«И был Авель пастырь овец» (Быт 4:2). Почему пастырь овец? В Ветхом Завете образ пастуха появляется постоянно – и в прямом смысле, и как метафора для духовного лидерства: «Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим» (Пс 22:1–2). Подобным чувствам вторит Исаия, говоря о характере Бога: «Как пастырь Он будет пасти стадо Свое; агнцев будет брать на руки и носить на груди Своей, и водить дойных» (Ис 40:11). Пророк настойчиво утверждает, что суть потерянного человечества лучше всего отразит метафорический образ заблудших овец (троп, который повторится в Новом Завете): «Все мы блуждали, как овцы, совратились каждый на свою дорогу: и Господь возложил на Него грехи всех нас» (Ис 53:6). Иезекииль укоряет пастырей Израиля за то, что они заботятся лишь об удовлетворении собственных корыстных желаний, ставя их прежде нужд народа: «Сын человеческий! изреки пророчество на пастырей Израилевых, изреки пророчество и скажи им, пастырям: так говорит Господь Бог: горе пастырям Израилевым, которые пасли себя самих! не стадо ли должны пасти пастыри? Вы ели тук и во́лною одевались, откормленных овец заколали, а стада не пасли» (Иез 34:2–3). Если продолжить примеры, то патриарх Иаков/Израиль, благословляя Иосифа, делает это так:
И благословил Иосифа и сказал: Бог, пред Которым ходили отцы мои Авраам и Исаак, Бог, пасущий меня с тех пор, как я существую, до сего дня, Ангел, избавляющий меня от всякого зла, да благословит отроков сих.
Жизнь пастухов в библейские времена была невероятно суровой. Им приходилось быть выносливыми, умелыми, храбрыми, оберегать стада от хищников, в том числе львов и волков, странствовать по опасным местам в поисках еды и воды, переносить палящий зной и лютый холод. Юный Давид – именно такой герой-пастух. Он сходится в сражении с огромным филистимлянином – архетипическим врагом, готовым к бою, – вооруженный лишь пращой, с которой научился обращаться, защищая стадо. Именно за эти добродетели его избирает Бог:
и избрал Давида, раба Своего, и взял его от дворов овчих
и от доящих привел его пасти народ Свой, Иакова, и наследие Свое, Израиля.
И он пас их в чистоте сердца своего и руками мудрыми водил их.
Итак, пастух – это образ самого могучего героя, хотя его облик совершенно обычен. Он не вооружен почти ничем, кроме отваги и веры, он успешно противостоит наихудшему злу в природе и человеке и в то же время посвящает свое служение самым простым и беззащитным людям. Именно эти ключевые и все же парадоксальные мужские добродетели запечатлены в «Давиде» Микеланджело – в огромных руках, в позе, выражающей силу, грацию и готовность к бою. Эта скульптура – одновременно идеал и упрек, цель и судья, в ней заключен весь ужас красоты, которая извечно делает одно и то же, и это тревожит людей, устрашает их и заставляет ограничиваться эстетикой дурного вкуса. Дешевый китч не различает и не судит, он обращен лишь к чувствам и лицемерной моральной добродетели бездумно сострадающих. В этом и заключается сентиментальная привлекательность керамических тарелочек с котятами, которые так нравились Долорес Амбридж, королеве «подземного царства» благодетелей-авторитариев.
Кроме того, быть пастухом – значит вести и направлять, причем заботливо, пусть и приходится отгонять хищников. В силу этого классический пастух – это в каком-то смысле идеальный мужчина: в нем неизменно присутствует нечто чудовищное, что позволяет ему сражаться со зверями, затаившимися в ночи, и господствовать над ними, но оно превосходно сочетается с добродетелью, отчего он достаточно созидателен, добр и щедр, чтобы обеспечивать и делиться. Таких мужчин поистине жаждут женщины, и ими же склонны восхищаться другие мужчины, хотя и тех и других могут обмануть нарциссы, психопаты, манипуляторы и даже притворщики-садисты. Кроме того, эта замечательная двойная склонность должна исходить из сердца, и ее нельзя ни купить, ни подделать, в отличие от ее ложного, манипулятивного и инструментального двойника. Именно поэтому Христос говорит о себе:
Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец.
А наемник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка, и оставляет овец, и бежит; и волк расхищает овец, и разгоняет их.
А наемник бежит, потому что наемник, и нерадит об овцах.
