1-Une fois que la chimère est née, ils la recueillent chez eux comme un passetemps de salon; ils jouent avec le monstre encore petit; ils n’imaginent pas qu’il puisse jamais devenir une bête enragée et formidable-1.
Марья Яковлевна Лукоянова принимала по пятницам в своей большой, полукруглой гостиной, украшенной теми двумя неизбежными колоннами, оштукатуренными под мрамор, без которых, как известно, не могла обойтись ни одна гостиная в московских городских домах, построенных после пожара Двенадцатого года. По случаю возвращения своего из Петербурга (о чем заранее известно было ее знакомым) и названных ее в гости вагонных своих спутников она отдала приказание, помимо двух стоявших ламп, освещавших в эти дни комнату, зажечь еще пару из дюжины старинных, полинялого зеленого цвета с золотом кенкетов, висевших, очевидно, кругом ее стен более в видах украшения, чем практической пользы. Кенкеты чадили немилосердно, и хозяйка уже два раза высылала с ними красноносого Архипа «промыть их, вычистить и новыми фитилями заправить», на что он злобно возражал ей, унося их, что «они с самого царя Гороха не воздержны, потому в них жесть давно прогнила насквозь, а не то чтоб фитиль, али мыть»… Сама она, сидя на диване, массивная, простоволосая (чепцов на себе она дома не терпела), с огромным, твердым, похожим на кирасу корсетом, подымавшимся чуть не до горла и заканчивавшимся чуть не у колен ее, играла в шашки со стоявшим против нее на табурете по другой стороне небольшого столика карликом Памфилом Иванычем, при чем щелкала его легонько по крохотному носу, когда он проигрывал (выигрыш свой, определенный в две копейки ассигнациями за партию, Памфил Иваныч каждый раз аккуратно вписывал своими детскими ручками в книжечку с карандашиком, которую вынимал с лукавою улыбочкой из бокового кармашка своего чистенького сюртучка). За нею, в глубине, образуемой впадиной окна в толстой стене, сидела приживалка, горбоносая старая дева, грузинского происхождения, Катерина Борисовна Амилахвари, полуседая, с огромными коровьими глазами, в темной юбке и большом шерстяном платке, повязанном накрест по широкой, отвислой груди, и вязала чулок. Пред нею стоял старинный наш знакомый Шигарев[8], все так же продолжавший разыгрывать шута в московском обществе, и занимался дразнением ее. Дразнение состояло в том, что он заводил с нею речь о первом попавшемся предмете, но непременно в вопросительной форме, и что бы ни ответила она, он вытягивал длинное лицо и произносил тоном чрезмернейшего удивления:
«Браво, брависсссимо,
Катерина Борисссссовна!»
На что она, в свою очередь, неизменно фыркала в отместку: «А ты – рыжий пес!», хотя Шигарев никогда рыжим не был, а в настоящую пору был даже лыс, как тыква, и походил всегда гораздо более на пигалицу, чем на благородное животное, именуемое псом. Александра Павловна на противоположном конце залы сидела за круглым столом с Ашаниным и рассеянно улыбалась какому-то его рассказу.
Он, в нетерпеливом чаянии новой встречи с Ольгой Елпидифоровной Ранцовой, приехал спозаранку к Лукояновым и застал обедавших у них Шигарева и племянника покойного мужа Веры Яковлевны, Иринарха Овцына, молодого человека, с которым мы не замедлим познакомить читателя.
Почти по самой средине комнаты, между двух ее колонн, стояли длинные пяльцы, наполовину прикрытые простыней. По открытой части натянутой канвы быстро двигались, вышивая какой-то пестрый ковер, длинные пальцы сидевшей за этой работой молодой девушки. Она была почти полголовой выше Александры Павловны, несколько еще худа и нескладна, хотя ей уже минуло девятнадцать лет, и широкий склад ее плеч говорил о несомненном пышном развитии ее организма в весьма недалеком будущем. Русые волосы, с тем особым каштановым оттенком, который англичане называют auburn2, собраны были в одну огромную косу над белою, высокою и тонкою шеей. Глаза были у нее совсем почти зеленые, холодные, – какие-то пронзающие и недосягаемые вместе с тем глаза, – которыми она, казалось, могла как ясновидящая сквозь стену читать в душе других, но которые не давали никоим образом другим проникнуть в свою очередь в ее душевную глубь. Выдавала она себя, как арабская лошадь, лишь говорящим движением своих подвижных, тонких до прозрачности ноздрей да высокомерным очерком красивых, твердо вырисованных и, видимо, неохотно открывавшихся губ… Ее мало обычный, почти странный облик мог многим не нравиться, но никто бы не прошел, не заметив ее… Девушка эта была княжна Кира Никитишна Кубенская, двоюродная сестра «Сашеньки».
