К книге
Четверть века назад. Книга 1Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть вторая. XLVIII
100%
Четверть века назад. Правдивая история (Памяти графа Алексея Толстого). Часть вторая. XLVIII
115

Настала ночь… Она лежала на столе, озаренная свечами в высоких церковных шандалах, вся белая, в белой кисее, усыпанная свежими цветами, в венке из белых роз на распущенных волосах, со сложенными на груди крестом руками… Такими на полотнах старых мастеров пишутся непорочные с летящими встречать их с неба детскими головками ангелов на трепещущих светлых крылах… Она уснула – и небесные видения, казалось, виделись ей теперь; что-то безбрежное, глубокое, божественно-счастливое лежало в этом облике, говорило в складке строго, таинственно улыбавшихся уст. Такой улыбки, такого выражения нет у живых – их дает на грани земного бытия как бы мгновенное прозрение иной, вечно сущей, беспредельной жизни…

В открытые настежь окна покоя глядели с темного неба сверкающие звезды; из сада лился волною ночной воздух, примешивая свою живительную свежесть к проницающему запаху раскиданных по ней цветов… Она уснула и улыбалась небесным видениям…

Старик-смотритель стоял у нее в ногах, разбитый, с подгибавшимися то и дело коленями, и глядел на нее неотступно сквозь влажную пелену, застилавшую ему глаза. Подле него, на выдвинутом теперь из ее спальни prie-Dieu княжны лежала между двумя свечами книга в бархатном переплете с золотыми застежками, Псалтырь ее, по которому он собирался теперь читать над нею… Но старый романтик медлил приступить к этому чтению, и дрожавшие уста его шептали строки, неустанно, неотразимо звеневшие теперь в его ухе:

Мой друг, я все земное совершила, —

Я на земле любила и жила…

Он был один. Княгиня Аглая Константиновна, в преизобилии горя удалившаяся вслед за обмороком под сени своего ситцевого кабинета, где долго лежала пластом на диване, зарывшись головой в подушках, заснула теперь на нем, как сурок. Все обитатели дома, приходившие поклониться усопшей, перебывали уже тут… Глаша, горничная ее, только что вышла из комнаты – и из-за стены, отделявшей спальню княжны от бывшей комнаты Надежды Федоровны, глухим и надрывающим стоном доносилось до слуха старика ее нескончаемое, отчаянное рыдание…

Он отер еще раз глаза, подошел к аналою и, раскрыв книгу, начал медленным, прерывающимся голосом: «Блажени непорочнии в пути, ходящие в законе Господни»…

Кто-то притронулся до его локтя. Он вздрогнул и обернулся.

Подле него стоял князь Ларион, и старик вздрогнул еще раз, взглянув ему в лицо… Оно было страшно, страшно своим ледяным, мертвящим спокойствием. Глаза словно ушли в какую-то пещеру и горели оттуда ровным, но прожигающим пламенем. «Я не жилец уже земной», – сказали с первого раза глаза эти Юшкову.

– Можете оставить меня одного здесь? – сказал ему шепотом вошедший. – Ненадолго, успеете всегда начать… – не договорил он.

Старик повел чуть-чуть головой и отошел от аналоя.

– И еще, – примолвил еле слышно князь, прикасаясь еще раз рукой к его руке, – если можно, чтобы никто не входил сюда…

Юшков молча кивнул и вышел.

Князь Ларион неслышно подошел к изголовью покойницы. Он низко наклонил над ней голову и жадно впился глазами в недвижные черты ее. Судороги поводили все лицо его.

Он долго, долго стоял так, с наклоненною головой, не отрываясь от этого прелестного, от этого говорившего теперь о какой-то чудной тайне лица… Он стоял в каком-то священном ужасе, пораженный его выражением, силясь проникнуть мыслью в эту страшную загадку смерти.