При правильной интеграции черты, способные предрасположить кого-то к бессердечию, равнодушию и даже психопатии, могут даже стать фундаментом для непреклонной храбрости и силы. В поиске спутника жизни женщины отвергают многих мужчин, поскольку найти того, кто четко придерживается оптимальной линии, очень трудно – не в последнюю очередь потому, что ей очень трудно следовать. В чем вечная проблема женщин? «Если я найду правильного мужчину, он защитит меня от чудовищ, но если сам он будет монстром, мне грозит беда (пусть даже он при этом может быть невероятно сексуальным). Он будет чудовищем и для меня, и для всех, а это плохо. Мне нужен добрый монстр». Именно по этой причине «чудовище, подвластное воспитанию» – это, вероятно, главный персонаж и в романтической, и в порнографической литературе, которую предпочитают женщины.
Удачи в поисках – или в становлении им!
Любая наша жертва – торг с будущим. Мы отдаем сейчас, веря, что приношение окупится с лихвой. Будущее – это горизонт несбывшихся возможностей; это хаос, существовавший в начале времен; это потенциал, с которым по-прежнему ежеминутно сталкивается наш Логос; это вечно противостоящий нам мир проблем и возможностей, или драконов и сокровищ. Когда мы жертвуем – когда мы трудимся – мы, по сути, подписываем договор с этой возможностью, а одновременно – с обществом, с нашим «высшим» или «сокровенным» «я», и с самим становлением. Мы заключаем сделку: «Я отдам сейчас, но получу взамен – нечто лучшее – в будущем». Можно сказать, что это сделка не с Богом, а с социальным миром, даже с «патриархатом».
В таком случае то, что понимается в религии как завет, становится ближе к классическому общественному договору: я работаю на других и заготавливаю про запас репутацию и расположение. Это вознаградит меня в будущем. В качестве альтернативы я вкладываю деньги или труд в свою собственность, а соглашение с обществом дает мне «право» на нее – как и право получать выгоду с моих вложений. Впрочем, предположение о простом общественном договоре – это неблагоразумный и неверный шаг как концептуально, так и онтологически. Общества сохраняют жизнеспособность, причем на каждом уровне сложности, от пары до государства, когда утверждаются на фундаментальном этосе, – явлении намного большем, чем простое, пусть и необходимое соглашение. Требуется нечто более сокровенное, некое отражение более глубинной реальности – той, которая оказывается предпосылкой для истинного установления и поддержания обязательных соглашений социального мира; например той, которая утверждается на уважении к Богу, душе и, следовательно, к человеку.
Не во все игры можно играть. Неспособность признать этот неприкрытый факт – это фундаментальный недостаток как морального релятивиста, так и идиота-революционера, одержимого идеологией (исходные предположения, как правило, совпадают у обоих). Если общество теряет уважение к цельности личности, отчего в нем начинают появляться тенденции к вырождению – нигилизм, гедонизм, борьба за власть – тогда «общественный договор» немедленно становится шатким и спорным. Это случается при любой революции, при любой идеологической одержимости, и исход этого неизбежно страшен. Если общество не выстроено так, что главные отношения в нем носят как добровольный, так и ответственный характер, тогда соглашения, заключаемые людьми, будут таковыми лишь по имени, а на самом деле окажутся откровенной ложью – иными словами, никто из вовлеченных даже и не подумает их исполнять; или же они станут попытками обрести превосходство в борьбе за наслаждения, даруемые мимолетным статусом либо постоянной властью; или – импульсивными, ограниченными, эгоцентричными и временными проявлениями инфантильных капризов. Никакое соглашение, заключенное на подобных основаниях, не продлится долго, особенно в трудные времена. В таких условиях люди не будут ни сотрудничать ради стремления к высшему, ни соперничать в плодотворном ключе, соблюдая правила, ни чтить свои же договоры, которые окажутся люциферианскими пародиями. Вспомним старую, печально известную, но очень показательную советскую шутку: «Мы делаем вид, что работаем, а они делают вид, что платят». Иными словами, если общественный порядок не утверждается на Логосе, он не будет хорошим, и определенно не будет хорошим весьма. На самом деле он вполне может стать адом, по меньшей мере в его земной форме, – и даже в ней будут переживания, близкие к вечности.
