусти птичьим, а в радости сатировским. Не так давно я разглядывал старые фотографии и нашел немало себя двадцатилетнего. Меня поразило, сколь же я был хорош собой. У меня интересно прорисованы глаза, классические уши (раньше, до лекций в институте Сурикова я не предполагал, что уши могут иметь эстетическую ценность, а ведь правда — красивых ушей трудно сыскать). В свое время, когда в театральной студии мы учились гриму, выяснилось, что мое лицо соответствует классическим пропорциям античности. Мне не раз говорили в юности, что я красив, но я не верил никому. Поразительно, при моем тогдашнем не уверенном, но все же нарциссизме, я отказывался верить в собственную привлекательность. Мне казалось, что все лгут, что все хотят либо подбодрить, либо унизить меня разговорами о моей красоте. Так, глядя на собственные фотографии, я уверился, что был красив только тогда, когда красота моя уже отцвела, и воспользоваться ей не было возможности. Я думаю, может быть, и хорошо, что в пору юной красоты я был целомудрен? Могу себе представить, во что превратился бы я с моей страстностью, если бы использовал обольстительную наружность как наживку для влюбленных душ. А как досадно было бы мне утратить с годами мою внешность, когда бы я привязался, привык к ней! Я же думал, что я урод, и оттого не так боялся стареть лицом.
Те, кто любили меня, любили не за внешность. Меня любили, должно быть, за мастерство смешить, за способность к разговору, за меланхолический вид и ту поэтическую одухотворенность лица, которая мне в самом деле присуща и которую я так умею сыграть. И только Робертина — с опозданием, но тем сладостнее — полюбила меня за красоту. Потом, уже спустя многие недели после описываемого дня, я зачастую просыпался от ее взгляда. Она сидела тихо подле моего лица и разглядывала его. Это было уже тогда, когда я к ее красоте привык и мог спокойно читать книжку, ожидая ее пробуждения.
Но что более всего поражало Робертину в моем облике, так это енотовая шапка. Эту шапку мне подарила мать. Сам я казался себе диво как хорош в ней: злые глаза, ресницы черные; небольшие, но хорошо очерченные губы, крупноалкогольная небритость — я казался себе брутален и ходил с тем стервозным выражением лица, которое бывает у порномоделей. На самом деле шапка эта была уродливый рыхлый малахай с разъехавшимися ушами, но тогда я еще лишь смутно догадывался об этом и гнал от себя эти мысли — все равно другой шапки не было.
Робертина прониклась интересом к этому скорняжьему позору и расспросила меня о быте и нравах енотов. Я охотно описывал ей поведение этих смешных зверьков, изображал их по воспоминаниям от зоопарка, и нарисовал довольно похоже одного в перекидном календаре. Потом Робертина в припадке биофилии одушевила мою шапку, попросила, чтобы я придумал сценку с ней. Я назвал енота «Чипидоном» и действительно разыграл с ним репризу. Я разговаривал с ним о Робертине, а он отвечал мне тонким голосом. Робертина очень смеялась, стала докучать мне Чипидоном больше, чем мяуканьем, а ночами брала его в постель.
