Во второй главе книги Бытия Бог, устроив огражденный сад, наделяет человека властью над ним: «И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть» (Быт 2:16). Итак, мужчина и женщина, по воле Бога, вольны исследовать, инкорпорировать и использовать почти все, что дает мир, с учетом двух важных исключений: во-первых, им предписано наполнять землю и располагать все на подобающих местах (Быт 1:28), и равно так же – возделывать сад и хранить его (Быт 2:15). Во-вторых, они должны избегать плодов одного из главных деревьев, произрастающих в саду: «А от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь» (Быт 2:17).
Жизнь в правильно управляемом Эдемском саду в каком-то смысле сохранилась до наших дней в состоянии динамичной игры – хаос бросает вызов порядку, обновляет его и расширяет; мужчина активно противостоит женщине как ее соперник и помощник; оба они действуют согласно воле Божьей (и мыслят себя как образы Бога), постоянно развивая и делая безупречным то, что уже хорошо или хорошо весьма. Рай по природе своей сходен с великим музыкальным произведением, – скажем, с несравненной третьей частью «Бранденбургского концерта № 3», в которой Иоганн Себастьян Бах, непревзойденный мастер, уравновесил предсказуемое и новое, ожидаемое и неизвестное, и сделал идеал еще прекраснее. Это форма бытия; это явленная в музыке гармония, вечно направленная к совершенству; и это «условие», к которому «непрестанно стремится искусство». Это хорошее, способное стать хорошим весьма.
Однако люди призваны не только заботиться и трудиться – им предстоит делать это, отвергнув запретный плод и оставив моральные устои мира неоспоримыми или даже совершенно нетронутыми. В вопросе сущности добра и зла есть нечто, чему всегда предначертано быть за пределами человеческих суждений; незыблемая основа или вечная вершина – трансцендентальная, неприкосновенная, невыразимая. Разве не подходит под эти критерии ряд нравственных первоначал, уже установленных и утвержденных – факт вечного взаимодействия порядка и хаоса, Бога и tehom; исходная предпосылка, согласно которой порядок, претворенный в жизнь Словом, хорош, а люди – весьма хороши; мысль о том, что мужчина и женщина сотворены по образу Божьему? Эти аксиомы нельзя делать частью человеческих знаний или менять на гипотетически полезный или удобный земной догмат. Они должны оставаться священными и неизменно восприниматься как предварительные условия для обретения знания.
Итак, во второй главе книги Бытия словесный портрет Бога расширен. Он предстает как дух, предупреждающий людей о том, что не следует брать на себя непосильную задачу и поддаваться смертному греху гордыни. Что могли бы значить слова о «непосильной задаче»? Рай, или Эдем – это вечный сад, и в самом его центре растут два первозданных дерева, приносящих плод: «И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла» (Быт 2:9). Их связь глубока и таинственна. Плод первого дарует жизнь, даже вечную жизнь. Второе – полная противоположность; оно скрывает вечного змея, а вкушение его плода рождает смерть.
Как это разъяснить? Прикосновение к неизменно и непременно неопровержимому – к тому, от чего зависит все остальное, – таит в себе огромную опасность. Фундаментальные аксиомы оберегают от хаоса, разбивающего все вдребезги, и от водоворота энтропии, который разлагает, убивает надежду и тянет на дно. Должно быть нечто священное – в данном случае сама основа добра и зла. Это свая, пробивающая голову подземному змею, чьи движения в ином случае разнесли бы мир на куски. Вот суть великого греха гордыни – подвергать сомнению то, от чего неизбежно зависит все прочее. Не прикасайтесь к тому, что непременно должно оставаться священным. Иначе рушится центр, а вслед за этим неизбежен распад. Что-то должно быть непоколебимым – священный посох, нерушимый столп и даже, возможно, дерево для змея. Это некое средоточие, вокруг которого распределяется все остальное. Это сам Бог, пусть даже Он невыразим. Чем ближе к Богу предпосылка, тем осторожнее к ней нужно подходить, не говоря уже о том, чтобы отвергнуть ее или, совершив революцию, ниспровергнуть. Исключительные заявления требуют исключительных доказательств – об этом в самых разных формах говорили многие.