Против нее сидел Иринарх Овцын, господин лет двадцати трех, с белокурыми жидкими волосами, зачесанными за уши, белым бескровным лицом и несколько подслеповатыми серыми глазами, с заметною опухолью кругом век. Черты его были довольно правильны и недурны, но судорожное выражение, казавшееся присущим его длинным, узким, то и дело подергивавшимся губам, давало общему характеру его наружности нечто как бы злое и ехидное. Росту он был среднего, худощав; одет был и держался с намеренною, казалось, небрежностью и нескрываемою презрительностью ко всему окружающему.
– С одной стороны, сила и энергия молодого поколения, с другой – немощь и тупоумие отживающего старья – выбор, кажется, не труден! – говорил он девушке, покачиваясь на стуле, негромким и самоуверенным голосом в заключение какой-то предыдущей, пространной, по-видимому, проповеди.
Он вытащил из бокового кармана своего сюртука смятую папироску, расправил ее костлявыми пальцами, с сизыми оконечностями обгрызанных ногтей, и потянулся с места закурить ее к шандалу, стоявшему на пяльцах княжны.
– Нет, ты, пожалуйста, уж это оставь! – крикнула ему Марья Яковлевна, заметив его движение.
– А почему так?
Он обратил на нее недовольные глаза.
– Потому что у меня здесь не курят.
– Вот что!
И он хихикнул:
– Стеснение личной свободы, значит?
– Ах, батюшка, – расхохоталась она, – да я-то в своем доме хозяйка, кажется!
– Что ж, пользуйтесь… пока не отняли, – примолвил Овцын с тем же ядовитым хихиканьем, но понижая голос, и взглянул избока на безмолвную Киру.
– Что ты там мурлыкаешь, что? – крикнула ему опять с места Марья Яковлевна.
Он не успел ответить.
Еле слышными шагами вошла в комнату худенькая, невысокая, лет за тридцать, женская особа в темном платке на плечах, кисейном чепце с оборками, охватывавшими вплотную ее увядшее, чрезвычайно добродушное и несколько слезливое лицо, и с туго набитым мешком на руке. Она, точно скользя по паркету, торопливо и робко кивая по пути направо и налево, подошла к хозяйке и, не говоря ни слова, поцеловала ее в плечо.
– Лизавета Ивановна, – воскликнула та, – что это вас так давно не видать? Мы и в Петербург успели съездить с тех пор.
– Слышала, ангел мой (она произносила не ангел, а «анделъ»), слышала… А я у Троицы побывала, сегодня вернулась только…
Марья Яковлевна засмеялась:
– Сердце не камень, на владыку лишний раз воззрится ездили, – он там ведь теперь?.. Ну, садитесь, рассказывайте!
Она грузно двинулась на своем диване, указывая вошедшей подле себя место. Лизавета Ивановна присела на краешке и улыбнулась кроткою и счастливою улыбкой:
– Сподобилась, как же, матушка Марья Яковлевна, сподобилась! От самого благословение имела счастье получить, – заговорила она вполголоса, растягивая и удлинняя слова от удовольствия, которое видимо производили они на нее, – до слез, андел мой, до слез умилена была… Велелепие-то какое, благочиние, и словами не сказать! А как двинулся он это, идол мой, после службы, идет весь в золоте, голубчик, на голове митра так и сияет; диакона его два в облачении под мышечки ведут, а у самого ручки-то такие маленькие, интересные, косточки одни, ну мощи, милая, как надо быть мощи… Как увидала я его, старца моего святенького, не смогла просто, андел мой, Марья Яковлевна, впала ему прямо на путь в ноги: «Благослови, говорю, владыка, меня грешную!..» Он, идол мой бесценный, поглядел на меня так ласково, возложил на чело мое знамение и тихонько так, – голосок-то слабенький, как у комарика: «Встаньте, говорит, пропустите!» А я уж и не могу, милая, заливаюсь, ну просто так и льет, так и льет из меня слеза… Просвирочку вам, андел мой, привезла, – прервала себя Лизавета Ивановна, смахивая верхом руки навернувшиеся у нее при этом воспоминании новые слезы и поспешно развязывая свой мешок, – подавала за здравие ваше и барышни нашей многоценной, – промолвила она уже громко, улыбаясь чрез комнату сидевшей на другом конце залы и дружески кивавшей ей в свою очередь Сашеньке.
