В Сен-Жан-Пье-де-Пор я продал свою карету и нанял погонщика мулов, сопровождавшего меня до Памплоны. Там другой погонщик взялся доставить меня в Мадрид. Путешествие показалось мне крайне неприятным. Первую ночь пришлось провести в дурном трактире, хозяин которого, отведя меня в какой-то чулан, сказал:
– Здесь можно хорошо выспаться, если вам удастся добыть соломы, а если разживетесь дровами, то можно зажечь огонь и обогреться…
– И может быть, – добавил я, – мне сварят что-нибудь, когда я найду провизию.
Оказалось, что даже за деньги ничего нельзя получить. Я провел всю ночь на ногах, сражаясь с комарами. На следующий день я заплатил хозяину несколько мараведи[241] и еще одну монетку за произведенный мною шум. Эти жалкие трактиры запираются на одну щеколду, и я сказал своему проводнику, что не хочу больше останавливаться в таких заведениях, которые открыты любым проходимцам и в которых невозможно защищаться против ночного нападения.
– Сеньор, ни в одном испанском трактире вы не увидите даже задвижки.

– Так угодно королю?
– Наш король не имеет к сему никакого отношения. Все дело в святой инквизиции, которой принадлежит право в любое время входить в комнаты к путешествующим.
– А что не дает покоя вашей инквизиции, будь она проклята?
– Решительно все.
– Это слишком много. Приведите какой-нибудь пример.
– Вот вам сразу два. Больше всего она боится, как бы во время поста не ели жирного и чтобы мужчины не спали вперемежку с женщинами. Все это ради спасения душ…
Днем меня ожидали новые препоны. Если на нашем пути попадался священник, шедший к умирающему со Святыми Дарами, мне приходилось становиться на колени, причем нередко посреди самой грязи. В то время всех ортодоксов обеих Кастилий занимал один великий вопрос: можно ли носить панталоны с гульфиком?[242] Победила та сторона, которая была против, и тюрьмы наполнились беднягами, осмелившимися надеть сии богопротивные штаны – запрещавший их эдикт возымел обратную силу. Дошли до того, что стали наказывать даже портных. И однако, люди в пику монахам и их проклятиям продолжали носить это одеяние, объявленное святой инквизицией образцом безнравственности, и из-за гульфика едва не случилась революция. Я видел на дверях церквей развешанные эдикты, воспрещавшие всем, за исключением особо привилегированных персон, носить такие панталоны. Конечно, сами инквизиторы включили себя в это число, и тогда никто уж не захотел пользоваться сей привилегией.
По прибытии в Мадрид я был подвергнут на таможне самому тщательному досмотру. Прежде всего удостоверились, что на мне нет этих знаменитых панталон; перебрали и прощупали мое белье; перетрясли весь остальной скарб; открывали книги или, вернее, книгу, поскольку я взял с собой в Испанию одну «Илиаду» по-гречески. Этот язык с буквами дьявольского вида показался чинам таможни подозрительным. Набожно перекрестившись, они стали принюхиваться к моему тому и подносить его к ушам. В конце концов он был конфискован, но через три дня возвращен обратно. Таможенник, не нашедший в моих вещах ничего подозрительного, кроме «Илиады», вздумал попросить из моей табакерки понюшку, после чего со словами «Сеньор, этот табак провозить запрещено» схватил табакерку, высыпал ее содержимое и возвратил мне.
Я остался доволен своей квартирой на улице Крус, если не считать того, что там не было камина. Мадридские холода сильнее парижских, несмотря на разницу в широте. Впрочем, следует принять в соображение, что из всех европейских столиц Мадрид расположен выше других. Испанцы настолько чувствительны к холоду, что при малейшем северном ветре, даже в самое жаркое время, не выходят без плаща. Я не видел народа, более подверженного предрассудкам, чем они. Испанец, как и англичанин, ненавидит иностранцев, что проистекает из тех же побуждений, к коим присовокупляется еще и непомерное тщеславие. Женщины менее заносчивы и, понимая всю несправедливость такой неприязни, мстят за иностранцев, влюбляясь в них. Таковая их склонность хорошо известна, но они предаются ей с осторожностью, потому что испанец ревнив не только по природному нраву, но и просто из обычной спеси.
Опрометчивые поступки жены, даже совершенно незначительные, представляются ему истинным оскорблением. И сей недостаток ума прикрывается к тому же покровом рассудка. Галантность в этой стране – таящаяся и тревожная, поскольку цель ее составляют абсолютно запрещенные наслаждения. В некотором смысле это делает их более сильными и острыми благодаря таинственности и риску. Сами испанцы довольно низкорослы, часто плохо сложены и не отличаются красотой лица. Женщины же, напротив, очаровательны, миловидны и полны изящества, с которым соединяется пламенность чувств. Они способны на самую опасную интригу, их рассудок целиком поглощен одной мыслью – обмануть бдительность мужа или дуэньи[243]. Изо всех воздыхателей они не колеблясь предпочтут того, кто не отступит перед многочисленными опасностями, без которых немыслимо добиться полного обладания. Они охотно опережают случай и готовы на все, дабы способствовать его возникновению.
В театре, на променадах и особенно в церквах они без стеснения отвечают на взгляды мужчин, и если у вас будет желание воспользоваться оказией, то даже при небольших трудах успех вполне обеспечен. Вы не встретите ни малейшего сопротивления, и будут предупреждаться даже самые смелые ваши домогательства. Но если вы проявите неловкость и упустите случай, дело проиграно, второй такой возможности уже не представится.
Я говорил, что в моей комнате не было камина. После великих трудностей и бесконечных расспросов удалось найти работника, взявшегося сделать из железа жаровню. Если Мадрид может теперь похвалиться мастером этого дела, то исключительно благодаря моим попечениям, так как именно я был вынужден сделаться учителем сего работника. Я не воспользовался советом ходить греться к Пуэрто-дель-Соль[244] – месту, куда приходят закутанные в плащи горожане и подставляют себя лучам солнца. Мне просто хотелось согреться, а отнюдь не поджариваться заживо.
Кроме того, надобно было сыскать слугу, который говорил бы по-французски. Я нашел одного из тех плутов, коих называют здесь пажами. Обычно они занимаются тем, что сопровождают знатных женщин во время прогулок по городу. Мне попался мужчина лет тридцати, заносчивый, как и полагается испанцу, и поэтому ни за какие деньги не соглашавшийся встать на запятки кареты или отнести пакет.
Я вспомнил о полученном от княгини Любомирской рекомендательном письме к графу Аранде, занимавшему тогда пост президента Кастильского совета и бывшему в большей степени королем, чем сам законный монарх. Именно он одним росчерком пера изгнал всех иезуитов за пределы Испании. Его боялась и ненавидела вся страна, что, впрочем, нимало его не трогало. Это был весьма одаренный муж, очень предприимчивый и почитавший выше всего собственные удовольствия. Что касается внешности, то мне никогда не приходилось видеть более отталкивающего безобразия. Я застал его за туалетом.
– Зачем, – холодно спросил он, смерив меня взглядом с головы до ног, – вы приехали в Испанию?
– Для увеличения своих познаний, монсеньор.
– И у вас нет никакой другой цели?
– Никакой, кроме того, чтобы предоставить себя в распоряжение вашего высочества.
– Вы можете вполне обойтись без меня. Соблаговолите только исполнять предписания полиции, и никто вас не потревожит. Что касается использования ваших талантов, обратитесь лучше к венецианскому посланнику господину де Мочениго. Представляться надо было ему, потому что мы совершенно не знаем вас.
– Надеюсь, мнение посланника не будет для меня неблагоприятным, но все же не скрою от вас, монсеньор, что я в опале у правительства своей страны.
– Если так, не рассчитывайте добиться чего-нибудь при дворе, поскольку вы можете быть представлены королю только посланником. Устраивайтесь по собственному разумению и ведите как можно более тихую жизнь. Это все, что я могу вам посоветовать.

Следующий визит я сделал неаполитанскому послу, и он сказал мне в точности то же самое. От маркиза де Моры, к которому направил меня Карачиоли, я не услышал ничего нового, а фаворит короля герцог Лассада перещеголял их всех, заявив, что, несмотря на все желание помочь мне, не имеет для сего ни малейшей возможности. Он посоветовал отправиться к венецианскому посланнику и просить его покровительства. При этом герцог добавил: «А не может ли он сделать вид, что ничего не знает про вас?»
Я написал Дандоло в Венецию и просил хотя бы несколько строк рекомендации послу, после чего отправился во дворец синьора Мочениго. Меня принял его секретарь Гаспардо Содерини, умный и талантливый человек, который сразу же выразил свое удивление по поводу того, что я позволил себе неуместную вольность.
– Синьор Казанова, разве вы не знаете, что вам запрещено появляться в венецианских владениях, к которым относится и посольский дворец?
– Мне это известно, сударь, но соблаговолите принять мой поступок за то, чем он является на самом деле, – знаком почтения к господину послу и актом благоразумия. Согласитесь, было бы непростительной дерзостью с моей стороны оставаться в Мадриде, не явившись сюда. Однако если его превосходительство не считает возможным принять меня из-за моей ссоры с инквизиторами, вызванной неизвестными его превосходительству причинами, то это по меньшей мере удивительно. Ведь синьор Мочениго представляет Республику, а не инквизиторов. И поскольку я не совершил никакого преступления, мне кажется, я имею право на его покровительство.
– Почему бы вам не написать обо всем этом самому посланнику?
– Я хотел лишь узнать, примет ли он меня. Но если это невозможно, тогда придется писать.
И я тотчас же изложил на бумаге все, о чем говорил секретарю. На следующий день ко мне приехал граф Мануччи, молодой человек с обходительнейшими манерами. Посланник поручил ему известить меня, что я никак не могу быть принят в посольстве. Тем не менее было сказано о желании его превосходительства иметь со мной конфиденциальную беседу.
Имя Мануччи показалось мне знакомым, и я сказал об этом юному графу. Он ответствовал, что прекрасно помнит, как его отец много и с большим интересом говорил про меня. Тут я сразу понял, что сей блистательный граф – сын того самого Мануччи, который своими зловредными показаниями во многом способствовал моему заключению в Свинцовую тюрьму.
Естественно, я умолчал об этом неприятном для нас обоих обстоятельстве. К тому же матушка молодого графа была служанкой, а отец, прежде чем из доносчиков превратился в аристократа, зарабатывал на хлеб трудом простого ремесленника. Я только спросил у Мануччи, титулуют ли его в посольстве.
– Конечно, ведь у меня есть диплом, – отвечал он и тут же рассказал о своеобразных отношениях, сложившихся между ним и посланником.
– Мне уже давно известно, – сказал я, – насколько его превосходительство привязан к особам, обладающим вашими достоинствами.
