Другим достались простреливаемые участки и наши призывы не уступать ни пяди.
Samson_1954
НУ, КАЖЕТСЯ, НАЧАЛОСЬ! В ДОБРЫЙ ЧАС!
MarylinMurlo
НАДЕЮСЬ, У НАШЕГО ДОРОГОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА ХВАТИТ ЯИЦ, НА ЭТОТ РАЗ.
Zavulon
ВОТ ОНИ, ЖЕЛЕЗНЫЕ БЕЙЦЫ ДЛЯ ПРАВИТЕЛЬСТВА
MarylinMurlo
Bagira
РАДУЕТЕСЬ ОЧЕРЕДНОЙ ВОЙНУШКЕ? НУ-НУ…
SAMSON1954
МЫ НЕ РАДУЕМСЯ ВОЙНЕ. НО И НЕ БОИМСЯ.
BAGIRA
НУ, ЯСНЫЙ ПЕРЕЦ, НЕ БОИТЕСЬ! ВОЕВАТЬ ЖЕ НЕ ВАМ…
Rembo2
ЗАМОЧИТЬ ВСЕХ И ПАЛЕСОВ И ЛЕВАКОВ ПАДРУГОМУ НЕ ПОНИМАЮТ НЕ ТЕ НЕ ДРУГИЕ
SAMSON1954
Я ГОТОВ ВЗЯТЬ ОРУЖИЕ И ИДТИ ВОЕВАТЬ ХОТЬ СЕЙЧАС!
ЗА СВОИ СЛОВА ОТВЕЧАЮ!
BAGIRA
БЛА-БЛА-БЛА… ЗНАЕТЕ, ЧТО НИКУДА ВАС НЕ ВОЗЬМУТ, СТАРЫЙ ВЫ ПЕНЬ. БУДЕТЕ НАПРОТИВ ТЕЛЕКА КОММЕНТИРОВАТЬ, ВМЕСТЕ С ВАШИМ ПРОСВЕЩЕННЫМ ДРУГОМ Rembo2
Zavulon
О, ДА ТУТ ПАЦИФИСТЫ ОБЪЯВИЛИСЬ. КАЖЕТСЯ, ВЕЧЕР ПЕРЕСТАЕТ БЫТЬ ТОМНЫМ
Rembo2
ОТСТАЛАЯ ОТ ЖИЗНИ ВАША ИДЕОЛОГИЯ, ПОЙМИТЕ УЖЕ.
7 МИЛЛИАРДОВ НА ПЛАНЕТЕ.
НИЧЕГО ПЛОХОВО, ЕСЛИ ЛИМОН ДРУГОЙ ЧЕЛОВЕЧКОВ ИСЧЕЗНЕТ.
Fira_Altalena
Я ОДНОГО НЕ ПОЙМУ – ЗАЧЕМ ПОСЫЛАТЬ ТУДА СОЛДАТ? ПОЧЕМУ НЕ РАЗБОМБИТЬ ПРОСТО ЭТОТ КЛОПОВНИК? С ЗЕМЛЕЙ СРАВНЯТЬ?
Zavulon
ДА ВЫ ЧТО! ТАМ ЖЕ «МИРНЫЕ ЖИТЕЛИ»! ВЕСЬ МИР СКУЛЕЖ ПОДЫМЕТ
Volande
«Я ГОТОВ ВЗЯТЬ ОРУЖИЕ И ИДТИ ВОЕВАТЬ ХОТЬ СЕЙЧАС! ЗА СВОИ СЛОВА ОТВЕЧАЮ!» SAMSON 1954,
БОЮСЬ, ЧТО ВАМ ПРИДЕТСЯ, ТАКИ, ОТВЕТИТЬ ЗА СВОИ СЛОВА. ПРИЧЕМ, СКОРЕЕ, ЧЕМ ВЫ ДУМАЕТЕ.
Samson_1954
Volande, ЭТО ЧТО, УГРОЗА?
Volande
УПАСИ БОГ! РАЗВЕ ВАС И ВАШИХ ДРУЗЕЙ МОЖНО НАПУГАТЬ?
Samson_1954
НЕ ВИЖУ ТУТ ПОВОДА ДЛЯ ЗУБОСКАЛЬСТВА. ЛЮДЕЙ ВОЛНУЮТ СУДЬБЫ СТРАНЫ.
