Смола с ладоней не смывалась. На следующий день они почернели от земли. Мать советовала Любке вымыть руки в горячей воде, та отказалась, то и дело поднося руки к лицу и вдыхая запах сосны, а горячая вода в умывальнике остывала. Мать не в силах была понять, что делается с дочерью.
Вот Любка отодвинула от себя ужин, убежала во двор, забрякала ведрами. Мать вздохнула:
— Измотается девка. День на поле, вечером, не поест как следует, бежит поливать огород… А воду в гору носить — не веники вязать, тяжело… Но и то а всякая работа Любке будто праздник!
Девушка полила огурцы, полила морковь и капусту и снова несла воду, теперь уже в палисадник, для цветов.
Анна Трофимова вышла дежурить «под шест», одетая в белый тулуп, села на пригорок. Вот к ней подсел и Яков Никитич, тоже в полушубке и в валенках, и сидят они, привалившись друг к другу, как два березовых обветшалых пня.
Каждый раз, когда Любка поднимается с водой в гору, ее встречают две пары глаз, одинаково обесцвеченных и слезящихся.
— Рабо́тенка! — говорит старая Анна. — Воду на коромысле несешь — капли не обронишь! Устинье с такой дочерью радость: смотри, вся поливка лето-летенское на тебе… Не убили бы в войну нашего Николая, другой бы жены ему не искать!
Какой девушке похвала не приятна?! Любка улыбается, слушая болтовню старухи, и думает: «Видать! Только для меня и женихов, что ваш Николай… Ему сейчас, наверное, уж под сорок было бы!» — И посмотрела на острую крышу пьянковского дома. Вода в ведрах заколыхалась, заплескалась. Девушка оглянулась на стариков: не увидели бы.
Не успела она донести воду до палисадника, как ее остановил теперь сам Трофимов.
— Нашли ночесь полушубки-то? — спросил он и, подтолкнув жену, сообщил с озорным смешком: — Это я ведь у них вчера полушубки в крапиву забросил! Было у них страху-то! — И дробно, с видимым удовольствием захохотал.
Любка почти с ненавистью глянула в розовое, как будто младенческое, лицо старика и прошла мимо.
Дома она нагрела воды и тщательно, до боли, отмывала, казалось, вросшую в ладони смолу.
Взошла луна. Из-за косяка окна прокрался в избу зеленоватый луч и лег на пол, у Любкиных ног.
Девушка поглядела в окно на прижавшихся друг к другу дежурных и сказала матери:
— Такая ночь нелюдям досталась!
— Ой, девка, высоко паришь! — с укоризной воскликнула Устинья.
Любка долго молчала, сидя у окна. Ей был виден весь светящийся пруд, точно затянутый измятой фольгой. Заросли крапивы стояли на пустыре не шевелясь и казались отлитыми из стекла.
Неожиданно девушка попросила:
— Дай мне вачеги, мама…
— Это зачем еще?
— Надо.
Мать не спорила. Пошарив на печи, подала огромные овчинные рукавицы.
— Не ознобись только…
Через минуту Любка летела уже мимо окон, к пустырю, с косой на плече. Лезвие косы тускло поблескивало.
Устинья, довольная, проводила дочь взглядом:
— Никак крапиву косить пошла умница, а я-то и не догадываюсь, что она задумала…
Любка косила крапиву со злобой. Толстые затвердевшие стебли с хрустом ломались и падали рядком.
К старикам Трофимовым собрались колхозники с улицы. Любка приостановилась и, опираясь на косу, передохнула.
Говорили, что надо увеличить площадь под посевы корнеплодов. Слышался голос Трофимова:
— Увеличить площадь хорошо бы… да ведь это труда стоит… А на работу-то у нас не все легко набрасываются… Вон Степан Ипатов жизнь прожил, а так ни разу и не вспотел!
Любка улыбнулась про себя: они с девчатами и на прежней площади дадут урожай — все руками разведут! Земля под турнепс была подготовлена по всем правилам. Только новое правление не смогло вовремя закупить суперфосфат и фосфоритную муку, и это задержало работу бригады. Она хотела было отставить косу, подойти к дежурным и рассказать об этом, но начал говорить Антон Пьянков, и Любка остановилась.