Наконец он откланялся, пообещав использовать для меня все свое влияние, что само по себе было уже немало, так как подобный Алексис мог добиться от своего Коридона[245] чего угодно. Графу пришлось возвратиться, чтобы напомнить мне:
– Не забудьте, завтра в полдень я жду вас к кофе. Синьор Мочениго тоже будет.
На следующий день я не заставил себя ждать и при встрече был обласкан послом выше всякой меры. Он выразил сожаление, что не может публично объявить себя моим покровителем, хотя и не ведает, в чем моя вина перед правительством. Я отвечал ему:
– Надеюсь в скором времени представить письмо, которое от имени правительства уполномочит вас оказать мне самый достойный прием.
– Добудьте такое письмо, и я сразу же представлю вас министрам.
Мочениго пользовался в Мадриде благосклонностью, хотя его причудливые вкусы не составляли ни для кого секрета. Мануччи повсюду сопровождал посла, или, вернее, тот сам следовал за юным графом.
Оставим на минуту мои дипломатические хлопоты и поговорим о мадридских развлечениях. Придя впервые в театр, увидел я насупротив сцены большую зарешеченную ложу, которую занимали отцы инквизиторы, имевшие власть подвергать цензуре не только представляемые пьесы, но и актеров. Мне говорили, что сие распространяется даже на зрителей. Внезапно услышал я, как стоявший при входе в партер служитель закричал: «Dios!»[246] – и в ту же минуту все без различия возраста и чина пали ниц и оставались в таком положении, пока с улицы не донесся звук колокола. Его звон возвещал, что мимо театра проследовал к умирающему священник со Святыми Дарами. Даже среди удовольствий испанцы не расстаются со своими обычаями набожности. Позднее я укажу еще более разительный тому пример.
Напротив моего дома стоял красивый особняк, принадлежавший богатому и влиятельному вельможе, которого я не называю из-за того, что он, может быть, еще жив. В одном из окон первого этажа часто показывалась маленькая белая ручка, и, как это всегда случается, мое разыгравшееся воображение рисовало прекрасную кастильянку с черными глазами, белоснежной кожей и гибким станом. На сей раз оно не обмануло меня – однажды жалюзи раздвинулись, и появилась чрезвычайно красивая особа, бледная и задумчивая. Я незамедлительно впал в восторженное созерцание, но меня как будто не замечали, хотя окно и оставалось все время открытым, а сеньора не отходила от него. Я прижимал руку к сердцу, подносил пальцы к губам и старался принять вид человека, онемевшего от восхищения. Но, увы, на девственном лице невозможно было уловить ни малейшего следа чувства или интереса. Целых четверть часа я изощрялся в своих безмолвных излияниях. Внезапно лицо незнакомки оживилось, глаза сверкнули, словно зажженные глубоким волнением, и она опустила жалюзи. Изумленный сим непредвиденным фактом, я мог предположить, что только боязнь быть застигнутой врасплох вынудила ее удалиться. Однако уже наступала ночь, как всегда в Испании, светлая и звездная. На улице не раздавалось ни звука, и я заметил одинокую фигуру, завернувшуюся в коричневый плащ, которая торопливо отворила маленькую дверцу и тотчас же исчезла. Дверца принадлежала соседнему с особняком дому, и можно было догадаться, что визит предназначается именно моей незнакомке. Иначе чем объяснить ее внезапное исчезновение как раз в ту минуту, когда под окнами появился кавалер в плаще?

Я терялся в догадках, но вдруг через четверть часа, к моему величайшему удивлению, жалюзи снова поднялись, и девица облокотилась о балюстраду. На сей раз она пристально посматривала в мою сторону, и я возобновил свои немые уверения в любви. Мне показалось, что на устах у нее промелькнула улыбка. Наконец я отважился на многозначительный жест, который не остался без ответа, после чего она сделала знак, предписывающий молчание, и опустила жалюзи. В мгновение ока я был на улице под окном незнакомки, и тотчас же ко мне в шляпу упали ключ и записка. Возвратившись к себе, я прочел написанное по-французски:
Достаточно ли в Вас благородства, храбрости и умения молчать? Можно ли довериться Вам? Я надеюсь на это. Приходите в полночь. Ключом Вы отопрете маленькую дверь в стене соседнего дома. Я буду ждать там. Храните все в глубочайшей тайне и не появляйтесь до полуночи.
Я осыпал записку поцелуями и спрятал около сердца – хотя жалюзи и были опущены, за мной могли наблюдать. Еще один знак прелестной руки подтвердил, что меня ждут. Голова моя кружилась от радости и любви. Для туалета оставалось не более двух часов, и я занялся им с уместной в подобных обстоятельствах тщательностью. И все же моя радость, сколь она ни была велика, не могла рассеять всех сомнений. Действия молодой женщины не казались мне подозрительными, напротив, самолюбие мое охотно объясняло их, но я говорил себе: «Если отец или другой родственник застигнут меня в доме, я погиб». Чувство предстоящей опасности было столь сильно, что я отказался бы от сего счастливого случая, если бы не мысль о чести.
Я дал слово, и отступать уже невозможно. Взяв карманные пистолеты и свой шестидюймовый венецианский кинжал, я с первым полуночным ударом открыл маленькую дверцу. В полной темноте я ждал появления сеньоры. Прошло немного времени, и нежный голос спросил очень тихо: «Вы здесь?»
Потом рядом зашуршало женское платье, меня взяли за руку и повели. Мы прошли по длинному коридору с большими окнами, которые выходили в сад. При виде моей незнакомки я совершенно забыл обо всех опасностях и чувствовал лишь опьянение счастьем близкого обладания. Мы поднялись по роскошно украшенной лестнице и вошли в комнату, отделанную черным деревом с многочисленными серебряными пластинами, на которых сверкал вензель знатного рода. Апартамент освещался двумя канделябрами. В глубине я заметил постель, завешенную со всех сторон пологом. Незнакомка, которую я буду называть Долорес, пригласила меня сесть, но я бросился к ее коленям, покрывая поцелуями прелестные руки.
– Так вы любите меня? – спросила она.
– Люблю ли! Как вы можете сомневаться? Мое сердце, моя жизнь, все, чем я обладаю, принадлежит вам.
– Я верю. А теперь поклянитесь на этом распятии сделать то, о чем я сейчас попрошу вас.
– Клянусь.
– Вы благородный человек. Идите сюда.
И она повлекла меня к постели. Мы одновременно взялись за полог, и в этот миг я был поражен ее лицом: никогда мне еще не приходилось видеть столь сильного выражения боли и отчаяния.
– Что с вами, – спросил я, сжимая ее в объятиях, – вы дрожите?
– О, совсем не от страха. А вы не боитесь? Нет? Тогда смотрите!
И она резким движением раздвинула занавеси. На постели лежал труп. Труп юноши с прелестным лицом. Беспорядочность одежд и сама поза свидетельствовали, что смерть застала его в одну из тех минут, когда ее ждут менее всего.
– Что вы сделали? – вскричал я.
– Исполнила долг справедливости. Этот кавалер был моим возлюбленным, и я убила его. Пусть меня ждет смерть, но я защитила свою честь. Послушайте же, одного слова достаточно, чтобы вы поняли – он изменил мне! Вы благородный человек и обещали хранить тайну. Не забывайте этого. К тому же вы только что поклялись на теле Иисуса исполнить мою просьбу.
– Чего вы хотите от меня, мадам?
– Уберите его отсюда. Позади дома течет река. Оттащите туда тело, чтобы я ничего не видела, умоляю вас!
И она бросилась к моим ногам. Какая сцена! Она, в полном отчаянии, с остановившимся взором, еще более прекрасная. Я, в своем изысканном одеянии, оледеневший от ужаса. И окровавленный труп промеж нами!
– Мадам, – тихо проговорил я, чувствуя, как ко мне возвращается необходимое в столь крайней опасности хладнокровие, – вы требуете моей жизни. Извольте, она ваша!
– О, я недостойна вас, – отвечала она печальным голосом и вдруг, разрыдавшись, упала на постель.
Каждый миг промедления мог погубить нас.
– Мадам, сейчас не время для слабости. Поспешим.
Я решительно приподнял тело и, когда моя юная спутница накрывала его плащом, вспомнил о человеке, которого всего лишь несколько часов назад видел входящим в маленькую дверь. Эта мысль заставила меня пошатнуться от ужаса. Как раз в эту минуту Долорес, понявшая опасность, которой я подвергал себя ради нее, воскликнула:
– Остановитесь, если вас увидят, вы пропали!
– Так же, как и вы, когда найдут здесь тело.
И, взвалив на себя ужасную ношу, я направился к двери. Долорес последовала за мной со свечой в руке. Через мгновение я был уже на улице и скоро достиг берега реки. Освободившись от трупа, я в изнеможении повалился наземь. То, что моя одежда испачкана кровью, я обнаружил лишь у себя дома и тут же принялся уничтожать следы преступления. Всю ночь меня не покидало беспокойство, и я думал только об одном – как бы побыстрее скрыться из Мадрида.
Весь следующий день я не выходил из дому и наблюдал в окно за прохожими на улице. Беспокоила меня и мысль о Долорес: жалюзи в ее окне были почему-то не опущены. Еще через день принесли приглашение на обед к Менгсу. Я поехал, чтобы распрощаться, намереваясь покинуть сей злополучный город. Но в два часа пополудни, когда я был около Менгсова дома, ко мне подошла какая-то подозрительная личность и произнесла:
– Вы тот самый иностранец, который живет возле кофейни на улице Крус? Так вот, будьте осторожнее, алькальд[247] Месса и его альгвасилы[248] уже следят за вами.
От этих слов меня бросило в дрожь.
– Благодарю за предупреждение, но мне нечего бояться. Кстати, кто вы такой?
– Альгвасил. Нам известно, что вы держите у себя запрещенное оружие. Кроме того, алькальд знает о некоторых обстоятельствах, дающих ему право арестовать вас и заключить в тюрьму до окончания судебного разбирательства.
При этих последних словах я побледнел, и заметивший сие альгвасил сказал:
– Не страшитесь, если вы невиновны. Но постарайтесь извлечь пользу из моего предупреждения.
– Вы достойный человек. Возьмите этот дублон.
Он перекрестился монетой и спрятал ее в карман. Слова его были истинной правдой – кроме кинжала и карманных пистолетов, я имел и другое оружие: шпагу и карабин, которые прятал у себя в комнате под ковром. Я вернулся домой, чтобы избавиться от этих предметов, и поспешил отнести их к Менгсу, где мог чувствовать себя в безопасности. Менгс приютил меня на ночь, сговорившись, впрочем, чтобы я искал себе для следующего дня другое убежище, поскольку он не хочет быть скомпрометированным.