Volande
СУДЬБЫ, ЗНАЧИТ, НУ-НУ. А ВЫ ВОТ ТОЖЕ СЧИТАЕТЕ, ЧТО НУЖНО ПРОСТО ВЗЯТЬ И РАЗБОМБИТЬ?
Samson_1954
НЕТ, Я КАК РАЗ СЧИТАЮ, ЧТО НУЖНО ПОСЛАТЬ СОЛДАТ.
Volande
НЕОЖИДАННО. ЭТО, ЧТОБЫ МЕНЬШЕ БЫЛО ЖЕРТВ СРЕДИ МИРНОГО НАСЕЛЕНИЯ?
Samson_1954
НЕТ ТАМ НИКАКОГО МИРНОГО НАСЕЛЕНИЯ, ПОРА УЖЕ ПОНЯТЬ. ПОСТАРАЮСЬ ОБЪЯСНИТЬ ВАМ СВОЮ ПОЗИЦИЮ, ХОТЬ И ЧУВСТВУЮ, ЧТО ПРЕДСТОИТ МЕТАТЬ БИСЕР ПЕРЕД СВИНЬЯМИ.
Volande
НУ, ПОПРОБУЙТЕ.
Samson_1954
НАМ НУЖНО ВВЕСТИ ВОЙСКА ЗАТЕМ, ЧТО МЫ НЕ АМЕРИКАНЦЫ, КОТОРЫЕ ВОЮЮТ, НЕ ВЫХОДЯ ИЗ КОНДИЦИОНИРОВАННОГО КАБИНЕТА. МЫ ДОЛЖНЫ ПОКАЗАТЬ, ЧТО НЕ БОИМСЯ СМОТРЕТЬ СВОИМ ВРАГАМ В ЛИЦО. ЭТО ВО-ПЕРВЫХ. ЗАТЕМ, ЧТО РИСК ЭТО ЧАСТЬ СОЛДАТСКОЙ ПРОФЕССИИ, ОНИ ДЛЯ ТОГО И НУЖНЫ, ЧТОБЫ ЗАЩИЩАТЬ ДРУГИХ, РИСКУЯ СОБОЙ. ЭТО ВО-ВТОРЫХ. И ЗАТЕМ, НАКОНЕЦ, ЧТО РИСК НЕ ТАК УЖ И ВЕЛИК. ЧТО МОГУТ СДЕЛАТЬ ТЕРРОРИСТЫ, ВООРУЖЕННЫЕ СТРЕЛКОВЫМ ОРУЖИЕМ ПРОТИВ СУПЕРСОВРЕМЕННОЙ АРМИИ? НЕ ТАКУЮ УЖ И БОЛЬШУЮ ЦЕНУ ПРИДЕТСЯ ЗАПЛАТИТЬ. И ЭТО В-ТРЕТЬИХ.
Fira_Altalena БРАВО, АРКАША!
Volande
НУ КОНЕЧНО, ОДНИ ДОЛЖНЫ ОДОБРИТЬ ЭТОТ МИР, А ДРУГИЕ УДОБРИТЬ. И СЕБЯ В РОЛИ УДОБРЕНИЯ ВЫ, ЯСНОЕ ДЕЛО, НЕ ВИДИТЕ…
Кнопка уже некоторое время проявляла беспокойство, поскуливала и пыталась обратить на себя внимание. Время прогулки давно настало. Аркадий Натанович со вздохом оторвался от монитора и одним духом допил остававшийся в стакане чай с лимоном. Эти дискуссии стоили ему много нервов, но он просто не мог оставаться в стороне, когда речь шла о судьбах страны. Он считал себя солдатом идеологического фронта, и с гордостью нес свою вахту. Сейчас он выгуляет собаку и ответит этому язвительному подслеповатому леваку. Всем им ответит. Аркадий Натанович с трудом наклонился и, кряхтя, стал натягивать обувь.