– Вот ты какая теперь, – произносил он, как в бреду, несвязно и не раскрывая губ, – вот какая!.. Что ты видишь, что узнала? Вся твоя жизнь… да, теперь так ясно, – была только преддверие… предлог к этому… Для тебя земное, человеческая любовь… ты сама обманывала себя здесь… к иному неслась ты… тебя звало вот это… неведомое, чудное… и страшное… Hélène, где же ты?.. Что говорит этот счастливый и строгий лик твой… что обещаешь ты мне оттуда?.. Или это все то же одно: реакция мускулов, покой бесчувствия… все то же – тлен, прах, уничтожение!.. Hélène – прах… О, если бы на миг только, на миг один взглянуть опять в твои синие глаза!.. О, какие глаза это были! – повторил он со страстным, охватившим его мгновенно порывом.

Он выпрямился вдруг всем своим высоким станом: из-за стены долетело до него глухое стенание Глаши.

– Кто там рыдает? Не он ли успел узнать и тут теперь?..

Он улыбнулся вдруг, улыбнулся словно торжествующею, злою улыбкой:

– Да, ты не возьмешь ее себе, не возьмешь!.. Вы умели все – и любовью вашей, и тупостью довести ее до могилы… а сойду туда, лягу рядом с нею – я!.. А вы живите, живите!..

Он повел блуждающим взором кругом себя… опустил его снова.

– Hélène, красота моя! – вырвалось у него неудержимо из груди…

И, припав головою к голове усопшей, он приник горячечно пылавшими устами к ее сомкнутым навеки глазам, – и так и замер…

– Князь, вам дурно? – пробудил его чей-то дрожавший голос и прикосновение чей-то руки.

Это были голос и рука старика-смотрителя, поспешившего войти в комнату на вопль, донесшийся до него в коридор.

– Я ухожу… довольно!.. Можете начинать свое, – пробормотал князь Ларион, глядя на него растерянным и как бы внезапно потухшим взглядом.

Но он тут же оправился, наклонился в последний раз над покойницей и, захватив из покрывавших ее цветов белую на тонком стебле лилию, быстро направился к дверям.

– Доктор еще не спит, князь, – говорил, выходя за ним в коридор Юшков, – позволите ли вы мне послать его к вам?..

– Очень прошу вас этого не делать, очень прошу, мне никого не нужно! – вскрикнул на это почти запальчиво князь Ларион. – Благодарю вас за доброе намерение, – примолвил он через миг ласковым тоном и стараясь улыбнуться, – но мне, право, никого не нужно, а всего менее доктора; я всю жизнь проходил мимо этих господ, говоря: nescio vos[64]!..

Он кивнул ему, пошел и… вернулся.

– Благодарю вас за нее; она одолжена была вам многими добрыми часами пред смертью…

Старик схватился руками за голову и залился слезами.

Вернувшись к себе в кабинет, князь Ларион опустился в кресло у своего письменного стола, сжал виски обеими ладонями и долго оставался так, недвижным, закрыв глаза и как бы уйдя весь в какую-то неизмеримую глубь тоски и муки… Он вскинул затем голову, протянул руку к колокольчику и позвонил.

Вошел его камердинер.

– Раздеваться! – сказал он ему, направляясь в свою спальню.

Совершив свой обычный туалет пред сном, князь как бы вспомнил.

– Рязанский мой управитель должен был приехать сегодня, – начал он.

– Так точно, ваше сиятельство, он тут… Только я не смел доложить, – пробормотал слуга, – по тому случаю, что как княжна…

– Да, да… Так ты скажи ему, что я приму его завтра, после моей прогулки, в восемь часов, чтоб приходил со счетами…

– Слушаю-с… Свечи в библиотеке прикажете погасить? – спросил, помолчав, слуга, видя, что барин его собирается спать ложиться в тот же обычный ему час, и говоря себе не без некоторого удивления, что смерть племянницы нисколько, по-видимому, не должна внести изменений в его «аккуратный» образ жизни.

– Нет, – сказал, как бы еще раз вспомнив, князь Ларион, – мне написать нужно будет… Подай шлафрок и туфли!.. Да принеси мне туда графин воды холодной – жарко!..