– К тому же, – присовокупил он, – если вам действительно не в чем упрекнуть себя, кроме как в хранении запрещенного оружия, вы можете пренебречь советом альгвасила – каждый хозяин в своем доме и волен держать там даже пушки.

– Я убежден, что предупреждение соответствует истине, и прошу вашей помощи только потому, что мне не хочется проводить ночь в тюрьме. Но касательно оружия вы правы, его можно было оставить дома…
– Да и самому почему бы не остаться?
В эту минуту явился хозяин моей квартиры и объявил, что алькальд Месса с дюжиной альгвасилов пришли обыскать мои комнаты. Перед уходом они опечатали двери и забрали моего пажа. Кроме того, им уже известно, что я нахожусь у кавалера Менгса. Читатель может представить себе непреоборимый ужас, овладевший мною при этих словах. Я забросал хозяина вопросами об алькальде и его людях. Он отвечал, что в моих вещах не нашли ничего подозрительного. Сохраняя осторожность, я спросил его, чем вызваны действия правосудия, уж не из-за какого-либо преступления, совершившегося в городе, и не заходила ли полиция в другие дома. Менгс советовал ехать к графу Аранде и жаловаться ему на алькальда, арестовавшего моего пажа. Видя, что он интересуется слугой и не заботится обо мне, я ответил ему с некоторым раздражением:
– Сей паж – доносчик. Уверен, что именно он сообщил полиции о спрятанном оружии. Кроме него, никто об этом ничего не знал.
Ночь я провел у Менгса. В восемь часов утра он вошел ко мне в комнату вместе с офицером, и этот последний сказал:
– Вы – кавалер Казанова. Соблаговолите следовать за мной в кордегардию[249] Буэн-Ретиро.
– Положительно отказываюсь.
– Сударь, мне запрещено прибегать к силе, так как сей дом есть собственность Его Величества. Но предупреждаю, что по истечении часа господин кавалер Менгс получит приказание выдворить вас, и тогда вы будете препровождены под стражей в тюрьму. Поэтому советую незамедлительно следовать за мной.
– У меня нет ни малейшей возможности сопротивляться, и я подчиняюсь. Прошу только разрешения написать два-три письма.
– Мне невозможно ждать вас, тем более из-за писем. У вас будет время заняться этим в тюрьме.
Одновременно офицер, внешность которого, впрочем, была вполне благопристойной, потребовал у меня запрещенное оружие, не найденное алькальдом. Я отдал его и, распрощавшись с Менгсом, казавшимся крайне смущенным, сел в экипаж.
Я был привезен в тюрьму Буэн-Ретиро, бывший королевский замок. Филипп V часто проводил там пост вместе со своим семейством. Меня отвели в общую залу на нижнем этаже, и пытка началась. Я буквально задыхался в тяжелом воздухе, спертом от присутствия сорока узников, охранявшихся двадцатью солдатами. Обстановка состояла из четырех-пяти походных кроватей и нескольких скамеек. Не было ни столов, ни стульев. Я дал одному солдату экю с просьбой принести перья и бумагу. Он с улыбкой взял монету и уже не возвращался. Другие солдаты, у которых я справлялся о нем, смеялись мне прямо в лицо. Среди товарищей по несчастью я встретил своего пажа и с горечью стал упрекать его, но в ответ он клялся, что ни в чем не повинен.
В толпе я также узнал некоего кавалера удачи по имени Мараззани, который часто являлся ко мне обедать и которому я никогда не отказывал в сей милости. Он сообщил, что уже находится здесь два дня и будто бы предчувствие подсказало ему, что мы непременно должны встретиться.
– Но в чем же вы провинились? – спросил он в конце своей тирады.
– Я хотел бы узнать это от вас.
– Вам ничего не известно! Значит, мы с вами в одинаковом положении. Через неделю нас отвезут в какую-нибудь крепость и заставят работать на короля.
– Надеюсь, они не выносят приговора, не выслушав подсудимого.
– Ошибаетесь. Завтра алькальд явится допросить вас и запишет все ваши ответы. Так, по крайней мере, поступили со мной. Они спрашивали, каковы мои средства к существованию, и я ответил, что живу у своих друзей в ожидании, пока меня примут на службу в гвардию Его Величества. На это последовал ответ, что Его Величество даже без моей просьбы даст мне место, где я смогу служить ему. Кажется, я уже получил такое место.
Гнев мой угас, и у меня едва достало сил броситься на соседнюю постель, но через четверть часа я был изгнан оттуда нашествием насекомых. Мараззани снова подошел ко мне и сказал:
– У вас плотный кошелек, а я совсем пуст и уже два дня живу на одном хлебе и чесноке. Когда вам захочется спросить обед, возьмите меня в компанию, этим вы сделаете доброе дело. За деньги солдаты принесут нам все необходимое.
– Я никому не дам ни единого гроша. Меня и так уже обокрали.
Некоторое время Мараззани протестовал против такой недоверчивости, но все вокруг только смеялись над ним. Потом подошел мой паж и стал просить денег, жалуясь, что умирает от голода. Я ответил сему пройдохе, что он больше не служит у меня и поэтому ничего не получит.
В три часа слуга Менгса принес мне обед на три персоны, но, поддавшись чувству бессердечия, я не пожелал ни с кем разделить его, а все оставшееся приказал унести. Мараззани умолял оставить хотя бы вино, но безуспешно. Вечером меня посетил Мануччи. Его сопровождал тот самый офицер, с которым я познакомился при аресте. После тысячи сожалений Мануччи сказал мне:
– По крайней мере, вы ни в чем не нуждаетесь, раз у вас есть деньги.
– Напротив, я лишен буквально всего, мне даже не разрешили написать своим друзьям.
– Это невероятно! – воскликнул офицер.
– А как бы вы поступили с солдатом, который присвоил деньги, доверенные ему узником?
– Он получил бы место на галерах. Укажите его.
Все вокруг умолкли. Я вынул из кармана три экю и объявил, что их получит тот, кто первым укажет вора. Мараззани сразу же назвал мерзавца, и остальные подтвердили его слова. Офицер записал имя, посмеявшись над тем, что я отдаю три экю за одно. Принесли перья, бумагу и свечу, и как только мои посетители удалились, я занялся письмами.
Несмотря на неудобство положения, поскольку на мои бумаги чуть ли не укладывались спать, я тотчас составил четыре послания: первое – министру юстиции, в котором изливал свое негодование на алькальда; второе – синьору Мочениго. Я также написал герцогу Лассаде, умоляя его заступиться за меня перед королем. Последнее и самое сердитое письмо предназначалось графу Аранде. Вот его полное содержание, если мне не изменяет память:
«Монсеньор, в ту минуту, когда Вы читаете мое письмо, мне угрожает смерть в тюрьме. Я никак не могу отринуть мысль о том, что именно Вы измыслили сие медленное убийство, поскольку все мои заявления, что я приехал в Мадрид с рекомендательными письмами к Вашему превосходительству, оказались напрасными. Пусть мне скажут, какое преступление я совершил. Я обращаюсь к Вашему чувству человеколюбия: разве Вы сможете хоть как-нибудь вознаградить меня за те мучения, которые я уже перенес? Прикажите незамедлительно освободить меня или положите конец моей агонии. Это избавит Вашего покорного слугу от необходимости покончить с собой собственными руками».

Я снял со всех четырех писем копии и запечатал оригиналы, чтобы на следующий день отдать их слуге Мануччи. Ночь была ужасна. Не смыкая глаз, я провел ее на скамейке. В шесть часов явился Мануччи. Я горячо приветствовал его, проливая в то же время слезы бессильной ярости, и умолял отвести меня в кордегардию, так как был уже скорее мертвецом, чем живым человеком. Он сразу же исполнил мою просьбу и велел принести шоколад. Потом посмотрел мои письма и, казалось, ужаснулся их выражениями. Этот юноша, которому еще не довелось испытать на себе превратности судьбы, не понимал, что случаются положения, когда невозможно удержать негодование. Тем не менее он твердо обещал доставить по адресу все четыре послания в тот же день и добавил, что синьор Мочениго будет обедать у графа Аранды и уже обещал говорить с министром в мою защиту.
После обеда объявили о прибытии алькальда. Меня отвели в соседнюю залу, где он восседал у стола, заваленного бумагами. Здесь же лежало и мое оружие. Алькальду помогали два писца. Он пригласил меня сесть и ответить на предлагаемые вопросы.
– Не забывайте, – добавил алькальд, – что каждое ваше слово будет занесено в протокол.
– В таком случае соблаговолите спрашивать меня по-итальянски или по-французски, поскольку я в равной степени дурно изъясняюсь и понимаю испанский язык.
Алькальд рассердился и целых четверть часа говорил с большой горячностью. Я понял почти все, но продолжал настаивать на своем. Тогда он подал мне перо и предложил написать по-итальянски мое имя, занятие и причины, приведшие меня в Мадрид. Я взял бумагу и написал:
Я, Джакомо Казанова де Сенгальт, венецианец, ученый по своим наклонностям, независимый по привычкам и достаточно богатый, чтобы ни у кого не одолжаться, путешествую ради собственного удовольствия, и меня хорошо знают посланник моей страны, граф Аранда, маркиз Мора и герцог Лассада. Я безбоязненно приехал в Испанию и, полагаю, не преступил никаких законов сего королевства. Тем не менее меня схватили по наветам людей, более достойных подобного обращения, чем я, и заключили в тюрьму вместе с бандитами. Не имея ни в чем упрекнуть себя, я хотел бы внушить своим преследователям, что у них нет никакого иного права, кроме как изгнать меня из пределов Испании, к чему я совершенно готов. Меня обвиняют в хранении запрещенного оружия, но я уже пятнадцать лет не расстаюсь с ним по причине частых путешествий и распространившихся повсюду злоумышленников. К тому же чины таможни у ворот Алькала видели это оружие и не конфисковали его. Теперь оно отобрано с единственной целью – получить предлог для действий против меня.
Я отдал написанное, и он приказал тут же перевести, а прочитав, пришел в еще большее раздражение и выкрикнул: «Вы пожалеете об этом!» – после чего велел отвести меня обратно в общую залу. Вечером пришел Мануччи и сообщил, что граф Аранда и посланник обсуждали мое дело. Синьор Мочениго говорил обо мне в самых лестных выражениях, хотя и напомнил, что ему никак нельзя выступить в мою защиту в той мере, как хотелось бы. Посланник сообщил министру все известное ему о моем положении. Граф Аранда признал несправедливость полиции, но присовокупил, что не произошло ничего могущего лишить меня рассудка. При этом он показал написанное мной письмо:
– И то же самое было заявлено дону Эммануэлю де Рода и герцогу Лассаде. Подобным слогом не пишут высокопоставленным особам.