Попытка утверждать, что моральные и нравственные нормы должны определять именно люди, и нежелание оставить нетронутым необходимый минимум допущений – это горделивый шаг, после которого камень, на котором в ином случае надежно покоился бы дом, превращается в изменчивый, непостоянный песок, который поглощает все, когда подует ветер. Именно в соответствии с этим Христос, само воплощение Слова, утвердившего такие принципы, намного позже настоятельно повторяет:
Итак, всякого, кто слушает слова Мои сии и исполняет их, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне;
и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что основан был на камне.
А всякий, кто слушает сии слова Мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке;
и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.
Конечное и известное окружено бесконечным и неизвестным – и не может его поглотить; попытка расшириться так далеко грозит ему гибелью. Нам крайне важно понять: периферия – приграничная область – это не только уникальная антитеза тому, что находится в центре, и, вопреки распространенному мнению, не его противоположность. «Одному» противостоит не «другой», а «множество», затем – «бесчисленное», затем – «чудовищное», затем – «непостижимое», и, наконец – полный хаос, который хуже смерти. Противоположность «единственности» – это множественность, та самая множественность, чей революционный триумф вполне способен, пусть даже только на время, отобрать у центра приоритет. Впрочем, эта «победа» посеет панику среди любых периферийных или экспериментальных явлений, которым удалось устроиться на границах толерантности, неизбежно окружающих любой идеал.
Во многом это так, поскольку всем подобным явлениям гораздо труднее выразить и сохранить свою идентичность, и оттого их гораздо проще дестабилизировать, нежели центр. Поэтому область действия всего, что носит полуфункциональный или авангардный характер, располагается ближе к тем, кто держится в рамках закона, живет честно и не сворачивает с правильного пути – а не к экстремальным проявлениям пограничья, что бы об этом ни думали последние. Экстремальные проявления – это чудовища, способные поглотить и уничтожить все, включая авангард (и, скорее всего, его они уничтожат первым). Иными словами, периферия может существовать вокруг центра при условии взаимной осторожности обеих сторон – в хрупком, но, вероятно, взаимно выгодном перемирии (с учетом преимуществ, предоставленных, с одной стороны, стабильностью, а с другой – возможностью вариаций). Впрочем, если периферия, охваченная обидой и злобой, практически неизбежными при жизни в тени идеала, устраивает бурные протесты и желает стать центром сама, тогда и у нее начнет возникать ее собственная периферия. Когда ослабевает идеал, этот страшный, но необходимый судья, – возможно, на радость бесправным и угнетенным, – тогда на его место, словно ураган, устремляются хищники и паразиты, драконы истинного хаоса, а бывшие маргиналы, сумевшие возвыситься посредством лжи и мнящие себя «новым центром», первыми кладут головы на плаху. Правда и в том, что помещение периферии в центр лишит маргиналов всей той гедонистической выгоды, которой они обладают де-факто, поскольку любой фетиш, какой бы ни была его природа, возводится в ранг афродизиака лишь в силу нарушения закона и чувства новизны, сопровождающего девиантное поведение. Даже сама по себе новизна оказывается формой стимулирующей награды, поэтому более сильное удовольствие человек испытывает от действий, которых он еще не совершал (маргинальных по умолчанию, хотя они могут быть как благими, когда носят исследовательский характер, так и мятежными, когда сводятся к проступкам). Это верно и для эстетических удовольствий – от наслаждения едой до наслаждения искусством – и в той же мере для проявлений сексуальности. Таким образом, сближение маргиналов с нормой или идеалом подрывает основы даже патологически недоразвитого стремления к удовольствию, составляющего суть очень многих маргинальных практик – и угрожающего более подлинному и правомерному удовольствию, которое мы, что совершенно естественно, испытываем вследствие сопричастия к настоящему и даже искупительному авангарду. Это еще одно препятствие для всех, кто пытается навеки ниспровергнуть нормальный или идеальный порядок, особенно для творческих личностей. К примеру, если всем придется добровольно-принудительно носить собачьи маски, никто не испытает веселья, выразив этим поступком свое своенравие или свою непокорность. В силу того, что маргинальное – это многочисленность, восславить социально отчужденных – возвысить их до уровня, на котором ясно видно первенство – невозможно. И точно так же не получится привлечь ко множеству особое внимание – просто по определению, поскольку «единый» отличается от «многих». Тот, кто кусает больше, чем может проглотить, – даже когда так поступает общество, – рискует задохнуться; тому, кто пытается переварить несъедобное, грозит смерть или еще более страшная участь. В конечном счете нам не удастся сохранить целостность наших знаний в свете всего, что еще не открыто и, возможно, никогда не будет открыто. Как остановить бесконечный регресс сомнений перед лицом абсолютного неведения? Спрашивать: «Почему, почему, почему, почему, почему?» – беспрестанно и вечно.