Это отношение к высшему, одновременно личное и основанное на договоре, и предполагается как глубинный смысл завета, – того, на который ссылается Бог, когда говорит Каину, что он будет принят только в том случае, если делает доброе (Быт 4:7, перевод NRSV). Представление о завете очень глубоко связано с идеей о том, что человек, пока он жив, должен стремиться к правильной вершине или служить верной основе. Как это понимать? Подумайте вот о чем: наша личность позволяет нам в самом широком плане приспособиться к миру, даже к нескольким мирам – психологическому, социальному и естественному, мыслимым как единство. Мы, обладатели сознания, считаем частью своей личности то, что играет для нас главную роль. Мы знаем себя как личность и именно так воспринимаем других. Мы отождествляемся со своей личностью, мы организованы как личности на высшем уровне бытия, и личность, если выразиться иначе, – это наша избранная форма адаптации, наша сущность, наш дух.
Мы встречаемся с миром как личности. Мы даже эволюционировали как личности, если говорить языком науки. Но ни какой личности нельзя говорить вне отношений. И если мы расцениваем свой жертвенный завет с будущим, с потенциальным «я», с другими и с моделью космического порядка как отношения — это ни в коем случае не безрассудно, а возможно, это даже стоит счесть необходимым. Почему? Скажем снова: потому что мы, в силу своей человеческой природы, неизбежно существуем в отношениях. Впрочем, это соображение рождает другой крайне важный вопрос: в отношениях с чем – или с кем? Ответ, как минимум: с будущим, для улучшения которого мы вечно трудимся; с теми, ради кого мы приносим жертвы; с теми, кто нас окружает – это родители, дети, жены и мужья, друзья, коллеги, соотечественники и родственные души; с естественным порядком, пребывающим в равновесии с порядком в обществе; а если посмотреть в корень – то с духом самого Создателя, в том виде, в каком он проявляется в разных ситуациях и в различные времена. И даже если вы впитали атеистические, материалистические и дарвинистские установки – по-прежнему сомнительные – спросите себя: «Зачем нам организовываться на высшем уровне идентичности как жертвующая или трудящаяся личность – с принятием всех сопутствующих отношений, способных оправдать такую организацию, – если бы это не было функциональным средством адаптации к самой сокровенной реальности?»
И это еще не все. Теперь нам не требуется строить гипотезы о личности – и даже о непременно жертвенной личности – когда речь заходит о каких-либо проявлениях неизбежного следования определенной модели внимания и действий. Это истинно даже в том случае, если мы импульсивны и инфантильны. Если нами, к примеру, правит гедонистическая прихоть, она представляет собой не что иное, как кратковременный завет («Если я исполню это сиюминутное желание именно так, как задумал, я смогу обрести все что захочу»). Гедонист просто ублажает преходящих божков своего каприза, выстроившихся в очередь, вместо того чтобы приносить жертву какому-либо психологическому и социальному единству, более глубокому или связанному с высшим порядком. Но почему тогда мы называем это действие жертвой? По крайней мере потому, что гедонист позволяет себе увлечься чем-то одним, вместо того чтобы устремляться вслед за множеством соблазнов, которые могут громогласно требовать его внимания; а также потому, что ради мимолетного удовольствия он жертвует цельным, ответственным и авантюрным будущим «я», к которому мог бы прийти, если бы отказался от своей инфантильности. Мы словно видим образы Питера Пэна и Пропавших мальчиков – или же Пиноккио и непослушных детей, бессильных перед соблазнами Острова удовольствий.
Гедонист, одержимый желанием, может даже отождествиться с этим божком – на время или даже почти навсегда (почти, поскольку реальной приверженности не будет, ведь она потребует той самой жертвы, которую он отвергает). Он может думать, что властвует над своей сиюминутной прихотью или, точнее, не зависит от нее («Это мое желание, оно во мне!»); или уверять, что сексуальная наклонность или иное влечение – это и есть истинный признак личного бытия или становления. Это превращает гедониста в политеиста, готового позвать к себе и восславить, или почтить (иными словами, возвести на пьедестал или сделать краеугольным камнем) разнообразное множество духов, соответствующих его кратким влечениям и порывам. Однако все свидетельствует об ином: тот, кем владеют похоть, гнев, неуемные желания или зависть – вовсе не господин этой древней мотивации или иерархии мотиваций, но ее раб, и разнузданные материалисты, почитающие золотого тельца, вряд ли могут считаться хозяевами собственной судьбы.