Он облекся в длинный сюртук, служивший ему шлафроком, перешел опять в кабинет и отпустил камердинера…

Князь Ларион долго прислушивался к его удалявшимся шагам, затем взял со стола связку ключей и свечу и направился с ними в угол библиотеки, к стоявшему там старинному флорентинскому шкафу из черного дерева, уже знакомому нашему читателю. Внутренность его представляла вид портика, с колонетками, оконными капителями и ступеньками из разноцветного штучного дерева и слоновой кости, скрывавшими за собою многое множество всяких выдвигавшихся ящиков и ящичков. Растворив дверцы шкафа, князь прежде всего вынул из одного из них хранившиеся там бумаги, выбрал какой-то, по-видимому, денежный документ – и кинул остальное в прежнее место. Задвинув ящик, он на миг задумался, как бы вспоминая, нагнулся, ища чего-то глазами, нашел и подавил невидимую пружину. Одно из оконцев портика откинулось в сторону, открывая потайное, темное углубление. Он опустил в него пальцы и вытащил небольшой, гладкий хрустальный флакон, головка которого тщательно обвязана была лоскутком белой лайки. Он как бы машинально поднес его к свече, поставленной им на откинутую доску шкафа, и сквозь толстые стенки его отличил переливавшуюся в нем влагу.

Князь Ларион закрыл шкаф, вернулся к письменному столу, присел к нему и, достав лист почтовой бумаги, написал следующие строки:

«Прошу Василия Григорьевича Юшкова принять, в память ее, заключающееся в сем пакете, для вспомоществования бедным по своему полному усмотрению, но имея преимущественно в виду детей недостаточных родителей, желающих получить образование; имя же жертвователя сохранить навсегда в тайне».

Он подписался, сложил лист, бегло взглянул на вынутый им из шкафа документ (это был билет Опекунского Совета в 25.000 рублей) и, вложив то и другое в конверт, запечатал его, надписал имя старика-смотрителя и, выдвинув передний ящик стола, сунул пакет в кипу сложенных там бумаг.

Глаза его, поднявшись от задвинутого им опять ящика, остановились внезапно на стоявшем на столе портрете… То была живая Лина, та Лина, которая упала ему головой на плечо в Ницце при первой встрече его с нею после смерти князя Михайлы, когда он приехал туда разбитый, истомленный трудами и разочарованиями своей петербургской деловой жизни. Она стояла в рост, вдумчиво смотря вперед своими лазоревыми глазами из-под темного капюшона, накинутого на золотистые волосы, с букетом белых фиалок в руке… О, с какою невыносимою болью воскресало теперь пред ним то волшебное время!.. Вся его была она в те дни – не было у него совместников в душе ее, пред ним одним раскрывала сокровища свои эта светлая душа, для него одного благоухала ее нежная, ее девственная прелесть… А сам он… Как примятая трава в поле, расправляющая свои больные стебельки, под врачующим влиянием весенних лучей, расцветало под ее обаянием усталое его существо в те блаженные дни. Покинутая им власть, Россия, враги, чаяния и недочеты его честолюбия, все, чем до тех пор жила его мысль, полон был его ум, – все это теперь, как снег, таяло под ее лучами, все это так скоро, на его глаза, не стало стоить этого букета белых фиалок, который тогда, в Ницце, ходил он каждое утро заказывать для нее у садовника… И вот… «Из праха твоего теперь вырастут фиалки», – вспомнилось ему вдруг смутно из слов Лаерта над гробом Офелии…

«Она для меня его сделала, сюрпризом, ко дню моего рождения, – я нашел его у себя в комнате, на столе, вернувшись с прогулки», – вспоминал князь Ларион, захватив себе голову обеими руками и потухшими глазами глядя на портрет… «Пусть же и исчезнет он вместе со мною!» – вскликнул он, срываясь с места и простирая к нему руку…» «Нет, – и он упал опять в кресло, – подозрение… его не нужно… Пусть же хоть не этому, тупому палачу – матери ее с ее сынком достанется он!..»

Он взял новый лист бумаги:

«В случае моей смерти, имеющийся у меня акварельный, деланный в Ницце, в 1849 году портрет племянницы моей, княжны Елены Михайловны Шастуновой, прошу передать, в память обо мне и как свидетельство искреннего моего уважения, вдове генерал-майора Софии Ивановне Переверзиной», – написал он, пометил днем 4 июня (днем объяснения своего с Софьею Ивановной) и, вложив это в обложку с надписью: «Моим наследникам», запечатал гербовою своей печатью и запер в тот же ящик письменного своего стола.