В Университете Торонто я часто демонстрировал это на семинарах – выбирал одного из студентов, юношу или девушку, и обрушивал на него или на нее ливень вопросов: «Для чего вы прочли лекции перед занятием?» («Хотелось подготовиться к дискуссии».) «Почему для вас была важна такая подготовка?» («Хотелось показать себя в классе с лучшей стороны».) «Почему вас тревожило это желание?» («Хочу сдать экзамен».) «Зачем вам его сдавать?» («Мне нужна степень».) «Зачем вам степень?» («Хочу быть конкурентоспособным на рынке труда после окончания университета».) «Почему успех такого рода хоть сколь-либо важен для вас?» Именно в этот момент путь отвечавшего – восхождение по лестнице Иакова или спуск в подземный мир – нередко становился трудным. «Без хорошей работы я буду жалким нищим». «Почему для кого-либо, и в том числе для вас, имеет значение то, будете ли вы нищим страдальцем?» Здесь уместно привести фрагмент «Исповеди» Льва Толстого – автобиографии, где великий русский писатель рассказывает о том, как им овладевал самоубийственный дух нигилизма, и о том, что позволило ему отойти от края бездны. В приведенном отрывке он описывает свой сон (текст сокращен и несколько перестроен для нужд настоящего примера):
Вижу я, что лежу на постели. И мне ни хорошо, ни дурно, я лежу на спине. Но я начинаю думать о том, хорошо ли мне лежать; и что-то, мне кажется, неловко ногам: коротко ли, неровно ли, но неловко что-то <…> Тут только я спрашиваю себя то, чего прежде мне и не приходило в голову. Я спрашиваю себя: где я и на чем я лежу? И начинаю оглядываться и прежде всего гляжу вниз, туда, куда свисло мое тело, и куда, я чувствую, что должен упасть сейчас. Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе. <…> И наблюдая свою постель, я вижу, что лежу на плетеных веревочных помочах, прикрепленных к бочинам кровати. Ступни мои лежат на одной такой помочи, голени – на другой, ногам неловко. Я почему-то знаю, что помочи эти можно передвигать. <…> Сердце сжимается, и я испытываю ужас. Смотреть туда ужасно. Если я буду смотреть туда, я чувствую, что я сейчас соскользну с последних помочей и погибну. Я не смотрю, но не смотреть еще хуже, потому что я думаю о том, что будет со мной сейчас, когда я сорвусь с последних помочей. И я чувствую, что от ужаса я теряю последнюю державу и медленно скольжу по спине ниже и ниже. Еще мгновенье, и я оторвусь.
Вверху тоже бездна. Я смотрю в эту бездну неба и стараюсь забыть о бездне внизу, и, действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает и ужасает меня; бесконечность вверху притягивает и утверждает меня. Я так же вишу на последних, не выскочивших еще из-под меня помочах над пропастью; я знаю, что я вишу, но я смотрю только вверх, и страх мой проходит. Как это бывает во сне, какой-то голос говорит: «Заметь это, это оно!» и я гляжу все дальше и дальше в бесконечность вверху и чувствую, что я успокаиваюсь.