– Черт возьми! Посмотрите только, что со мной сделали – упрятали в смрадный каземат, где нет ни кровати, ни стула и полно бандитов. Разве сего не достаточно, чтобы довести человека до отчаяния? Однако же ваш рассказ ободряет меня, – похоже, со мной поступят по справедливости.
Уходя, Мануччи счел возможным заверить меня, что завтра я буду уже свободен. Вторую ночь я провел так же, как и первую, одолеваемый сном, но не осмеливаясь отдаться ему из страха потерять кошелек, часы, табакерку, а может быть, и саму жизнь. В семь часов утра появился какой-то высокий чин в сопровождении двух адъютантов и объявил мне:
– Его превосходительство граф Аранда выражает сожаление, что с вами обошлись столь дурно. Он узнал об этом только из вашего письма.
– Его превосходительство знает далеко не все. – И здесь я рассказал о похищенном экю.
Чин сразу же потребовал капитана роты, в которой служил обокравший меня солдат, и приказал ему возвратить экю из собственного кармана. Капитан подчинился с явной неохотой, зато я принял от него монету улыбаясь. Высший офицер был не кем иным, как графом Рохасом, командиром полка, стоявшего в Буэн-Ретиро. Он заверил меня честным словом, что еще до конца дня я получу и свое оружие, и свободу.
– Вас не освобождают сразу же только потому, – добавил он, – что его превосходительство желает, дабы вам были принесены извинения за недосмотр полиции. Однако должен сказать, алькальда ввели в заблуждение лжесвидетельством. Он слишком легко доверился доносу проходимца, состоявшего у вас на службе.
Итак, я не ошибался: меня предал этот проклятый паж. Но что он мог знать? Вспоминая о странных событиях ночи накануне моего ареста, я, конечно, не мог чувствовать себя совершенно спокойным, но тем не менее ответил полковнику:
– Надеюсь, мне теперь нечего опасаться клеветы этого мерзавца. Поверьте, его общество не доставляет мне удовольствия.
Г-н Рохас призвал двух солдат, которые тут же увели доносчика. Больше я ничего о нем не слышал. Когда мы шли в кордегардию для очной ставки с обокравшим меня мошенником, я заметил во дворе замка графа Аранду и выразил по этому поводу свое удивление. Полковник ответствовал мне:
– Его превосходительство приехал единственно ради вас.
Затем сей достойный офицер пригласил меня к себе обедать. А пока я возвратился в свою тюрьму. Там для меня была поставлена вполне опрятная походная кровать, возле которой в ожидании сидел Мануччи. Он тут же бросился мне на шею, и мы расцеловались. Должен признаться, что в случившихся неприятных обстоятельствах сей юноша изъявил мне самое дружественное расположение, и я всю жизнь буду сожалеть о своей по отношению к нему нескромности, которую он так и не простил мне. Вскоре читатель сможет увидеть сам, не слишком ли далеко зашла злопамятность Мануччи.
Счастливая развязка моих злоключений быстро сделалась предметом разговоров среди узников. Большинство досаждало мне назойливыми просьбами, одно только выслушивание коих невероятно затруднило бы меня. Мараззани был особенно прилипчив. Он требовал, чтобы я немедленно подал графу Аранде просьбу в его пользу. Но добился он лишь приглашения разделить мой обед. Мы сидели еще за столом, когда вошел алькальд Месса, дабы препроводить меня домой. Сопровождавший его офицер возвратил мне шпагу, а сам алькальд – остальное оружие. Мой выход из тюрьмы был обставлен даже с некоторой торжественностью: впереди шли несколько солдат, а по обе стороны от меня – алькальд в своем парадном облачении и упомянутый офицер. Шествие замыкали альгвасилы, числом около двадцати. В сопровождении сего эскорта возвратился я в свои апартаменты, с которых были сняты печати. Прежде чем удалиться, алькальд сказал мне не без чувства:

– Можете удостовериться, сударь, что за ваше отсутствие ничего не пропало, и, если бы не ваш мерзавец-слуга, вам не пришлось бы жаловаться на чиновников Его католического Величества как на бандитов и воров.
– Господин алькальд, гнев вынуждает меня совершать глупости. Забудем случившееся, ведь если бы мой голос не был услышан, я мог бы попасть на галеры.
Засим я отправился к Менгсу, который никак не ожидал увидеть меня и был явственно смущен. Впрочем, разве мог он считать свое поведение безупречным? Ведь именно он выставил меня за дверь как подозрительную личность. Его слова о том, что он собирался предпринять некоторые демарши в мою пользу перед министром юстиции, я мог считать своего рода косвенным извинением. В доме Менгса меня ждало письмо, доставившее мне больше удовольствия, чем все его заверения. Оно было от Дандоло и содержало в себе еще одно, адресованное синьору Мочениго.
Добрейший Дандоло уведомлял меня, что по получении сего послания синьор Мочениго может не опасаться гнева инквизиции из-за отношений со мною. Менгс советовал сразу же отнести письмо посланнику, но мне невыносимо хотелось спать, и я отослал его Мануччи, который на следующий день явился с формальным приглашением самого посла быть у него к обеду. Тем не менее я не мог избавиться от всех своих страхов и, вполне вероятно, покинул бы Мадрид и даже Испанию, если бы не данная мне первым министром аудиенция, полностью рассеявшая все мои сомнения.
Меня довольно долго продержали в приемной графа Аранды, из чего я заключил, что его превосходительство не ожидал моего визита. Когда я наконец вошел, граф сразу же приблизился ко мне и подал связку бумаг:
– Вот ваши письма. Рекомендую перечитать их теперь, когда ваша голова остыла.
– С какой целью, монсеньор?
– С какой целью? Разве вы забыли, в каких выражениях они составлены?
– Простите, монсеньор, но всякий человек, решившийся выйти из такого положения, как мое, даже ценой собственной жизни, не задумывался бы над выбором слов. Я был вынужден считать, что все произошло согласно приказу вашего превосходительства.
– Совсем напротив. По-видимому, вы плохо понимаете свое и мое положение.
– Я вполне отдаю должное вам уважение в обычных обстоятельствах. Но я видел, что оказался вне закона, и поэтому мое поведение заслуживает снисхождения.
– Возможно, но отнюдь не оправдывает то мнение, которое вам было угодно составить по поводу моих намерений касательно вас. Вы несправедливы и не подтверждаете свою репутацию умного человека.
Я поклонился как бы в знак благодарности за его иронический комплимент. Он же продолжал несколько смягченным тоном:
– Господин Казанова, вы вполне уверены, что ни в чем не можете упрекнуть себя и никоим образом не нарушили, как утверждаете, законы, установленные правительством Его католического Величества?
То, как граф произнес эти последние слова, заставило меня вздрогнуть. Воспоминание о трагическом приключении встало передо мной во всех своих кровавых подробностях. Граф заметил мое замешательство и добродушно продолжал:
– Успокойтесь. Хотя нам все известно, вы прощены, поскольку поступили как достойный и отважный человек. Однако же, согласитесь, у нас достаточно оснований, чтобы отправить вас на виселицу. Вы поступили как испанец, а сеньора Долорес – как римлянка.
– Что она сделала?
– Она уже во всем призналась.
– Рискуя погубить меня?
– Это была единственная возможность спасти вас. Кавалер, заколотый сеньорой, был дурным человеком, но все-таки подобное преступление заслуживало наказания, которого не удалось бы избежать во всей его жестокости, если бы дело стало известно публике. Однако тайна и в еще большей степени причины, побудившие Долорес, дали место милосердию. Она свободна и вместе со своим семейством покинула землю Испании. А вы можете оставаться совершенно спокойным. Полагаю, вам нет надобности напоминать, что это составляет государственную тайну, поскольку вы более всех других заинтересованы в этом.
В сию минуту у меня было желание броситься перед графом на колени, и по моему волнению он мог судить о моей к нему признательности. Выйдя от министра, я отправился к г-ну де Рохасу и, будучи под впечатлением только что случившейся сцены, не стал скрывать от него переполнявшие меня чувства к его превосходительству. Г-н де Рохас, не подозревавший об истинной причине этого, с резкостью возразил:
– Как! После всех сих бесчинств вы еще и благодарите их!
– Но правда восторжествовала, и у меня нет зла. Да и какого я мог бы требовать удовлетворения?
– Во-первых, отставки алькальда, и потом круглую сумму как возмещение несправедливости.
– Алькальд, несомненно, превысил свою власть, но он сделал это по ошибке, а не вследствие злого умысла. Что касается возмещения, то мне было бы стыдно оценивать деньгами перенесенные мною страдания.
За несколько дней до Святой недели король покинул Мадрид и переехал со всем своим двором в Аранхуэс. Синьор Мочениго сделал мне любезность и пригласил в свою свиту, собираясь представить меня Его Величеству. Однако же накануне отъезда я был поражен жестокой горячкой и слег в постель. К Святой пятнице мне стало лучше, и, несмотря на сильную слабость, я нанял карету и отправился в Аранхуэс. По прибытии туда я чувствовал себя скорее мертвым, нежели живым.
Среди особ, коих я усердно посещал в Аранхуэсе, не могу не упомянуть дона Доминго Барнери, первого королевского камердинера. Из его окон можно было наблюдать, как король каждое утро отъезжает на охоту и возвращается с оной, обессиленный усталостью. Король имел небольшой рост, но отличался подвижностью и выносливостью, в противоположность другим испанским монархам, которых в большинстве случаев принято считать раздражительными и немощными.
Карл III приблизил к себе некоего Грегорио Сквилласе, человека низкого происхождения. Все достоинства сего фаворита заключались в замечательной красоте его жены. Как и все остальные, я считал сеньору Сквилласе источником милостей, коими король осыпал ее супруга. Однако Барнери в следующих словах рассеял мое заблуждение:
– Подобные слухи действительно распространялись, но это чистейшие измышления. Король – само целомудрие и не знал ни единой женщины, кроме своей супруги, нашей покойной королевы, да и то он исполнял свои обязанности скорее по долгу христианина, нежели из супружеского влечения. Сей добрый государь не желает даже под угрозой жизни пятнать себя никаким смертным грехом, и можете вообразить, по какой причине? Единственно, чтобы не исповедоваться в нем своему духовнику. Имея крепкий организм и не испытав за свою жизнь никакого нездоровья, государь обладает таким горячим нравом, что при жизни королевы не проходило ни одной ночи без того, чтобы он не оказывал ей знаков своего нежного расположения. А удовольствиям или, вернее, тяготам охоты король предается лишь в надежде дать иное направление своим плотским страстям и отыскать действенное средство противу порывов слишком горячей крови.
– Вот поистине замечательный человек! – воскликнул я.