На свежем воздухе
Отпустив Кнопку, которая, переваливаясь на коротких кривых лапках, побежала обследовать кусты, Аркадий Натанович тяжело опустился на скамейку. Он не замечал ни боевых выкриков компании пенсионеров, забивавших козла за одним из столов в центре сквера, ни низкого свинцового неба, в котором сгущалось и вызревало что-то – уставив невидящие глаза на деревянный стол, содрогавшийся под костяшками домино, он оттачивал про себя аргументы, долженствующие убедить оппонентов, раскрыть их подслеповатые глаза на очевидные всякому непредвзятому взгляду вещи. Внешний мир доходил до его сознания невнятными гулом и постукиванием, прорываясь иногда отдельными фразами. «Жизнь это борьба, а не дипломатический прием. Не съешь ты – съедят тебя, – формулировал он, глядя, как кот подбирается к беспокойной стайке воробьев, не сводя с цели гипнотизирующего взгляда.
– Кому это понимать, как не нам, живущим в кольце врагов, мечтающих скинуть нас в море. А значит нужно прекратить это нытье о праве. Прав тот, у кого есть сила… когда же это было? в восьмидесятом? или семьдесят девятом? нет, восьмидесятом, точно восьмидесятом – Олимпиада тогда была… Эта боязнь войны, это слюнявое жизнелюбие любой ценой – отличительная черта дряхлеющих цивилизаций. Они понятны у европейцев, капитулировавших перед исламофашизмом…Я тогда в Пииунде был, в санатории, ну и собралась у нас компания, пулю писать… В Пицунде он был! И при чем это здесь? Как, все-таки, далеки эти люди… Да, о чем это я? Европейцы загнивают, да… Но мы – мы молодая, энергичная нация, еще не израсходовавшая свой пассионарный запас, и мы не отдадим за «здорово живешь» наши выстраданные ценности. Мы будем сражаться! А крысы – пусть уходят с корабля! Мы только плотнее сомкнем ряды. И примем бой!»
– Не хотите сразиться?
Аркадий Натанович вздрогнул и очнулся. Он сидел за шахматной доской, напротив субъекта, с первого же взгляда показавшегося странным и неприятным. Весь какой-то продолговатый, с узким лицом, заострявшимся книзу козлиной бородкой. Серый берет, сдвинутый на правое ухо, переводил это длинное лицо в скошенную горизонтальную плоскость.
Аркадия Натановича, почему-то, не удивило появление ни шахматной доски, ни самого этого господина – как будто так все и должно быть. Он охотно взялся за королевскую пешку и сделал первый ход. Его противник, тем временем, не торопился. Задумчиво повертев в руках черную фигурку он вернул ее на место и задал неожиданный вопрос:
– Какую шахматную фигуру вы любите больше всего?
– Ну, не знаю… ферзя…
Лицо незнакомца разочарованно поморщилось:
– Самая сильная фигура. Банально. А вот мне интересна пешка. На шахматной доске, среди всех этих королей, королев и офицеров, пешка – простой солдат, пушечное мясо, которое первым вступает в бой и которым жертвуют, спасая более ценные фигуры. Но зато это единственная фигура, несущая в себе потенциал к изменению. Она может стать кем-то другим…
– Ферзем, – съехидничал Аркадий Натанович.
– Кем угодно, – от пристального взгляда маленьких серых глаз Аркадию Натановичу стало не по себе. – Но чтобы это произошло нужно пройти непростой путь, – длинные бледные пальцы опустили черную пешку на место.
Собачий лай напомнил, что увлекшись спором, он забыл о Кнопке. Аркадий Натанович беспокойно оббежал глазами сквер – Кнопки нигде не было видно. Он посвистел, потом встал, и стал звать ее по имени. Безрезультатно.
– Может она побежала на стройку? – длинноволосый посмотрел на него долгим, внимательным, сочувственным взглядом, – Собаки любят это место.