– Спасибо вам, милая, спасибо! Ведь никогда не забудет… – говорила Марья Яковлевна, принимая от нее просфору.
Та поцеловала ее в плечо еще раз и поднялась с места:
– Ну, а теперь я с сокровищем моим поздравствоваться, – усмехнулась она опять своею кроткою улыбкой и поплыла, перебирая быстро маленькими, худыми ногами в сторону Александры Павловны. Она замедлила шаги, проходя мимо княжны Киры, и почтительно поклонилась ей.
– Благодати масла и ладона отведали всласть, а? – отпустил ей чрез спину Овцын, прислушивавшийся, кривя губы, с места к разговору ее с теткой.
– Что ж, батюшка, Иринарх Федорович, – краснея и как бы испуганно останавливаясь на ходу, возразила она, заикаясь, – разве что в этом дурно?.. Сказано: храм Мой храм молитвы наречется…
– Как тебе не стыдно, Иринарх! – быстро молвила Сашенька, вставая с места и идя с протянутыми руками навстречу маленькой особе.
Княжна Кира подняла свои зеленые глаза, остановила их на миг на кузине и опустила их опять с тем же непроницаемо холодным выражением.
– А помнишь ты, Ира, – раздался неожиданно из глубины окна звучный бас грузинской девы Амилахвари, – помнишь, как за грубость твою высекла тебя при мне раз матушка твоя покойница, Анна Ивановна, царство ей небесное?
– Видно, мало! – отпустила к этому так же громко Марья Яковлевна.
Овцын, не удостаивая их взгляда, отчеканил медленно и внятно, продолжая относиться к сидевшей против него княжне:
– Давно пора весь этот безобразный порядок смести с лица земли!
– Мети, батюшка, мети, тебе здорово! – расхохоталась хозяйка, фукая шашку у проглядевшего Памфила Ивановича, – веники хоть на мой счет покупай, жертвую!
Княжна Кира чуть-чуть повела углами губ, но никто бы не мог сказать, словам ли Овцына или ответу тетки выражала сочувствие ее немая улыбка.
– И все-то из-за меня грешной, Господи! – с болезненным выражением на лице и сжимая нервно руки, прошептала Лизавета Ивановна, растерянно глядя на Сашеньку, усадившую ее подле себя и Ашанина.
– И нисколько! – успокоительно молвил ей на это Ашанин. – Будто вы не знаете, что Марья Яковлевна и так при всяком случае жучит его и старается из него дурь выбить.
– Мне это нисколько не нравится, впрочем, – и Александра Павловна, вздохнув, закачала головой, – Иринарх еще более раздражается и путается в этих своих… идеях… Я боюсь, что из него ничего не выйдет…
– А вы питали еще надежду? – рассмеялся он. – Но что в нем находит занимательного Кира Никитишна, хотел бы я знать; он вечно к ней пристроится со своими проповедями, а она слушает!..
Александра Павловна с мгновенною морщинкой на лбу медленно пожала плечами… и вдруг слегка вздрогнула, приосанилась и вся обернулась взглядом на дверь в соседнюю комнату, из которой долетел до нее легкий шум чьих-то мужских неспешных шагов.
Кира Кубенская подняла еще раз глаза и устремила их по тому же направлению.
Стройный, красивый, с папахою под мышкой, обтирая тонким батистовым платком свои еще влажные от мороза усы, вошел Троекуров.
– Вот это мило, по-нашему, по-московски, – радостно заголосила, завидев его, Марья Яковлевна, – a то я боялась, вы, по обычаю вашего петербургскаго grand genre, вздумаете за полночь приехать ко мне, когда у нас добрые люди давно в постелях.