– Когда умерла королева, перемена оказалась не из легких, так как Его Величество не питает склонности ни к чтению, ни к музыке, ни к беседам. Посему было необходимо отыскать такие занятия, кои не оставляли бы ни свободного времени, ни возможности отдыха. Отсюда тот образ жизни, которого, вне всякого сомнения, король будет держаться до конца своих дней. Он встает в семь часов и после туалета читает молитвы. В восемь слушает мессу и пьет шоколад. Затем прочищает нос огромной понюшкой табака, единственной за весь день. До одиннадцати Его Величество принимает министров, после чего обедает. Встав от стола, он идет с визитом к принцессе Астурийской и засим уезжает на охоту, которая продолжается до восьми часов. Когда король приезжает обратно в замок, его несут в постель уже заснувшего от усталости. Таковы повседневные привычки нашего государя.
– Печальная жизнь для короля. Почему он не женится?
– Его Величество подумывал об одной из дочерей Людовика Пятнадцатого – принцессе Аделаиде – и даже вытребовал ее портрет, но по рассмотрении оного уже не желал ничего слышать о предполагаемом союзе. С тех пор никто не осмеливался говорить ему о женитьбе, ну а если кому-нибудь пришла бы мысль присоветовать государю взять для себя любовницу, то я не завидую этому человеку.
Карл III пал жертвой своего жестокого воздержания – как известно, он умер безумным. А по моим понятиям, человека в то время еще молодого и вполне свободного в отношении нравов, он уже и тогда был таковым. Аскетизм хорош только для священников, а у монарха это предосудительное заблуждение, ибо иссушение чувств производит в людях высокого положения равнодушие сердца и оканчивается, как мы видим, поражением мыслительного органа. Король очень любил своего брата, инфанта, и дозволял сему принцу брать любовниц налево и направо и беспрепятственно производить на свет незаконное потомство. Барнери никак не мог объяснить подобное противоречие. В голове инфанта таилось то же зерно безумия, которое созревало и у его августейшего брата, но инфант все-таки был подвержен куда более простительной страсти.
Во время поездок он всегда имел при себе образ Пресвятой Девы работы Менгса. Богоматерь была изображена сидящей на траве со скрещенными ногами, как принято у арабов, и поднятым платьем, так что ноги открывались до самого колена. Все в ней было рассчитано на возбуждение чувственного влечения. Сие сладострастное изображение с его натуральными формами заключало для испанского принца Божественный смысл и возвышало его воображение. Таковы и все испанцы – если вы хотите завоевать их сердце, старайтесь прежде всего действовать на чувства. Итальянцы в этом смысле одинаковы с ними, однако тонкость ума не позволяет им смешивать явления действительного мира с идолами фанатической веры.
Мой злой гений привел в Мадрид барона де Фрэтюра, который происходил из Льежа и являл собой законченный тип записного игрока и мошенника. Я имел несчастье составить знакомство с ним еще на водах в Спа. Разузнав о моих намерениях ехать в Португалию, он отправился в Лиссабон, надеясь встретить меня и с моей помощью пополнить свой кошелек. В течение всей моей долгой и бурной жизни я непрестанно служил приманкой для целой толпы интриганов и проходимцев, что было единственной причиной испытанных мною многочисленных бедствий. Едва объявившись в Мадриде, Фрэтюр узнал о моем здесь пребывании и поспешил ко мне с визитом. Он досаждал мне своей предупредительностью, и я счел себя обязанным принимать его, ибо не предполагал, что могу быть скомпрометирован подобным знакомством.
Уже через день Фрэтюр начал подступать ко мне. Он сознался, что не имеет даже одного су, и просил о вспомоществовании. По его словам, ему нужен был сущий пустяк – каких-нибудь сорок пистолей. Я наотрез отказал в его просьбе, правда поблагодарив за доверенность.
– Так, значит, и вы на мели, мой дорогой Казанова? Черт возьми, это даже неплохо! Мы сможем вместе заняться устройством своих дел.
Я понял, что он подразумевает карточную игру, и ответил:
– У меня нет гарантии в успехе предложенного вами предприятия, и посему я воздерживаюсь.
– Дьявол! Мне неоткуда взять средства на первую ставку, а хозяин уже собирается подавать счет. Не могли бы вы шепнуть ему пару слов в мою пользу?
– Это только повредит.
– Почему же?
– Ваш хозяин не преминет спросить поручительство за вас и после моего отказа вообще закроет кредит.
Фрэтюр имел возможность познакомиться у меня с Мануччи, и уже через неделю они сошлись весьма близко. Естественно, пройдоха-барон рассказал о своих затруднениях юному графу. Однако последний, будучи и сам записным игроком, не раскошелился, а отправил его к одному услужливому человеку, который давал деньги под залог. После сего оба приятеля вместе принялись за игру.
Тем временем в Мадрид приехал Кверини, назначенный на место синьора Мочениго, получившего назначение в Париж. Кверини, человек большого ума и обширных знаний, отнесся ко мне с величайшей внимательностью и уже через несколько дней сделался моим другом. Что касается Фрэтюра, то обстоятельства вынуждали его покинуть Испанию. Он все потерял за картами, а хозяин требовал уплаты, грозясь выставить барона на улицу. Мой вконец отощавший кошелек не позволял мне следовать побуждениям своего доброго сердца. Сии обстоятельства, и без того уже близкие к крайности, ухудшились еще более вследствие совершенной мною нескромности, в коей я буду раскаиваться до конца жизни. Однажды утром ко мне неожиданно явился Мануччи. Он был бледен и выглядел очень взволнованным.
– Я в весьма затруднительном положении, – сказал он. – Фрэтюр, которого я перестал принимать, так как он надоедал мне просьбами о деньгах, прислал вчера письмо, в коем угрожает прострелить себе голову, если я не ссужу ему сегодня сто пистолей.
– И это беспокоит вас?
– Я убежден, что несчастный приведет свою угрозу в исполнение.
– Зато я не сомневаюсь в обратном. Он обращался ко мне с такой же просьбой дня четыре назад и угрожал тем же самым, но последствий что-то не видно. Правда, он пытался спровоцировать меня на дуэль, полагая такой род самоубийства более благородным, однако я отвечал, что считаю наши силы слишком неравными, и на этом дело кончилось. Если он вздумает вызвать и вас, последуйте моему примеру или же вовсе не отвечайте.
– Это невозможно. Вот сто пистолей, соблаговолите передать их от моего имени. И пусть он напишет вексель по всей форме.
Я исполнил желание Мануччи и поспешил к барону. Передо мной был совершенно уничтоженный человек. Он с полным равнодушием принял деньги и написал вексель – это было все, что мне требовалось. В тот день я обедал у посланника и передал бумагу Мануччи. Назавтра я снова отправился в тот же дом, но, к величайшему моему удивлению, привратник сказал мне, что все уехали. После моих настояний он признался, что получил категорический приказ ни под каким видом не впускать меня. Я возвратился домой совершенно ошеломленный и тотчас написал Мануччи записку с требованием объясниться. Мой слуга побежал в посольство, но принес конверт обратно нераспечатанным – граф Мануччи не велел принимать даже моих писем. Я понапрасну истязал себя, силясь найти объяснение случившемуся, пока наконец не явился посольский лакей с письмом от Мануччи. Туда была вложена записка барона де Фрэтюра, адресованная графу. Сей интриган просил сто пистолей, а взамен предлагал Мануччи открыть тайного его недруга, коего граф почитает за преданнейшего себе человека. Мануччи в своем письме ко мне тут же указывал на этого врага, называя, как читатель, верно, сам уже догадался, мое имя. Я и в самом деле был повинен в одной нескромности, поскольку имел неосторожность рассказать барону об интимных отношениях между посланником и его фаворитом. Однако же предатель преувеличил то, что я по своему легкомыслию доверил ему. Каждая фраза послания Мануччи была клубком оскорблений, и в конце содержалось требование, чтобы я покинул Мадрид в течение восьми дней.

Чувствуя себя виновным, я ответил Мануччи полным признанием и, помимо извинений, соглашался на любую другую сатисфакцию, какую он только пожелает. Тем не менее я уведомлял его, что готов скорее подвергнуться любой опасности, чем покинуть Мадрид. Желая быть уверенным, что мое письмо достигнет адресата, я сам отнес его в почтовую контору Прадо. Однако же Мануччи так ничего и не ответил мне. Досада и злость настолько овладели мною, что я два дня не выходил из своей комнаты. На третий я велел заложить карету и поехал к принцу Католика. Но привратник вежливо остановил меня и шепнул, что его превосходительство имеет веские причины отказать мне от дома. Я спешу к аббату Биллиарди – тот же прием. Снова сажусь в карету и еду к Доминго Барнери. Он принимает меня, но лишь для того, чтобы рассказать про синьора Мочениго, который везде называет меня пройдохой, недостойным быть принятым в хорошем обществе. Сии кинжальные удары, поражавшие мое сердце, не лишили меня мужества испить чашу унижений до дна. Я не был принят маркизом Гримальди и доном Эммануэлем де Рода. Герцог Лассада, открытый недоброжелатель посланника, допустил меня к своей особе, но единственно, чтобы просить о прекращении моих визитов. «Мне крайне неприятно отказываться от столь интересного для меня общества, как ваше, но я вынужден принести сие в жертву, требуемую правилами приличия». После этого мне оставался один лишь граф Аранда. Несмотря на неудачно выбранное время, он принял меня с радушием и даже усадил рядом с собой – до тех пор я ни разу не удостаивался подобной чести. Это придало мне храбрости, и я рассказал ему о своих злоключениях.
– Господин Казанова, вы виноваты, хотя Мочениго и злоупотребил своим правом мести. Очень жаль, но придется отложить наш проект, ибо, когда понадобится представляться королю, Его Величество, узнав, что вы венецианец, непременно осведомится о вас у посланника Республики.
– Монсеньор, значит, я должен покинуть Испанию?
– Господин Мочениго потребовал этого, но я отказал ему. К сожалению, большее не в моих силах. Оставайтесь у нас безбоязненно, однако, прошу вас, не задевайте посланника и его фаворита.
После этой аудиенции я в течение месяца никого не видел в Мадриде, за исключением моего башмачника и его дочери. Несмотря на благосклонность девицы, подобная жизнь вскоре сделалась для меня непереносимой, и я подумывал, куда бы мне уехать. Один честный генуэзский издатель, синьор Коррадо (да спасет Господь его душу!), согласился ссудить меня тридцатью дублонами, не требуя никакой гарантии, кроме моего слова, хоть я и предлагал ему в залог часы с репетиром и золотую табакерку. Это единственный долг за всю мою жизнь, который остался неоплаченным, так как бедняга скончался через недолгое время, не оставив наследников.
Имея эти деньги, а также несколько луидоров и свои драгоценности, я направился в Сарагоссу.