Такого места, где непременно кончатся вопросы, нет, – и никогда не настанет мгновение, когда бы они в силу необходимости прекратились. Весь наш путь очень легко, даже слишком легко может превратиться в нескончаемое движение вспять, которое гнетет, лишает воли, повергает в уныние. Ни один студент из тех, кто приходит в класс, – более того, никто из тех, кто принимает участие в какой-либо деятельности, – не делает этого без каких-либо допущений, принятых на основе веры, насколько бы имплицитной она ни была. Фишка должна где-то остановиться. В ином случае их одолеют сомнения, и вместо того, чтобы сосредоточиться на непосредственной задаче, они нерешительно замрут на перепутье, попытаются идти по всем дорогам сразу или так и не выберут пути, все их усилия пойдут прахом, и их, что почти несомненно, охватит смятение. Когда люди и общества теряют веру в свои цели, на каком бы уровне «небесной иерархии» это ни произошло, они теряют уверенность в своей идентичности и своем предназначении, затем ниспровергают их и оканчивают свой путь в пустыне – в тревоге, в отчаянии; лишенные надежды, они становятся озлобленными и циничными нигилистами, жаждущими наслаждений и одержимыми властью. Духовный паралич, бездействие, крушение всех планов – вот их состояние. Именно к нему ведет сомнение в целостности или хотя бы в существовании высшего уровня – и, возможно, это пагубнее всего, даже если последствия упадка духа проявляются спустя десятки лет или даже по прошествии еще большего срока. Итак, вера в космос, сад и себя составляет необходимое, даже неизбежное основание для развития, поскольку альтернативой оказываются бесконечные сомнения, регресс и падение в бездну.
Это ни в коем случае не означает ненужности глубокого выспрашивания: если нас неоднократно постигают неудачи, то сомневаться в допущениях, на основе которых мы идем вперед, необходимо, и если ограниченными усилиями проблему не исправить, то нужно постепенно, шаг за шагом, проникать все глубже в ее суть. Но не следует выплескивать ребенка вместе с водой каждый раз, как только мы встречаемся с препятствием, особенно когда ребенок, о котором идет речь – это божественный младенец. Так как же нам поступать? Вносить минимальные коррективы, чтобы удержать корабль на выбранном курсе, – или установить новый пункт назначения? Как нам понять, во что мы верим, если мы даже не знаем, верим ли мы хоть во что-либо? Это возможно, если мы заметим, в какой именно момент мы прекращаем задавать вопросы, – независимо от того, приходят ли они извне, озвученные кем-то еще, или возникают в нашем уме, рожденные сомнением. Даже если блоки, призванные стать нашим фундаментом, еще не оформились и не стали осознанными объектами представления или принципами, которые можно было бы сформулировать, вообразить или хотя бы имитировать, – они все равно присутствуют имплицитно, в той мере, в какой мы продолжаем свой путь наверх. Религиозная традиция – это откровение и передача необходимых аксиом по крайней мере в форме драматичных историй. Они объединяют нас всех, позволяют двигаться в одном направлении, одинаково воспринимать мир, испытывать одни и те же чувства; это мало чем отличается от благотворного общественного порядка. Разве кто-то станет спорить с тем, что частое повторение этих историй и их все более глубокое осмысление укрепляет как цельность души, так и единение в обществе? В подражании, в разыгрывании действий, в фантазии нет ничего плохого, однако если прибавить к ним еще и сознательное понимание, то мы не только устраним добавочный источник разногласий, но и преобразим его – и перейдем из разряда «критиков», чья роль ограничена лишь наблюдением, в статус активных участников процесса, отчего все останутся только в выигрыше.
Аксиомы традиционной нравственности – это сваи, вбитые в землю, это жезлы, оберегающие традицию. Однако каждому из них сопутствует змей – живой дух, установивший традицию изначально и постоянно обновляющий ее.