— А вот отдельные члены правления поймы под сенокос берегут, это совершенно напрасно. Отвели один пойменный участок под турнепс, а на остальных камыш косить будут да резун: то-то ли не корм! Коров да свиней прикупаем, пусть камыш едят! А вспахать бы все поймы под корнеплоды — была бы польза! Я ручаюсь, вот с той поймы нынче мы пятьсот центнеров турнепса возьмем… Вот и смотрите, что выгоднее!
Председатель колхоза тоже подошел к караульным посумерничать.
— Готовьте пойменные земли под пашню… отдадим… — говорил он.
Любка подумала: «Ко мне на дежурство так никто из взрослых не завернет… Ладно, вот дойдет шест до нас, я всю ночь песнями спать никому не дам!»
Она скосила все сорняки. Надев рукавицы, охапками стаскала их под гору и начала выпалывать корни крапивы и сбрасывать туда же, на берег.
Колхозники расходились. Ушел и Антон. Любка проследила исподлобья, как он дошел до дома, постоял у ворот и словно нехотя открыл калитку.
Ее неожиданно окрикнул председатель:
— На пару бы слов мне тебя, Смолякова!
Девушка выпрямилась. Высоко поднимая ноги, перешагивая через кучи вырванных корней, председатель близко подошел к ней.
— Это ты хорошо придумала, пустырь-то почистить! Тут можно картошку посадить…
Любка проворчала:
— Нет чтобы сказать: тополей насадим да скамейки вроем, а то вот дежурные «под шестом» на земле сидят!
Председатель рассмеялся. В темной окладистой бородке блеснули крепкие зубы.
— Можно и скамейки, спору не будет…
Любка ждала, что он скажет еще: не для похвалы же позвал ее, и насторожилась, когда он тихо начал:
— Ты, девушка, зачем озоруешь?
— Это что я опять сделала?
Председатель погрозил ей пальцем:
— Знаешь сама! Вечор бочку водовозную к Ипатову под окна скатили для чего?
— Кто это скатил бочку?
— Знаешь кто! И Ипатов обижается: над старостью, говорит, моей смеются!
— Больно рано он в старость-то уходит! Пожарником работать и ребенок может! — начала Любка. — И вообще много у нас еще в колхозе беспорядков, Илья Назарыч!
— Говори…
— А что говорить! Зернохранилище поставили у воды: зерно сыреет… Это еще старого правления грешки!
— Знаю. Зернохранилище к осени решено перенести. А еще?
— Сарай пожарный построили… Ипатову трудодни дали, чтобы пожары караулил… А он караулит? И правильно ему под окна бочку скатили: пусть помнит! Тоже мне! Воду у каланчи держит! Случись пожар, что он с этой водой делать станет? Бочки надо у каждого двора… и пожарника молодого… Вон, поставьте Антона Пьянкова: он любой пожар притушит!
— Об Антоне Пьянкове и меня с тобой другая речь будет…
Любка притихла и хмуро посмотрела председателю в глаза. Он оглянулся на Трофимовых и приглушенно спросил:
— Ты у него, девушка, для чего семейную жизнь разрушаешь?
— Вида-ать! — удивленно протянула та. — И разрушать-то нечего: подуй ветерок — она и без меня разрушится, не жизнь, а карточный домик! И откуда на меня такая напраслина? — Любка задохнулась от обиды.
— Напраслина, говоришь? А вот колхозницы видели, что и на лодке ты с ним частенько плаваешь… Для чего тебе это?
— Ах, Илья Назарыч, Илья Назарыч! — Любка укоризненно покачала головой. — Напраслину про девушку сказать легко! А если сам председатель колхоза худую славу пустит — ветер подхватит и разнесет… Да чтобы я у них жизнь разрушила! Я на него и смотреть-то не хочу! Я вон сегодня даже прозвище ему дала… Ох, вовек не забудет!
— Какое еще прозвище?
— А такое вот! Да что вы, право: как два часа пройдет, так он и с поля долой, как два пройдет, так и долой! Все к своей городской плавает! Ну, как кормящая мать в ясли! Вот я и сказала: «Не тракторист, говорю, а кормящая мать!» Было у нас смеху-то!
Любка лгала: прозвище Антону пришло в голову только сейчас, неожиданно для нее. Девушка хохотала:
— ОЙ, умру! Ну, верно, Илья Назарыч, как кормящая мать!
Председатель и сам не мог удержать улыбки. Однако еще раз погрозил пальцем:
— Что-то, я смотрю, смех-то у тебя невеселый! Не заплачь! Я предупрежденье сделал, а там на себя надейся!