По прибытии в Валенсию я был вынужден довольствоваться дурным жилищем, так как болонец Марескальчи, хозяин оперы, занял все порядочные комнаты для актрис и актеров, ожидавшихся из Мадрида. Я пошел к нему с визитом, и мы отправились прогуляться по городу. Когда я предложил зайти в какую-нибудь кофейню, он лишь рассмеялся и объяснил мне, что во всей Валенсии нет ни одного такого заведения. Таверны же грязны и посещаются людьми самого низшего общества, а вино, которое там подают, отвратительно и самими испанцами почитается за истинную отраву, по каковой причине сии последние пьют там одну чистую воду.
Как любознательный путешественник, я осмотрел в этом городе все заслуживающее внимания, однако же ни в коей мере не разделяю всеобщих восторгов. Так оно всегда выходит, когда решаешься исследовать что-либо в подробностях и с близкого расстояния. Валенсия расположена в великолепном месте, неподалеку от моря на берегах Гвадалквивира и окружена прекрасными ландшафтами под вечно голубыми небесами. И этот город, изобильный самыми лучшими дарами природы, резиденция архиепископа и место сосредоточения многочисленного духовенства, получающего более миллиона экю дохода, населенный сильным и знатным дворянством и гордящийся если не самыми красивыми, то самыми умными женщинами во всей Испании, тем не менее не может доставить иностранцу приятного времяпрепровождения. Даже за наличные деньги там невозможно получить предметы первой необходимости – повсюду плохие жилища, плохая еда и полное отсутствие общества. А на редких собраниях местной аристократии вы не найдете ничего, кроме фривольностей, ибо в этом городе нет университета и, следовательно, ни одного достойного человека. Что касается достопримечательностей Валенсии, то ее общественные здания и церкви, ратуша, биржа, арсенал, пять мостов через Гвадалквивир и двенадцать ворот нимало не привлекли меня, так как за их осмотр приходилось платить ценой крайней усталости. Улицы не замощены, тротуаров нет в помине. Правда, стоит лишь выйти за городские стены, и вы сразу же оказываетесь щедро вознаграждены, ибо окрестности Валенсии являют собой истинный рай на земле. Единственное, что мне понравилось в этом городе, – быстрые и дешевые средства сообщения, предоставляемые к услугам путешественника.
Множество маленьких экипажей разбросано по всем кварталам, и ими пользуются как для загородных прогулок, так и для поездок на три-четыре дня вплоть до самой Барселоны, то есть на расстояние пятидесяти лиг. Если бы я не опасался неудобств подобного путешествия, то непременно посетил бы провинции Мурсию и Гренаду, где виды природы, как рассказывают, превосходят самые значительные красоты у нас в Италии.
О испанская нация, сколь великого сожаления ты достойна! В самих благах, коими одарила тебя натура, заключена причина твоего жалкого существования. Природные красоты и богатства взрастили безразличие и небрежение, а золотые рудники Мексики и Перу породили предубеждение и надменность. И кто может усомниться в том, что сей стране необходимо возрождение, которое может явиться лишь как следствие иноземного нашествия, кое зажгло бы в сердце каждого испанца огонь любви к отечеству и соревновательства? Если Испания и займет когда-либо славное место в великой европейской семье, есть поводы опасаться, что произойдет это ценой ужасного потрясения. Один лишь порох может пробудить сии застывшие в бронзовой окаменелости души.
Однажды, развлекаясь зрелищем боя быков, я заметил невдалеке хорошенькую женщину, выделявшуюся изящными манерами и безупречно одетую. Оказавшийся по соседству человек ответил на мой вопрос:
– Так это же знаменитая Нина!
– А чем она знаменита?
– Если вы ничего не знаете, то и рассказывать слишком долго.

Через некоторое время к моему собеседнику подошла какая-то благообразная личность, и они принялись тихо переговариваться. Наконец сосед объявил, что донна Нина желает знать, кто я такой. На сие я отвечал, обращаясь уже к посланцу, что, если дама позволит, почту за честь самому засвидетельствовать ей свое почтение.
– Судя по вашему выговору, сударь, вы итальянец.
– Да, сударь, я родом из Венеции.
– Значит, вы соотечественник этой дамы. – И, отведя меня в сторону, он добавил: – Сеньора Нина танцует в театре. Генерал-губернатор Каталонии граф де Риэла сильно увлечен ею, и она вот уже несколько недель живет в Валенсии под особым покровительством самого графа.
– Почему же она не в Барселоне вместе с его превосходительством?
– Дело в том, что ради общественной благопристойности епископ потребовал ее удаления.
– И эта дама ведет широкий образ жизни?
– Граф предоставляет на ее содержание пятьдесят дублонов в день, и, несмотря на все свои безумства, она не в состоянии истратить такие деньги.
– Полагаю, в Валенсии это действительно не так просто.
Польщенный вниманием подобной женщины и любопытствуя поближе рассмотреть ее, я с нетерпением ожидал конца представления, но даже и в мыслях не имел, что связь с нею приведет меня на край гибели.
Когда зрители стали расходиться, я направился засвидетельствовать свое почтение сей прелестнице. Она встретила меня милым взглядом и с фамильярностью положила ручку на мое плечо. Я сопровождал ее до экипажа, запряженного шестеркой отменных мулов, и, прежде чем проститься, она сказала, что ждет меня на следующее утро к завтраку. Легко представить, что я старался не пропустить назначенное время. Нина занимала очень красивый особняк с парадным двором и садом, ливрейными лакеями и пышной обстановкой. Повсюду бросалась в глаза лишенная даже малейших признаков вкуса роскошь. Пока я пробирался сквозь рой сновавших во все стороны камеристок, соперничавших друг с другом в элегантности, из соседней комнаты донесся пронзительный голос – это была сама сеньора. Она осыпала оскорблениями какого-то беднягу-торговца, явившегося с модными товарами. После первых любезностей, обращенных ко мне по-итальянски на жаргоне истинного борделя, дама пожелала узнать мое мнение о кружевах, которые этот дурак-испанец (тут она указала на него) хочет выдать за самые красивые и дорогие. Я уклонился, сославшись на незнание, и добавил, что в подобных предметах женщины понимают много лучше. «Этот болван не разделяет ваше мнение, кавалер, и даже осмеливается спорить со мной». Здесь торговец проявил некоторое неудовольствие и раздраженно возразил, что если его кружева не нравятся, то их лучше оставить для других персон. «Да разве кто-нибудь решится надеть такое отрепье?» – отвечала Нина и, схватив большие ножницы, разрезала кружева на куски. Торговец же смотрел на это с улыбкой. Однако человек, который сопровождал вчера даму на бой быков и занимал при ней место чичисбея[250], заметил, что жалко губить такие прекрасные вещи.
– Это тебя не касается, музыкантик.
– Сеньора, – возразил сей приживальщик, некий Молинари, гитарист по роду своих занятий, болонец и превеликий интриган, – в Барселоне вас и так уже почитают безумной. А что подумают здесь, в Валенсии?
– Не твое дело, болван! – И с этими словами она ударила его кулаком по лицу.
Молинари, однако, нимало не смутился и ответил известным словом, коим столь красноречиво называют женщин дурного поведения. И что же? Представьте себе, Нина расхохоталась и, повернувшись к торговцу, немало пораженному сей сценой, сказала: «Ладно, пиши счет». Ловкач же хорошо понимал, что в гневе не рассуждают, а считают и того менее. Сеньора поставила свой росчерк и ударом ноги под зад выставила торговца, крикнув ему вслед: «Отправляйся за деньгами к моему банкиру!» Лицо сего честного человека, выражавшее одновременно и удовлетворение выгодной сделкой, и унижение от полученного пинка, являло собой вполне комическое зрелище. Вслед за ним удалился и Молинари, опасаясь, вероятно, такой же участи.
Как только мы остались одни, сеньора распорядилась подать шоколад.
Я не знал, как держать себя, поскольку был и поражен, и в то же время едва сдерживал смех. «Не удивляйтесь, что я так обошлась со своим гитаристом, – совершенно спокойным тоном обратилась она ко мне. – Этого бездельника граф Риэла поставил сюда шпионом. Я нарочно дурно обращаюсь с ним. Ведь, подставляясь под мои тумаки, он зарабатывает себе на жизнь. Без этого его служба превратилась бы в чистое безделье».
Необыкновенная женщина, не похожая ни на одну из тех, кого я встречал в продолжение своих долгих скитаний! Ей очень хотелось рассказать мне историю своей жизни, в которой, однако, не было ничего интересного, кроме тона, каким она говорила. Нина была дочерью некоего Паленди, знаменитого шарлатана, сбывавшего свои снадобья и притирания на площади Святого Марка. По словам сеньоры, отец отдал ее одному танцовщику по имени Бергонзи, отъявленному обжоре, которого я помнил, так же как и ее отца. Про этого Бергонзи говорили, что он больше полагается на свои челюсти, чем ноги, и это было недалеко от истины. После своего вполне откровенного рассказа Нина отпустила меня, пригласив к ужину. «Я предпочитаю ужин завтраку и обеду, – добавила она. – Мы сможем изрядно напиться!»
Эта женщина, если говорить только о внешних достоинствах, была в высшей степени соблазнительна. Однако я всегда полагал, что для возбуждения любви одной лишь красоты мало. Я не мог себе представить, как вице-король Каталонии мог страстно увлечься подобным созданием. Несмотря на всю свою привлекательность, Нине не удалось вскружить мне голову. Однако же на закате, частью из чистого любопытства, а частью по привычке праздности, я все-таки отправился к ней. Дело было в начале октября, но жара стояла, как у нас в августе. Сеньора дремала в саду рядом со своим чичисбеем. Их одежды являли собой полнейшее неглиже, а позы – откровенную непристойность: ножки сеньоры располагались выше головы, а приживальщик показывал как раз ту часть тела, в которую торговец получил столь чувствительный пинок. До того как подали ужин, Нина развлекала меня непристойными историями, в коих она по большей части сама и была главным действующим лицом. А ведь ей не исполнилось еще и двадцати двух лет! Наконец мы сели за стол. Мясо было восхитительно, вино превосходно, сервировка – отменной роскоши. Фривольные темы возобновились, и я чувствовал, что скоро от слов перейдут к делу. Однако я не ощущал необходимого в подобных обстоятельствах расположения и, когда подали десерт, сделал даме прощальный реверанс. Провожая меня, она сказала:
– У вас озабоченный вид, как у трагического актера. Я не люблю, когда в обращении со мной испытывают неловкость, запомните это. А завтра вечером я опять жду вас.
– Невозможно! У меня уже взято место, и завтра я уезжаю.
– Это ошибка, мой дорогой, вы уедете не раньше чем через восемь дней, когда я отправлюсь в Барселону.
– Срочные дела…

– Не отговаривайтесь. Вы никуда не уедете. И не перебивайте меня. Я не потерплю, чтобы мной пренебрегали.