– Я приехал, как вы приказывали, – отвечал он с подлежащею светскою улыбкой.
– Вот и прекрасно! Садитесь пожалуйста!.. Надо вас познакомить со всеми… Сашеньку и Владимира Петровича вы знаете. A это племянница моя, княжна Кубенская.
Троекуров отвесил девушке глубокий поклон.
Она внимательно поглядела на него, отвечала коротким кивком и, опершись затем головой об руку, принялась с какою-то иронической поощрительностью глядеть на тетку, как бы говоря: «Ну, ну, продолжайте это ваше забавное называние, где не мужчину даме, a даму мужчине представляют»…
Овцын, в свою очередь, насмешливо улыбаясь, встал и заходил по комнате.
Расходившаяся Марья Яковлевна продолжала:
– Алексей Федорович Шигарев, старинный наш приятель… A это племянник мой по мужу, Овцын, – сказала она, указывая на него, – большой забавник, – сочла она нужным прибавить от избытка блаженных чувств, – зол на весь мир, предваряю вас.
Тот, закусив побледневшие губы, круто повернул на каблуках и воззрился в лицо Троекурову:
– Точно так-с, фамилия моя – Овцын, но овечьей кротости в себе не питаю!
Кавказец, безотчетно сжав брови, серьезно поглядел в свою очередь ему в лицо.
– Бодает! – скорчив гримасу, отпустил Шигаров. – Из Овцыных в Козловы просится.
В стороне от говоривших послышался будто какой-то мышиный писк: сочувственно смеялся обрадованный карлик Памфил Иванович.
– В Козловы готов, но никак не в паяцы! – отрезал Овцын, вызывающими глазами глядя на зубоскала.
– Иринарх Федорович! – раздался вдруг твердый и чистый голос Киры. – Оставьте! Сядьте ко мне!
Он подошел и опустился на прежнее место с дрожавшими еще от гнева и торжества губами.
Марья Яковлевна гневно поглядела на них, готовясь, надо думать, отпустить опять колкость, – на сей раз и по адресу племянницы, когда в комнату вступило новое лицо.
Это был известный в те дни всей Белокаменной Фифенька Веретеньев, светский жуир, заменивший давно переселившегося на службу в Петербург Чижевского[9] в должности Vortänzer’a3 московских балов, дирижировавший ими повсюду, в «maisons huppées»4, как на купеческих свадьбах (Фифеньку «нанимали» бородачи на эти торжества, уверяли злые языки), облекаясь в эти дни в сочиненный им особого рода фрак с обтянутыми белым атласом обшлагами и подбойкой, – добрейший и беспутный малый, безбоязненно говоривший по-французски, как испанская корова, и вообще безграмотный, как семилетний школьник; находивший средство проедать и проигрывать тысяч пятнадцать в год на мифический капитал какого-то, никогда им самим невиданного, костромского леса, «который», утверждал он, «под Москвою стоил бы по крайней мере пятьсот тысяч», но, к несчастию, находился в таких местах, где и гроша медного за это добро никто ему дать не хотел; доживший тем не менее без печали в этих условиях до сорокалетнего возраста и мечтавший теперь, для увенчания своей карьеры, «подцепить какую-нибудь миллионную приданницу из Рогожской», над раскольническими учреждениями которой состоял он одно время, по милости влиятельных сестриц, смотрителем от правительства. Таково было общественное положение Фифеньки, самого популярного в ту пору персонажа в Москве.
Красный, хохочущий, с двумя недостававшими у него спереди зубами, вбежал он в комнату, пришепетывая и присвистывая в пустое отверстие этих зубов и махая от входа хозяйке обеими руками:
– Марья Яковлевна, даму вам привез, une femme… quelle encore! (то-есть в вольном переводе: «Какая еще!»). Первый сорт, из Петербурга… На Воздвиженке еду в санях, смотрю: на боку карета, колесо отлетело. Я сейчас: «стой!» кричу, выскочил; слышу женский голос: «Выпустите меня, ради Бога!» Я ей: «Madame, – говорю, отворяя дверцу, – 5-soyez si bon, sortez». A она как вышла, я так и крикнул: «Ольга Елпидифоровна, déesse! Как вы здесь, куда?» A она мне говорит, что к вам… Скажите пожалуйста!.. «Asseyez, говорю, plus vite dans mes traineaux»-5…
– Вы ее привезли, madame Rantzof, где же она?