— Не беспокойтесь, Илья Назарыч, со слезами к вам не приду!
Как только отошел председатель, Любка прежде всего внимательно поглядела на Трофимовых: не слышали ли они разговора. Те сидели, прижавшись друг к другу, словно оледеневшие в своих белых тулупах, только дрожащие голоса делали их живыми. Старик говорил:
— Ты, Анна, смолоду-то у меня больно хороша была!.. На работу — лютая!
— Я и сейчас…
— И сейчас… Так ведь и я еще, если захочу, смогу, как петух крылом, пыль около тебя пустить!
Любка невольно прислушалась к нежному лепету стариков, посмотрела на луну, величаво застывшую в серебряном небе, и рассмеялась: «Вот, корявая, что делает: таких мухоморов расшевелила!»
Старики еще что-то говорили невнятное, словно бредили. Неожиданно тишину ночи прорезал громкий женский плач, точно выли по умершему.
Трофимовы всполошились, вскочили! Плач несся из дома Пьянковых. Старик сказал:
— Никак Антон свою молодуху учит…
Старуха отозвалась:
— Пусть поучит маленько… Ее поучить надо!
И вновь сели они рядком, прижавшись друг к другу, и Любка услышала, как Анна зашептала:
— А помнишь, Яков, как…
Мысль, что Антон может бить жену, ошеломила девушку, как несчастье.
В доме Пьянковых все еще слышались рыдания вперемежку с укорами. Любка тихо прокралась и уселась на завалинке их дома, думая об одном: «Не может того быть! Не верю!» — и скоро поняла, что Клавдия плачет не от побоев, а от обиды. Она кричала:
— В городе не жилось тебе! Я думала, в деревне у вас хорошо, а здесь ни портнихи настоящей, ни парикмахерской! Полное бескультурье! А ты траву мне с поля возишь! Да неужели ты думаешь, что я и в самом деле пойду вам полоть турнепс?
— Прособиралась! Сегодня девчата полотье окончили! — резко сказал Антон.
— Так ты ведь мне опять занятие найдешь: не полотье, так колотье! И зачем я с тобой связалась! — визжала Клавдия.
Любка думала: «Эх, Тошка, Тошка! Она у тебя не только на машинке, а и языком хорошо чеканит!»
Клавдию перебил чей-то другой мужской голос. Любка насторожилась. В избе Пьянковых находился Васька Федотов. Он говорил:
— Всему нашему заводу за тебя, Клавка, стыдно! Люди работы оставляют, квартиры, родню всю в городе — сюда едут колхозам на помощь! А тебе и бросать-то нечего было, кроме перманента. Ну, давай я тебя завивать буду! Такие рога закручу, что хоть землю лбом рой!
— Пошел к черту! — кричала Клавдия.
— Да уж зачем к черту, раз я к такой ведьме попал! Замуж за передового колхозного парня выскочила да и позоришь его! Нам всем перед колхозниками стыд! Он тебя в лучшую девичью бригаду устроить мог, вместе с моей Фросей… Турнепс тебе возил, показывал… Один бы раз ты только с девчатами в поле вышла — вовек бы с ними не рассталась! Колхоз знаешь их как ценит!
— Я не за колхоз замуж шла, а за него вон, дурака! Его оставляли в городе механиком работать, культурно, Так не захотел! Здесь и людей-то порядочных нет!
— Бездельница ты, вот что! — не унимался Васька. — Ах, ручки землей запачкаю! Ах, муж с работы грязный пришел! Ах, кудри измяла! В городе ты только кудри и делала, а здесь люди жизнь делают! Да ты все равно ничего не поймешь!
— Ты, Василь, шел бы домой: совсем мою Клавку уничтожил! Она поймет! — проговорил Антон.
Клавдия заплакала сильнее, как ребенок, которого пожалели после ушиба.
Любка вскочила. Ей и самой захотелось громко завыть, чтобы в плаче вылить горечь обиды, которая стеснила сердце.
Девушка не могла бы сейчас сказать, что сильнее обижало: то, что Антон: любит не ее, или презрение Клавдии к людям колхоза, к их труду.
— Эх, Тошка, Тошка! — шептала она, тихонько пробираясь к своему дому. Около калитки Любка остановилась, сама не зная почему, погрозила луне кулаком и вошла во двор. Вслед ей несся тихий, как шелест, голос:
— А помнишь, Анна, как мы с тобой…