Тем не менее я ушел, полный решимости уехать из Валенсии, что бы она ни делала и ни говорила. На следующее утро я отправился к ней с визитом, полагая его последним. Она встретила меня с притворным огорчением:
– Молинари занемог, и нам придется ужинать вдвоем. А потом развлечемся картами. Говорят, вы большой мастер в этом деле, посмотрим. Кроме того, мы можем погулять по саду, а завтра…
– Сеньора, к моему великому огорчению, завтра я буду вынужден покинуть вас.
– Вы шутите!
– У меня взято место на семь часов утра.
– Ошибаетесь. Я заплатила вознице, и он в моем распоряжении на восемь дней, вот его расписка.
Все это было произнесено тоном милой любезности, которая хотя и не допускала возражений, но в то же время не могла не нравиться мне. Что оставалось, как не уступить ее капризу? Однако благоразумие советовало мне соблюдать осторожность, и я спросил:
– Но ведь ваш аргус[251] не замедлит известить графа Риэлу о сегодняшнем ужине?
– Тем лучше.
– Вы хотите сказать, тем хуже.
– Может быть, сударь считает, что это скомпрометирует его, или же сударь просто испугался?
– Если я и боюсь, то единственно за вас. Мне не хотелось бы явиться причиной разрыва, неблагоприятного для вас.
– Вы очень деликатны, но можете не беспокоиться. Чем больше я буду злить старого графа, тем сильнее он станет любить меня, а примирение после каждой ссоры обходится ему недешево.
– Ах так! Значит, вы не любите его?
– Мне? Любить его? За кого вы меня принимаете? Человека, у которого я на содержании!
– И который осыпает вас подарками, какие только можно вообразить. К тому же ради вас он пренебрегает влиятельнейшими особами всей Испании.
– Но взамен он может удовлетворять свою безумную страсть, или вы полагаете, что это доставляет мне удовольствие?
– Вы рискуете прослыть неблагодарной.
– А мне наплевать, что будут говорить! Я соглашаюсь любить графа… чтобы разорить его. К несчастью, он настолько богат, что я уже потеряла всякую надежду.
Она велела принести карты, и мы уселись за примиеру, игру настолько сложную, что в ней бесполезны и ловкость, и умение. Остается представить все воле случая. Я проиграл дюжины две пистолей, которые выложил с улыбкой, беспечной лишь с виду, принимая в соображение состояние моих финансов. Нина, смеясь, забрала выигрыш и обещала мне возможность отыграться. Ужин был восхитителен и неоднократно прерывался эротическими движениями. У этой странной женщины чувства были развиты нисколько не более, чем сердце, – она предавалась наслаждению с холодной грубостью. Весь следующий день я провел возле нее, и мы возобновили игру. Уже через несколько дней в моем кошельке появилось триста пистолей, в которых, понятно, у меня была большая нужда.
Наконец сеньора получила от своего любовника уведомление, что может без опасений ехать к нему в Барселону. Король приказал епископу считать Нину особой, причисленной к городскому театру, и ей было позволено провести там всю зиму под условием пристойного поведения. Сообщая мне эту новость, Нина сказала: «Теперь вы можете ехать, но не забудьте явиться ко мне в Барселоне и бывать у меня каждый вечер, но никак не раньше десяти часов. В это время граф избавляет меня от своего общества».
Само собой разумеется, что я не воспользовался бы сим приглашением, если бы не те пистоли, которые она так охотно проигрывала мне. Я покинул Валенсию за день до ее отъезда и, согласно нашей договоренности, ждал в Таррагоне, где мы провели вместе ночь. В Барселону мы въехали по отдельности, и я остановился в гостинице «Санта-Мария». Хозяин, уже уведомленный о моем приезде, встретил меня с наивозможной предупредительностью и, напустив на себя таинственный вид, сказал, что получил приказ удовлетворять все мои желания. Эти действия дамы показались мне весьма неосторожными. Правда, внешность хозяина свидетельствовала о привычке к подобным делам, а его манера держаться показывала, что этот человек умеет молчать. Но с другой стороны, Нина находилась под покровительством самого генерал-губернатора, к услугам которого во всякое время были все полицейские ищейки. И скорее всего, сей достойный вельможа не испытывал ни малейшего желания сносить шутки по поводу предмета его чувств. Сама Нина говорила, что нрав у него вспыльчивый, ревнивый и мстительный. Когда хозяин сказал, что для меня приготовлен особый экипаж, я спросил его, кому обязан таковым лестным вниманием.
– Донне Нине, – отвечал тот с улыбкой.
– Я весьма поражен, что эта дама столь печется обо мне, но подобный расход не соответствует состоянию моего кошелька.
– За все уже заплачено, сударь.
– Но я не допущу этого.
– Однако и я не могу ничего взять от вас.
Его решительный ответ заставил меня задуматься и навел на довольно грустные мысли. Я имел рекомендательное письмо к дону Мигелю Севаллосу и на следующий же день получил благодаря его содействию аудиенцию у вице-короля. Граф был небольшого роста, что сочеталось у него с неловкими и грубыми манерами. Он принял меня стоя, не желая, видимо, приглашать садиться. Я обратился к нему по-итальянски и получил ответ на испанском. Зная тщеславие графа, я в течение всего разговора усердно титуловал его «превосходительством». Он больше всего говорил о Мадриде и столичных развлечениях, из чего я заключил, что в Барселоне не приходится надеяться на многое. Он также пожаловался на синьора Мочениго, который, вместо того чтобы ехать в Париж через Барселону, как настоятельно приглашал его граф, отправился по более прямой Бордоской дороге. Его превосходительство пригласил меня отобедать, что мне было весьма приятно, поскольку свидетельствовало о его неведении касательно моих отношений с Ниной. О самой сеньоре я ничего не слышал в течение восьми дней.
У нас было договорено, что я явлюсь только после того, как она даст мне знать, но никаких известий от нее я не получал и терялся в догадках. Мне почему-то не приходило в голову, что граф проводит свой медовый месяц и занимает прелестницу все ночи подряд. Наконец я получил записочку от своей принцессы, она назначала мне рандеву на десять часов.
Наша встреча была довольно церемонной, но я отнес ее сдержанность на счет присутствия сестры – женщины лет сорока, с внешностью настоящей дуэньи. По правде говоря, меня вовсе не огорчало то, что Нина называла препятствием, поскольку я не испытывал ни малейшего к ней влечения. Впрочем, из чувства деликатности я почитал себя обязанным продолжать свои визиты, хотя одно с виду незначительное происшествие и должно было бы побудить меня покончить с ними. Однажды я спокойно прогуливался по городу, когда ко мне подошел офицер валлонской гвардии и учтиво произнес:
– Сударь, я хочу обратиться к вам по делу, которое меня совершенно не касается, но зато должно в высшей степени интересовать вас.

– Объяснитесь, сударь, я буду весьма признателен за ваше сообщение.
– Превосходно. Вы иностранец и, возможно, не вполне знакомы с испанскими нравами, а поэтому даже не представляете, какому риску подвергаете себя, бывая каждый вечер у сеньоры Нины.
– И какая же опасность грозит мне, сударь? Граф знает о моих ночных визитах и, полагаю, не имеет ничего против.
– Вы можете ошибаться. Граф, конечно, осведомлен о ваших ночных посещениях его любовницы. И не выражает своего неудовольствия лишь потому, что страх перед ней пересиливает ревность. Но знайте: истый испанец не может любить и не ревновать. Поверьте мне, сударь, в ваших же интересах не видеться больше с Ниной.
– Благодарю за совет, но я не смогу им воспользоваться. Это означало бы заплатить даме за ее благожелательность самой низкой неблагодарностью.
– Значит, вы будете продолжать свои посещения?
– До тех пор пока граф не сочтет нужным выразить мне неудовольствие, я буду иметь честь свидетельствовать сеньоре свои чувства.
– Граф счел бы ниже своего достоинства обращаться к вам, как это делаю я. – Сказав это, мой офицер удалился.
14 ноября, явившись к Нине, я застал у нее некую подозрительную личность, которая показывала ей портрет-миниатюру. Человек сей оказался не кем иным, как подлым Пассано, чье имя, к моему великому несчастью, встречается на страницах этих воспоминаний. Кровь ударила мне в лицо, но я сумел сдержать себя. Я сделал Нине знак пойти в соседнюю комнату и там потребовал сейчас же выставить этого мерзавца за дверь. Она возразила, что это художник, который предлагает снять с нее портрет.
– Это никакой не художник, а жулик, и мне он прекрасно известен. Гоните его, или я сию минуту ухожу.
Тогда Нина позвала свою сестру и перепоручила ей окончить дело. Пассано ушел в ярости, выкрикивая, что я еще пожалею об этом. И в самом деле, как явствует из последующего, мне пришлось раскаяться.
Двери дома, который занимала сеньора, выходили в довольно темный и узкий тупик. Его надо было непременно пройти, прежде чем оказаться на улице. Пробило полночь. Я простился с дамами и вышел, но не сделал и двадцати шагов, как меня с силой схватили за воротник. Мне удалось освободиться, нанести нападающему яростный удар локтем и отпрыгнуть назад. Я обнажил шпагу и сделал молниеносный выпад в сторону другого человека, бросившегося на меня с поднятой палкой. Засим я поспешил перелезть через ограду и очутился на улице. Оглушительный пистолетный выстрел заставил меня бежать со всех ног, но я упал, а когда поднялся, забыл подобрать свою шляпу. В полной растерянности и все еще не выпуская из рук шпаги, добрался до гостиницы и рассказал обо всем хозяину. Я не был ранен, но избежал этого каким-то чудом – мой кафтан был пробит двумя пулями как раз около груди.
– Вот неприятное происшествие, – отвечал мне хозяин, качая головой.
– Возможно, я прикончил одного из злодеев, но пусть знают, как нападать на меня. Сохраните мой кафтан – это свидетельство, которое никто не сможет опровергнуть.
– Вам лучше уехать из Барселоны.
– Вы принимаете меня за проходимца?
– Боже сохрани! Я вполне доверяю всему, что вы рассказали, и как раз потому-то вам лучше скрыться.
– Мне нечего бояться, я остаюсь.
На следующее утро я проснулся от какого-то странного ощущения – моя кровать была окружена сыщиками. Они опечатали мои бумаги, а меня арестовали, и я оказался в крепости. Мне поставили кровать подозрительного вида, возвратили чемодан, заперли на замок и оставили наедине со своими мыслями. Я никак не мог понять, почему вслед за ночным нападением последовала военная тюрьма. Что предпринять? Написать ли Нине, или лучше выждать? Я остановился на последнем. За пять французских ливров мне принесли добрый обед, и, несмотря на постигшее меня несчастье, я отдал ему должное. Осмелюсь даже сказать в похвалу себе, что никогда еще у меня не было столь отменного аппетита. В течение двух дней со мной обращались вполне достойно и возвратили в целости кошелек с тремястами дублонами, так что я оказался далеко не самым несчастным из людей.