Она воспринимала меня частями. Более всего она подружилась с большими пальцами ног. Как-то я сидел, закинув ноги на стол, и читал книжку. Робертина села с сигаретой поблизости, и, щурясь близоруко, стала разглядывать устройство моих пяток. Мне было неловко под этим пытливым взглядом. Во-первых, я почитаю стопу весьма интимной частью тела, и по одному виду человека в пределах голеностопного сустава могу определить, симпатичен он мне или нет. Людей с красивыми пятками мало. Во-вторых у меня с детства идиосинкразия к слову «пятка». В борьбе с собой я научился произносить его и слышать без стеснения, но все равно, где-то в детской моего подсознания слово «пятка» вызывает желание убежать и спрятаться. Слово «пупок» я даже писать не хочу. Наконец, моя мать, дура невежественная, принимала в беременность антибиотики, отчего у меня на ногах срослись незаметно для беглого взгляда второй и третий пальцы. Но Робертина таращилась, изучая устройство моих ног. Не зная, что бы предпринять, раздражаясь против нее и любя ее, я, глядя боковым зрением, плавно вытянул ногу и схватил ее за нос. Эта шутка, в которой больше проявилась моя ловкость, чем остроумие, привела Робертину в состояние безмерной радости. Она хохотала до слез, держась за живот, а я, улыбаясь ей из солидарности, смотрел на нее поверх книжки. Она потребовала, чтобы я еще раз потрепал ее ногой за нос, и смеялась опять — не так громко, но так же весело. Впоследствии, зная, что не всегда могу увлечь ее разговором, я придумал немую пьесу — большие пальцы дрались, договаривались, прятались от Робертины, но всякий раз к концу спектакля они должны были потрепать ее за нос. Робертина усвоила сценарий, охотно беседовала с пальцами, называя их «братики», а ближе к финалу, наступление которого определяла она сама, добросовестно подсовывала нос. Я стал виртуозом мимического искусства. Кажется, я мог бы зарабатывать в мюзик-холле. К весне я уже умел работать ногами, не отвлекаясь от собственных дел. Бывало, что я, в раздумье о диссертации, читал пухлый немецкий том с серьезнейшим лицом, а пальцы выделывали черти что, независимые от моего контроля. Робертина, утомившись мной в целом, могла в любое время стянуть с меня носки и начать курлыкать с пальчиками. Это принуждало меня с особой тщательностью заботиться о гигиене — я закупился терками и притирками и стал внимателен к ногам, как женщина. Кожа на ногах стала тонкая и розовая, от носков пахло лавандой и лимонной коркой. Кажется, недалеки были времена, когда бы я начал красить ногти, потакая безумным прихотям моей возлюбленной.
На этот раз Робертина вспомнила о еноте, и я со вздохом взял Чипидона и привычно запищал гортанью, как он соскучился. Потом Чипидон полез целоваться к Робертине, потом я на счастье укололся булавкой, которой был пришит оторвавшийся хвост, и Робертина в преувеличенной заботе о моем здоровье, в которой чувствовались отголоски недавней вины, залила палец йодом. Пользуясь тем, что сознание ее переключилось на другой предмет, я швырнул Чипидона в угол, и начал ее целовать. Мы пошли к постели — она так старалась, что мне даже стало чуток смешно. Но как легко, Даша, как легко мне было! Отпустило меня, отпустило. Казалось мне, что в этой комнатушке с женским и дымным запахом все не боязно и счастливо будет до конца моих дней.
Удовлетворившись ее ласками, я принялся рассуждать о нашей будущности. Ее голова лежала у меня на ключице. Суть моей лекции можно было выразить в двух словах. Я объяснял Робертине, почему теперь нам надо быть сугубо осторожными и не разрушать Марининого покоя. «Ты понимаешь, милая, я без денег. Ты все равно работать не будешь. А коли я уйду от Марины… (я в сознании своего всевластья не говорил — „если Марина меня выгонит“), то нам с тобой вдвоем на мои деньги не прожить. И кто тогда появиться?» — спрашивал я лукаво. «Кто?» — переспрашивала Робертниа. «Новый музыкант». «Нет, Котяра, нет, — горячилась возлюбленная, — этого не будет никогда, никогда!» Она опять уютно укладывалась, и я повторял все то же самое, чтобы она получше запомнила.
Удивительное дело: я, который так восхищен собственной тонкостью, такой ранимый и чувствительный человек, так знающий любить, я, который стыдится слов «пупок» и «пятка», бестрепетно рассуждал о том, как бы мне на деньги богатой любовницы содержать бедную. Ежели истинно то, что небесная помощь в любое мгновение обладает силою, равною силе страстей, объясни мне, какая же роковая власть вдруг совращает человека со стези долга, почему он теряет всякую способность к сопротивлению и не чувствует при этом ни малейших угрызений совести. Я предался пороку с открытыми глазами и недремлющей душой; полностью сознавая, что грешу, но не имея сил удержаться от греха. Таким образом в душе моей образовалась пробоина; после того как я дерзнул поступиться собственной совестью, уже не оставалось деяния, на которое я не был бы способен: совесть уже не возвышала голоса, ибо к нему не прислушивались. Я решил лгать Марине, и мне скучно и, как казалось, не к чему искать оправдания своей лжи — тем паче, что их не было.