И Марья Яковлевна поднялась с места.
– В передней у вас обтирают ей платье; прямо ведь из кареты в снег выскочила…
– Саша, ступай скорее, прими! – поспешно молвила ей мать.
– А, Троекуров, mon cher, давно ли? – присвистывал тем временем Фифенька, кидаясь к нашему герою (он имел талант быть знакомым и на «ты» со всем миром) и принимаясь обнимать его. – Приедешь в клуб ужинать?.. Здесь дохлятиной кормят, – прошептал он ему уже на ухо.
В соседней комнате слышался звонкий голос петербургской гостьи:
– Нет, нет, merci, я никогда не простужаюсь, да и ног я совсем не промочила, на мне были меховые ботинки… Quelle aventure6! – молвила она со смехом, появляясь на пороге залы и быстро кивая шедшей навстречу ей хозяйке. – Если бы не Фифи…
– Да, Филипп Андреич нам сейчас говорил… Не ушиблись вы? – заботливо допрашивала Марья Яковлевна.
– Нет, ни малейше, цела и невредима!
– A карета ваша что же?
– А, право, не знаю!.. Наденут колесо, приедет, вероятно; кучер знает куда…
– A если там сломано и нескоро поправить можно?.. Я тогда прикажу для вас мою карету заложить, – любезно предложила хозяйка.
– Ни за что! – вскликнула Ранцова. – Я в санях поеду; погода теплая.
Ашанин с поклоном и протянутою рукой быстро подошел к ней:
– У вас карета извозчичья?
– Да.
– Так это его долг приехать с этою или с другою каретой. Позвольте, я это сейчас устрою.
И торопливо, как бы с тем чтобы не слыхать возражений своей предусмотрительности, он вышел из комнаты.
Марья Яковлевна повела торжественно петербургскую даму к своему дивану (изящный туалет Ранцовой производил на нее невольно импонирующее впечатление) и усадила подле себя, сказав при этом Памфилу Ивановичу, продолжавшему все так же стоять на своем табурете у шашечного стола: «Убирайся, будет!»
Ольга Елпидифоровна обняла быстрым взглядом старушечий чепец на голове Лизаветы Ивановны, сморщенное как старое яблоко лицо карлика, восточную физиономию приживалки с чулком и повела его, прищурясь, на сидевшаго тут же Троекурова: «Москва pur sang7, не правда ли?» – говорил этот насмешливый взгляд. Но глаза его не отвечали на ее вопрос. Ему досадно было присутствие самой ее здесь, да и занят он был совсем не тем… Он с каким-то враждебным и осторожным любопытством поглядывал со своего места на «странную» девушку, склонившуюся над пяльцами посреди залы. Его покоробило и от небрежного кивка ее на его поклон, и от «неучтивой выходки» ее в поощрении «этого длинноволосого мусьяка», – и он безотчетно старался теперь прочесть в чертах ее лица смысл и повод всего этого. «Не вульгарность это, не mauvaise éducation8, – говорил он себе, он чутьем это чуял и понимал своим долгим светским опытом, – а что-то крайне независимое, надменное и презрительное. Она, видимо, глубоко убеждена в превосходстве своем надо всем, что здесь. Откуда это, с какого права?..» Но ничего прочесть он не мог: девушка не отрывала глаз от своей работы и только иной раз, казалось издали Троекурову, выражала чуть заметным движением головы одобрение или сочувствие тому чему-то, что, наклоняясь к ней чрез пяльцы и подергивая губами, говорил ей Овцын.
A про нее в то же время зашла речь между хозяйкой и гостьей. Он стал прислушиваться.
– Qui est cette jeune personne9? – пожелала узнать г-жа Ранцова, обратившая тотчас же внимание на необычайную наружность той, которая занимала самого его в эту минуту.
– А это племянница моя родная, брата моего покойного дочь, сирота, княжна Кубенская.
– Она точно 10-une jeune reine, – молвила улыбаясь петербургская барыня, – между этими двумя колоннами, dominant l’alentour-10, серьезная такая, важная…
– Д-да, – не сейчас и сквозь зубы молвила на это Марья Яковлевна, – царицей себя держит… Привыкла!.. Про брата моего, князя Никиту Яковлевича, верно, слышали? – спросила она через миг.