Он встал… «Пора кончить!» – вымолвил он про себя, прищурился и пошел к камину. Он взял с него небольшой, изящной формы, на стройной тонкой ножке венецианского стекла бокал, вдоль краев которого бежала легкая гирлянда зеленых листьев и роз, и перенес осторожно хрупкую вещицу на столик, стоявший у открытого окна, и на который поставлен был его камердинером принесенный по его приказанию графин с водой и стакан на подносе… Князь Ларион налил в стакан, жадно отпил из него – во рту у него было невыносимо сухо – и небольшое количество оставшейся в нем воды перелил в бокал.

Он вздрогнул вдруг, насторожил ухо… Сверху, сквозь открытые окна, долетали до него из кабинета покойницы дрожавшие, обрывавшиеся звуки голоса читавшего над нею старика-смотрителя… «Единым мановением и сия вся смерть приемлет», – явственно расслышал князь Ларион!..

Он машинально кивнул, как бы в подражание этих донесшихся до него слов, вынул из кармана шлафрока добытый им из тайника шкафа флакон и, развязав обматывавший его лоскут лайки (он тут же кинул его в стоявшую под столом корзину с рваной бумагой), осторожно вытащил стеклянную пробку и вылил в бокал до капли содержавшееся в склянке…

«Теперь уничтожить это!» – молвил он, отвечая мысленно последовательному ходу своего заранее и давно обдуманного плана. Он направился к одному из баютов библиотеки, вынул из стоявшего там ящика с английскими ручными инструментами молоток и, подойдя затем к камину, отставил стоявший перед ним экран, нагнулся, положил склянку на плиты камина и принялся дробить ее молотком. Он делал это спокойно, не спеша, с тою «аккуратностью», которая действительно входила в привычки его западного воспитания… и как бы находя теперь какое-то удовольствие в этой механической работе, оттягивавшей на несколько мгновений то, решенное, последнее…

Обратив флакон в порошок, князь Ларион выпрямился, раскидал его ногой по плитам, смешав с расеянным по ним пеплом, поставил экран на прежнее место, а молоток положил в тот же ящик с инструментами и, заперев шкаф на ключ, вернулся к столику у окна.

«Видимых следов нет, по наружным признакам окажется апоплексия… а добираться глубже ни для кого не будет интереса»… Он повел усталым взглядом по обширному покою, в котором все говорило ему о его прошлом, о заветах и преданиях его рода, и горькая усмешка, как бы прощальным приветом этим преданиям и идеалам прошлого, скользнула по его губам.

«Со мною кончится… Не Шастуновы… Раскаталовы пойдут», – несвязно прошептал он, болезненно прижмуривая веки. Он взял со стола принесенную им от усопшей лилию и жадно наклонил к ней лицо, как бы желая вычерпать из нее весь ее обаяющий запах.

«Как ты… цвела…» – не договорил он, выронил цветок из руки и, протянув ее к бокалу, поднял его и подошел с ним к самому окну.

Луна зашла… Сверкавшие звезды, словно мириады вопрошавших глаз, представилось ему на миг, глядели на него с недостижимой высоты неба. Вековые липы прадедовского сада склоняли над землею свои неподвижные ветви, будто задумавшись о нем и ожидая…

Он еще раз болезненно моргнул веками.

«Как любила она эти звездные ночи!» – пронеслось у него в памяти.

«Живый в помощи Вышняго в крове Бога небесного водворится!» — донеслось до него сверху.

«Сейчас узнаем», – проговорил он, быстро поднося бокал к губам, и, опорожнив разом, выкинул его рассчитанным последним движением далеко за окно.

Слабый звон тонкого стекла, разлетевшегося в мельчайшие дребезги на песке аллеи, не успел еще замереть в сонном воздухе, как бездыханное тело князя Лариона, ударившись виском о косяк стены, опрокидывалось всею тяжестью своею на паркет…

Предыдущая главаГлава 115 из 115К книге