Временами я думаю, что в основе моей жизненной трагедии лежит вера в немецкий романтизм. Я прочитал немецких романтиков в четырнадцать лет, впоследствии, когда я стал взрослым, они составили круг моих научных интересов. Все то, что я теперь презираю в них, до недавней поры принималось мной естественно и без оговорок, как составляющая души или тела. И все имморальные герои Гейнзе и Гельдерлина, даже разбойник этого напыщенного дурака Шиллера казались мне братьями, достойными восхищения. Мне очевидно было, что все поступки могут быть оправданы искренностью и силой чувства. В ситуации отношений с Мариной я оправдывал себя штюрмерской доктриной XVIII-го века. Я любил Робертину, и это была единственная истина, ведомая мне на тот момент. Все же прочее в сравнении с этим знанием казалось или презренным или несуществующим, отчего я исключал многое из своих раздумий. Я был счастлив моральным ростом Робертины, тем, что в ее жизни промискуитет сменился конкубинатом. При этом я не замечал или почти не замечал стремительности собственного морального падения.
«Ах, Робертина, — думал я, сжимая ее в объятьях, — Ради тебя я погублю и свое состояние, и доброе имя, предвижу это; читаю судьбу в твоих прекрасных очах; но разве мыслимо сожалеть об утратах, утешаясь твоей любовью?!»
Я возлежал с ее головой на ключице, высоко подоткнув подушки. Взгляд мой лениво скользил по комнате. При входе висела вешалка с казенными крючками, стояла тертая, старая калошница. Здесь же бывалый комодик, а на нем плафоны из стеклянной крошки, с цветными лампами — их, как и большую часть обстановки, Робертина стяжала на окрестных дачах. Над зеркалом кричаще свисала нитка негритянских бус. По стенам висели фотографии русских пейзажей, вид Плёса из журнала «Работница» и писаная маслом картина — тоже пейзаж. Некоторое время Робертина врала, что написала его сама в детдоме. Против вешалки стоял конторский стол — подарок Кабакова — и сейф со сломанным замком. На столе был перекидной календарь с моими рисунками. Дни моего приезда отмечались трогательными записями Робертины. Над столом в золоченой вычурной рамке висела моя фотография — я спросонья, голый, поправляю трусы. На этой фотографии видно было, что у меня хорошая фигура, к тому же скрадывалась излишняя худоба, уже обычная для меня к тому времени. Но лицо мне на этом снимке не нравилось, как вообще не нравилось мое лицо. Ниже висела еще пара моих фотографий — везде «nu» (Робертине нравилось, что у меня широкие плечи). Неподалеку красовался карандашный рисунок из журнала «Шпигель» — тоже полуголый мужик, куда более широкий в плечах, чем я. Я не раз просил Робертину снять эту картинку, но она под разными предлогами уклонялась. Над крошечным телевизором на полке стояли книги, томов двадцать — разнобойная фантастика и мои две книги, подаренные ей, — «Том Сойер» и О’Генри. За стеклом на другой полке были выставлены шесть хрустальных рюмок (гордость Робертины), купленные по выходе из интерната на подъемные деньги. Окно прикрывали польские шторы — тоже мой подарок — тюлевые, с цветной аппликацией, с ламбрекеном. Я не мог найти им применения — они казались мне невыносимо сельскими. Но в комнатушке у Робертины с видом на трубы деревянных изб, они были кстати. Потолок был обшит прессованным картоном и выкрашен желтой краской.
«Надо бы нам обои новые поклеить, эти-то мухи засидели», — подумал я, смежая вежды. Я погрузился в легкий, спокойный сон без сновидений.