– Он в Сибири генерал-губернатором был?
– Пятнадцать лет целых царствовал там… Она там и родилась… С женой он всего только два года прожил, умерла она, оставя ему эту девочку… Как выросла, так у него и принимала, и всем домом, почитай, всем краем ворочала, когда он болеть там стал…
– Ах, Боже мой, – воскликнула Ольга Елпидифоровна, – я теперь вспоминаю: я их видела в Баден-Бадене тому два года.
– Да, ноги отнялись у него, он тогда должность оставил и поехал с нею за границу.
– Я встречала их там в allée de Lichtenthal11, всегда вдвоем; его возили в колясочке, a она рядом идет в широкой соломенной шляпе… Я бы ее, впрочем, не узнала… Они ни с кем там не знакомились, ни у кого не бывали…
Марья Яковлевна только головой качнула.
– Давно она у вас живет? – вмешался в разговор Троекуров.
– Да вот, как брат помер. Я сейчас же ей написала… Куда ж ей было, окромя как к тетке родной! Привезла ее мне тогда швейцарка, компаньонка; второй год с тех пор пошел…
– Отец оставил ей состояние? – спросила довольно безцеремонно Ранцова.
Марья Яковлевна пожала плечами:
– Монеты какие-то да камни; охотник был до них покойный. A окромя этого хлама ни гроша медного. Все там в Сибири прожил… Положил ей Государь две тысячи пенсии в год до замужества, да единовременно три тысячи из кабинета ей прислали: вот и все наследство у нее!..
– Познакомьте меня пожалуйста с ней, chère madame!
– Ах, виновата, я вам не представила… Кира! – громко крикнула г-жа Лукоянова.
Девушка приподняла голову от канвы и медленно обернула ее на тетку. Ноздри ее словно оскорбленно дрогнули и расширились…
– Что вам угодно? – произнесла она своим отчетливым голосом.
– Поди сюда, я хочу тебя представить madame Ranzof…
Ольга Елпидифоровна вскочила с места:
– Ne vous dérangez pas, princesse12! Позвольте мне поглядеть на вашу работу…
Она подбежала к пяльцам, схватила и стиснула руку Киры и заговорила о том, что она два года тому назад «любовалась ею» в Бадене, но что княжна, верно, и не заметила ее, a она так рада теперь, так рада случаю познакомиться с нею…
Зеленые глаза княжны пристально остановились на расточительнице этих любезных слов:
– Благодарю вас, – промолвила она, – но знакомство со мною никому не может доставить удовольствия.
– Это почему? – воскликнула наша барыня.
Что-то вроде улыбки сложилось на характерных устах Киры.
– Почему? – повторила она. – Потому, что я дикая.
Ta сочла долгом рассмеяться:
– Вы, то есть, хотите сказать, что вы дичитесь нас грешных? Это совсем другое дело. И я позволю себе спросить вас тогда, за что такая немилость?
– Я говорю то, что говорю, – отвечала протяжно на это девушка.
– Из чего же вы заключаете то, в чем вы никогда не уверите меня? – продолжала все с тою же любезностью ее собеседница.
– Я себя знаю, a вы меня не знаете.
«Да, с нею трудно!» – подумала Ольга Елпидифоровна. Она наклонилась к пяльцам и спросила:
– Кому вышиваете вы этот прелестный ковер?
– На могилу на одну, – отвечала, помолчав и видимо нехотя, Кира.
«Ah, mais cela devient lugubre a la fin13!» – сказала себе на этот раз по-французски Ранцова и, прищурившись, оглянулась кругом, ища, с кем бы можно было завести более приятного рода беседу… Александра Павловна разговаривала стоя с Веретеньевым у фортепиано, приставленного к одному из простенков залы; она направилась к ним.
– Аппробую14! – сказал с ликованием в чертах Овцын княжне, как только та удалилась.
– Что? – спросила она, продевая иглою снизу вверх.
– А то, что без буржуазной ипокризии15 вы прямо заявили ей свои убеждения.
– Какие убеждения? – словно уронила Кира.
– Вы ей честно на ее бессмысленное светское кудахтанье ответили, что вы «дикая».