На третий день, сунув нос в то, что тюремщик назвал окном, – подобие дыры в стене, украшенное решеткой, – я заметил во дворе этого мошенника Пассано, который приветствовал меня с иронической любезностью. Сие явилось ключом к разгадке. Значит, именно он выследил и донес на меня. Но почему Пассано вхож внутрь тюрьмы? Он разговаривал с офицерами, и, похоже, солдаты даже слушались его. Что это за коварные силы, которые заставляют меня встречать сего злого гения повсюду, куда бы я ни направился? В девять часов вечера ко мне в темницу явился офицер, казавшийся весьма подавленным.
– Извольте следовать за мной, сударь.
– А что, есть какие-то новости?
– Сейчас узнаете.
– Куда мы идем?
– На гласис[252].
Я пошел за ним. Холод был изрядный, падал мелкий, но густой снег – редкостное для Испании явление, где осень длится до декабря. Как только мы пришли, солдаты хотели отнять у меня плащ, который я взял на всякий случай. Видя мое сопротивление, один из них коротко и со значительностью сказал:
– Теперь он вам уж не потребуется.
Эти слова заставили меня вздрогнуть. Я поднял глаза и прямо перед собой, совсем недалеко, увидел ужасную картину – семь или восемь солдат, выстроенных в две шеренги с мушкетами на изготовку. Черные стены крепости придавали всей сцене более зловещий вид. При свете фонарей я смотрел, как приготавливается моя казнь, и уже не сомневался, что буду расстрелян. Я оледенел от ужаса, но в то же время мое сердце разрывалось негодованием. Что за непостижимое презрение к правам человека, толкавшее их на расправу со мной даже без видимости суда? В чем мое преступление? Какая вина, заслуживающая смерти, отягощает меня? Погруженный в эти размышления и совершенно подавленный, стоял я, прислонившись к стене. Офицер, бывший, судя по его виду, тоже не в себе, подошел и спросил, нет ли у меня какого-либо желания. При этих словах, столь явственно говоривших о моей участи, все мое негодование прорвалось наружу. Я принялся громко протестовать противу готовящегося убийства и, возвысив голос, заявил, что все участвующие в этом преступлении ответят перед Богом. И наконец, потребовал священника. Тогда некая личность, закутанная с головы до ног в плащ, подошла к офицеру и что-то сказала ему тихим голосом. Офицер приблизился ко мне, взял за руку и отвел в другую камеру, напоминавшую пещеру с вымощенным каменьями полом и едва ощутимой струей воздуха. Словом, это был настоящий склеп. Он оставил меня как бы заживо погребенным под охраной нового тюремщика. Этот человек, внешность которого поразительно соответствовала его обязанностям, сообщил мне, что я должен заранее говорить, какие кушанья желаю иметь на следующий день, поскольку ни один человек, кроме него, не может входить ко мне. Его слова освободили меня от смертельного беспокойства. В моем положении отсрочка даже на двадцать четыре часа могла оказаться спасительной.

– Я просил священника, – сказал я своему аргусу.
– А зачем это?
– Разве я не должен приготовиться к смерти?
– Священники никогда не бывают здесь. В этой тюрьме не содержат осужденных на казнь.
– Но ведь вы знаете, что предшествовало моему перемещению сюда?
– Мне известно только одно: я не получил никаких распоряжений, которые обычно относятся к смертникам. У вас свободны руки и ноги, и мне приказано доставлять вам за деньги все, что пожелаете.
– Значит, вас предупредили заранее?
– Сегодня утром.
Итак, они устроили спектакль приготовления к смертной казни. Я не сомневался, что обязан этим дьявольской изобретательности Пассано.
– Раз вам разрешено доставлять мне все необходимое, прежде всего купите книг.
– Невозможно! Это не дозволяется.
– Тогда бумаги, перьев и чернил.
– Только бумагу, потому что писать не разрешено.
– Но по крайней мере, могу я получить карандаш, чтобы набросать архитектурные планы?
– Сколько угодно.
– И вы принесете мне свечи?
– Нет, вот только лампа, которая горит днем и ночью. Этого вполне достаточно.
– И все это запрещено мне одному?
– Таковы правила для всех.
– Ну а входит ли в ваши обязанности составлять мне компанию?
– Нет, у меня ключи от камеры, и я ответствен только за вашу особу. Кроме того, вас охраняет часовой. Если хотите, с ним можно разговаривать через окошечко в двери.
– А что дают заключенным?
– Хлеб и суп. Но после некоторых формальностей разрешается заказывать другие кушанья. Поэтому мне приходится проверять всякие печенья, дичь и прочее.
Посоветовав мне набраться терпения, как будто оно зависит от нас самих, добряк удалился. Все-таки его слова ободрили меня, и, имея уже привычку к подобного рода превратностям, я спокойно провел ночь. Наутро я изрядно позавтракал в присутствии моего тюремщика, который усердно прокалывал вилкой все, что приносили, дабы удостовериться в отсутствии спрятанных писем. На приглашение разделить мою трапезу он ответствовал, что его обязанности не разрешают воспользоваться моей любезностью.
Я провел в этой темнице сорок три дня и именно там, полагаясь лишь на собственную память и карандаш, написал «Полное опровержение венецианской истории Амелота». Для цитат мне приходилось оставлять пропуски, поскольку у меня не было под руками самой книги.
28 декабря все тот же офицер, который арестовывал меня, приказал отпереть камеру и предложил мне одеться и следовать за ним. Он сопровождал меня ко дворцу правосудия, где секретарь возвратил мне мои бумаги, а также вручил все три моих паспорта, подтвердив, что они не подложные.
– Так, значит, меня продержали в тюрьме сорок три дня только для того, чтобы удостовериться в этом?
– Единственно по сей причине, сударь. Но теперь вы оправданы. Однако оставаться в Барселоне вам не разрешено. Для всех приготовлений вы имеете три дня.
– Я не спрашиваю, какой тайный и всесильный враг преследует меня, но, согласитесь, эта история выглядит до крайности некрасиво. Отъявленный злодей и тот имеет возможность защищаться, а мне было отказано в этом.
– Ошибаетесь, вы можете подать жалобу в Мадридский совет.
– С меня довольно. Сохрани бог полагаться на испанское правосудие! Я еду во Францию.
– Счастливого путешествия.
– По крайней мере, вы могли бы передать мне приказ в письменном виде.
– В этом нет надобности. Я Эмануэль Бадильо, секретарь управления. Вас отвезут в гостиницу «Санта-Мария», и там вы найдете оставленные вещи, после чего можете совершенно свободно располагать собой.
В гостинице я получил обратно свой кафтан, шпагу и даже шляпу, которую уронил во время бегства (странная находка, ведь в мое отсутствие в комнату входили только полицейские чины). Прежде чем уехать, я хотел расплатиться с хозяином, но он отвечал обычной фразой:
– Все оплачено, в том числе и следующие три дня.
– Кем же?
– Вы сами хорошо знаете.
– Моя история наделала много шума?
– Предостаточно.
– А что говорили?
– И то и се. Вам не понравится, если я расскажу об этом.
– Не понравится! Мне совершенно безразлично, что говорят. Только дураки боятся болтовни.
– Уверяют, что выстрел произведен вами, а для крови на шпаге вы закололи кролика, поскольку в указанном месте не обнаружилось ни мертвого, ни раненого.
– Вот забавно! А моя шляпа?
– Сыщики нашли ее на улице.
– Вы слишком доверчивы. Как же объясняют, почему меня посадили в тюрьму?
– Ходили тысячи всяких слухов. Одни говорили, будто у вас не в порядке бумаги, другие – что вы любовник донны Нины.
– Но ведь вы можете подтвердить, что я всегда ночевал у себя в комнате?
– Поверьте мне, сударь, для вас же будет лучше, если вы никогда более не увидите эту даму.
– Не беспокойтесь за меня.
Я также узнал, что Нина во всеуслышание хвалилась, как щедро она раздавала мне деньги, а графу Риэле почти призналась в нашей связи. В этот же вечер я доставил городским сплетникам новую пищу для разговоров. Хозяин по моему поручению взял ложу в опере. Ожидалось, что объявленный спектакль будет особенно блестящим. И вдруг за час до начала афиша была снята – из-за болезни двух певцов представление откладывалось до 2 января. Это распоряжение могло исходить только от вице-короля. Как и весь город, я принял его на свой счет.
Я покинул Барселону в последний день 1768 года и направился к Перпиньяну. Путешествовал я в доброй коляске, проезжая ежедневно понемногу и останавливаясь на постоялых дворах только для того, чтобы подкрепиться. На следующий день после отъезда мой возница спросил, не осталось ли у меня в Барселоне недоброжелателей.
– Почему такой вопрос?
– Да вот со вчерашнего дня три какие-то личности не выпускают нас из вида. Ночь они провели в том же трактире, что и мы. Они все время молчат и, конечно, замышляют что-то недоброе.

– А как обезопасить себя от нападения?
– Пока они впереди на три четверти часа. Полагаю, лучше всего выехать несколько позднее и заночевать в какой-нибудь захолустной гостинице. Если эти бандиты вернутся, то не останется уже никаких сомнений.
Я последовал совету возницы, и мы остановились на указанном им постоялом дворе. Наших преследователей там не было, и я уже начал успокаиваться, как вдруг, посмотрев в окно, увидел их у ворот конюшни. Судорога ужаса пробежала по всему моему телу, и я почитал себя уже погибшим. Однако по размышлении мужество вернулось ко мне. Я велел своему слуге не показывать беспокойства, а как только эти люди заснут, сразу же послать ко мне кучера. Сей последний не заставил долго ждать себя. Он прибежал и с горячностью принялся убеждать меня, что надобно немедля отправляться в путь. «Я подпоил этих негодяев, – объяснил он, – чтобы они разговорились. Теперь нет уже ни малейшего сомнения – это наемные убийцы. Надо пользоваться случаем, пока они спят, и ехать. До границы совсем недалеко, и я знаю одну боковую дорогу, по которой мы доберемся за несколько часов».
Бесспорно, если бы я мог добыть себе эскорт хотя бы из двух верных людей, то, конечно, пренебрег бы советом моего проводника. Однако же, имея всего лишь шпагу и пару пистолетов, в состоянии ли я был защититься от трех головорезов, вооруженных с головы до ног и решившихся прикончить меня? Мы поспешно снялись с места и за шесть часов проделали одиннадцать лье, так что бандиты, может быть, еще спали, когда мы достигли французской границы. Тогда я был далек от того, чтобы догадаться, кто заплатил этим наемным убийцам.