Андрей приходил домой редко. С тех пор как Анисья заболела и в доме нечего стало есть, Феша, боясь, что мальчишка будет потаскивать, не отпускала его к своим.
Савкин все расширял торговлю, сам украдкой продавал вино, Феша торговала ситцами и мукой. Им удалось сговориться с Бадрызловыми, и они установили на муку одну цену. Очереди к Бадрызлову исчезли, теперь покупали муку и у Савкина, но смотрели покупатели недоверчиво, злобно. Цены были высокие. Кабатчик взял трех работников. Они привозили откуда-то на лошадях целые обозы муки, и Савкин часто говорил батракам:
— Вот она, война-то, что делает! Не было у вас работы, а теперь есть, не было у меня наживы, а теперь есть. Железные дороги не действуют — пожалуйста, я лошадей завел.
Как-то ночью Феша разбудила Андрея:
— Иди, сам требует.
И, как нечто особенное, сюсюкая и помахивая перед лицом парнишки рукой, сообщила:
— Бадрызловы у нас, слава тебе господи… И Тальку, твою сеструху, с собой вывели. Разодели ее, как царевну, а она ни ступить, ни молвить не умеет.
Андрей пошел за Фешей в комнаты, откуда несся пьяный гвалт и хохот.
В узких пестрядинных штанах, из которых он вырос, в малой рубахе, босой, с запутавшейся соломой в волосах, Андрей был встречен взрывом смеха.
— Вот так франт!
— Откуда такого выписали?
Гостей было много, каждый из них кричал что-то по адресу Андрея, а тот стоял, несмело переступая с ноги на ногу.
Савкин сунул ему скрипку:
— Пили «Ах вы, сени»!
Андрей послушно взял скрипку под подбородок, и тонкие пальцы его забегали по грифу.
Гости затоптались по комнате. Пьяные ноги не держали. Развеселившиеся женщины падали, визжали; пахло потом, вином и духами.
Семен Бадрызлов с тупыми, обезумевшими глазами плясал под неумелую игру Андрейки, безобразно выбрасывая ноги, прыгая и вытаскивая в круг женщин. Прыщавые щеки его потряхивались.
— Печенка веселится! — кричал он.
Потом Андрейка играл «Во саду ли, в огороде», «Камаринскую», «Барыню».
Талька сидела у окна в тени и смотрела на брата не мигая. У нее дрожали губы. Андрей опустил голову, и музыка прекратилась.
— Пили! — кричал ему Савкин.
Но Андрей все стоял, исподлобья оглядывая сестру. Одетая в розовое шелковое платье, с кружевными оборками на груди, она была так красива, что Андрей не мог отвести глаз от нее.
Что же она не пляшет?
Парень снова торопливо начал играть какую-то плясовую, вызывая сестру, зная, что никогда не простит, если она будет кружиться перед ним в пляске, шуметь шелками. Но и хотел, чтобы она плясала.
— Ай же музыкант!
— Весело живете! — кричали гости.
Готовый зареветь, Андрей опустил скрипку. Вся пьяная орава, требуя музыки, кружилась вокруг него.
— Граммофон под нашу пляску не играет!
— Веселенькую бы…
— Рюмочку музыканту, веселее заиграет!
Кто-то совал ему прямо в лицо рюмку с красным мутным вином. Кто-то сорвал с ковра ружье и тыкал им в сторону Андрейки.
— Играй, тебе говорят! А то душу отдашь!
Андрей поднял голову, посмотрел на ковер, на каждое ружье в отдельности, словно пересчитывая их, закрыл лицо рукой и, прижав скрипку, пошел прочь. За ним погнался кто-то с ругательствами, но в это время сильный бархатный голос громко начал песню:
На зеленой луговине
Горит печальная луна…
Андрей остановился в сенях, прислушиваясь. Пела Талька. Голос взвивался, страстно рокотал, вырывался из самой глубины женского сердца.
Здесь, в сенях, ткнувшись лицом в пыльную стену, Андрей плакал. Ему было жаль себя, жаль сестры, которая так безумно разбрасывает свои песни, раскрывает свое сердце перед чужими людьми.
Сестре кто-то подпевал:
Не слышно голосу родного,
Не слышно песни ямщика.
Голос Тальки затерялся в пьяном визге.
Андрея тянуло домой. Поздним вечером украдкой уходил он от Савкиных, а рано утром снова прибегал к ним.
Дома он каждый раз мечтательно рассказывал:
— Ружья всякие у них есть, а Савкин их в руки взять не умеет. Мне бы хоть одно иметь!
Ел Андрей много, как настоящий мужик.
Мать недовольно ворчала:
— Что тебе у купца не спится? От дарового хлеба на наши крохи бегаешь!
По воскресеньям Андрей приходил домой на целый день.
Еленка росла плохо: из-за корыта, поставленного на лавке, торчала только косматая голова. Андрей удивлялся, как она своими худенькими бледными ручонками ворочает в корыте тяжелые юбки. И по-прежнему много без умолку болтает обо всем враз:
— А в очереди говорят, что завод закрывать будут: топлива нет… Настасья Деревянный Гром Клавку по миру посылает, а та не идет. Я бы пошла: скоро лето, по улочке травка, птички поют, а я бы от окна к окну похаживала. Солнышком бы меня согрело и дождичком прополоскало!.. Одиннадцать гудит! Теперь три будем ждать…
Андрей снисходительно ухмылялся: «И трещотка ты, Елька!»
Но он видел, что дома живут трудно, безрадостно. Однажды он сказал матери:
— Маешься так, а дочь-то купчиха не поможет.
— Талькой ты меня не кори, — прикрикнула Анисья, побелев. Руки ее задрожали.
О жизни Тальки ходили нехорошие слухи: Семен часто пил, пьяный дрался. К своим ее не пускал. Анисья часто вздыхала:
— Не нашла, видно, и она счастья.
Сама идти к Бадрызловым не смела, боялась подвести дочь под побои.
Андрей ушел нахмуренный, а на следующий вечер в неожиданной лаской сообщил:
— Талька-то, говорят, хорошо живет, ты о ней не реви, Что им, богатым. Одна рука в меду, другая в патоке!
Еленка невесело рассмеялась и передразнила брата:
— Ой ты, сладенький язычок!
Однажды Еленка долго ждала гудка, чтобы отдохнуть от стирки. Завод молчал, а мать без гудка забыла об отдыхе.
— Гудка-то нет. Давно уж одиннадцать!
Спустя некоторое время Еленка, уже плача, сказала:
— Я все пальцы простирала. Теперь давно три есть!
Наконец молчанием завода встревожилась и мать, накинув на плечи шаль, вышла на улицу. Скоро вернулась бледная, напуганная.
— Завод прикрыли… Сколько теперь люду без дела, без копеечки будет! Топлива, вишь, у них нет, лес кругом стоит, а у них топлива нет. Провоевались. Отец-то у нас с горя последние штаны пропьет… Довоюемся до могилы!