– Так что же? – спросили поднявшиеся на Овцына глаза княжны.
– Вы ей сказали этим, – пояснил он, – что вы презираете те искусственные, нелепые условия, которыми до сих пор определялась жизнь людей в обществе, и не хотите признавать ничего, кроме естественных, нормальных потребностей человека.
Она не отвечала сразу.
– Я терпеть не могу фамильярности, – вымолвила она наконец и опять замолкла.
Фифенька говорил тем временем Александре Павловне:
– Я к вам чай пить приехал до клуба. 16-Pourquoi pas до сих пор?.. Вот и déesse-16 моя тоже хочет.
Он подбежал к подходившей петербургской барыне:
– 17-N’est – ce pas, vous buverez московского чайку?..
Он взял ее руку, повернул ее ладонью вверх и приложился губами к голому местечку между перчаткой и рукавчиком.
– Ну, что Наташанцев, Bazancourt, Chou-Pail? У ваших ног toujours? Люблю! Всем tête tourne, a сама ничего… N’est-ce pas-17, ничего? Молодец déesse!..
В дверях залы появился старик-буфетчик, в сюртуке, но в белом галстуке и нитяных перчатках наруках.
– Чай готов, пойдемте! – громко сказала Александра Павловна.
Она нетерпеливо ждала этой минуты, когда наконец представится ей возможность поговорить с Троекуровым.
Все поднялись и потянулись в столовую.
В дверях Сашенька обернулась, отыскивая глазами Лизавету Ивановну.
– Куда вы, куда, голубушка? – вскликнула она, увидав, что та улепетывает на неслышных своих ножках в противоположную дверь залы, и побежала за нею.
– Нет, нет, ангел мой, – залепетала маленькая особа, – оставьте!.. Народу у вас сегодня, чужие все… Сами знаете, на что я им, да и боязно как-то. Я к нянюшке, к Глафире Савельевне, мы уж завсегда, как гости, чай пьем вместе… A в спаленку к вам, как придете, можно? – спросила она тут же с какою-то робкою и вместе с тем проницательно нежною интонацией в голосе, подымая на девушку вопросительные глаза.
– Непременно приходите, непременно! – и Сашенька с мгновенным порывом закинула ей обе руки за шею. – Я все вам, душечка Лизавета Ивановна, все расскажу, – прошептала она ей на ухо, крепко поцеловала ее в щеку и побежала назад.
Троекуров, пропустив всех вперед, поджидал ее у дверей. Он со своего места все видел.
– Скажите, – сказал он, глядя на нее со светлою, всю ее озарившею улыбкой, – кто это, кому я теперь так завидую?
Она рассмеялась как бы бессознательно, в униссон этой улыбке его.
– Ах, она такая хорошая… Сердечная! – примолвила она, тут же переменяя тон. – И несчастная такая, если бы вы знали!.. Ее зовут Лизавета Ивановна, по фамилии Сретенская; она дочь священника одного, богатаго, осталась молоденькая сиротой… И был у нее жених, офицер, которого она ужасно любила, и его убили в Венгерскую кампанию. Она все тогда, что у нее было, раздала бедным и пошла в монастырь, Только там игуменья одна, Нафанаила, очень ее обижала, она и вышла.
– И теперь у вас живет? – спросил молодой человек.
– Нет, мы просили ее, она не хочет. Квартирка у нее своя… Она все по церквам да за больными ходит…
– Вы ее очень любите?
– Да, очень, она стоит…
Троекуров остановился и поглядел на нее…
– Больше, чем вашу кузину, княжну Киру, что по-гречески значит госпожа? – подчеркнул он, намекая на объяснение, данное ему Марьей Яковлевной в ложе Большого театра.
– Зачем это вы у меня спрашиваете? – молвила она с удивленною и как бы смущенною улыбкой.
– Потому что я чувствую, что я никогда не был бы в состоянии полюбить ее на вашем месте, – отвечал он серьезным тоном.
– Напрасно! – поспешно возразила Александра Павловна. – Она тоже несчастная!..
– Саша, где ты, иди разливать! – раздался из столовой громкий голос г-жи Лукояновой.
– Иду, maman!.. Идем, – тихо добавила она, вся сияющая и вся розовая, обернувшись на своего спутника…