Предположение показалось правдоподобным, и они зашагали вместе через сквер, туда, где сквозь деревья виднелся неподвижный строительный кран. За сквером начинался пустырь. Это были места знакомые Аркадию Натановичу с детства. Сюда они с друзьями убегали с уроков играть в футбол. Теперь он вспомнил, откуда знает Длинноволосого. Ну конечно, это же их учитель истории, как бишь его? Тот самый, к которому они испытывали странную смесь любви и презрения. Которого они выслеживали после школы по дороге до дома, и бросали камешки в окно на первом этаже, чтобы посмотреть, как он будет ругаться. О котором говорили, что вечерами он пьет и играет в домино, под домом. Интересно, почему он совсем не изменился с тех пор? Они дошли до школьного забора, с такими знакомыми бетонно-решетчатыми ромбиками, и решили перелезть через него, чтобы не обходить. Как только они перемахнули на другую сторону, из-за угла школьного здания молча выскочил огромный черный сторожевой пес. Аркадий Натанович откуда-то знал, что его зовут Джек, и что страшней этой собаки нет ничего в мире. Он бежал, чувствуя за собой горячо дышащий темный ужас. Он успел пересечь школьный двор до забора на противоположной стороне, и мгновенно перелетел через него, но раньше, чем успел перевести дух, увидел собаку, вынесшуюся из-за угла. Ноги мгновенно стали ватными. Убежать было нельзя, можно только спрятаться, и он юркнул в металлическую трубу, ведущую куда-то под землю, и пополз сквозь нее. Он полз, торопясь уйти подальше от ужасного преследователя, спрятаться, забиться поглубже, в самые темные недра, где его никто не достанет. По мере продвижения, стены становились уже, стискивая его. Он чувствовал их прикосновение, и это не было прикосновение металла – они были мягкими, покрытыми слизью. Стенки обхватили его, так, что он не мог больше двигаться и стали ритмично сокращаться, проталкивая его вперед. Пронизанный ужасом, он беспомощно ждал, чем все закончится. Наконец, последняя мощная конвульсия вытолкнула его наружу, на яркий слепящий свет. Аркадий Натанович почувствовал, что под ним нет опоры, что он падает, и падению этому нет конца, и отчаянно закричал…
Под шелест дождя
Он проснулся от собственного натужного, раздирающего грудь крика и сел в постели… Постели не было. Под ним был защитного цвета спальный мешок, расстеленный на голом бетонном полу. Вокруг, на таких же спальниках, лежали и сидели молодые люди. Какое-то выморочное помещение из трех стен, похожее на театральную сцену. Четвертая сторона открыта и подернута серой шелестящей пеленой дождя. Что это? Где он? Проснулся в другом сне? Он чувствовал себя безнадежно заблудившимся между сном и явью. Зажмурил, до боли, глаза, изо всех сил зажал руками уши, и сидел так несколько мгновений. Открыл – вокруг все то же: люди в оливковой форме, голый бетон, шелест дождя. Это было похоже на чистилище, на перевалочный пункт между этим миром и следующим, где неприкаянные души маются, ожидая неизвестно чего. Он осмотрел себя: на нем были армейские брюки, со множеством набрякших карманов, и черная термическая футболка с длинными рукавами. Все это пахло какой-то замшелостью с примесью машинного масла и мокрого цемента. Проведя рукой по животу, ощутил плоскую твердость. Все телесные ощущения были иными. Мышцы упруго пружинили, во всем теле было давно забытое ощущение легкости. В приступе паники, он принялся ощупывать лицо – и с холодным ужасом ощутил под ладонями чужой ландшафт, покрытый упругой кожей.
– Гляньте, кто проснулся! – темнолицый солдат с бритой головой и резко обозначенной ямочкой на твердом подбородке бесцеремонно оперся о плечо Аркадия Натановича и плюхнулся рядом с ним, изобразив лицом смертельную усталость, – Валялся тут, как жмурик, Джахнун уже собирался проверять пульс.
– Кто, я? – высокий, худой йеменец, гибким движением подогнув ноги, уселся напротив, – да по мне, пусть этот русский медведь совсем копыта откинет, я даже не почешусь, – проговорил он, преувеличенно подчеркивая восточный выговор, и послал Аркадию Натановичу воздушный поцелуй.
Аркадий Натанович ошеломленно переводил глаза с одного на другого.
– Ну и погодка, инааль-диннак[2]! – поморщился йеменец, – Ну почему нельзя воевать в хорошую погоду?
– Не с нашим счастьем брат, – сказал солдат с ямочкой.
– Я… сейчас… Мне тут… в туалет нужно, – Аркадий Натанович кое-как натянул ботинки, повертел в пальцах шнурок, который, почему-то выходил только с одной стороны, и, не придумав что с ним сделать, запихал его за край ботинка и торопливо встал.
– Эй, брат, – окликнул бритоголовый, – оружие забыл.
– А, да-да, – Аркадий Натанович поднял со спальника маленький, оказавшийся очень легким автомат, удивившись привычности этого жеста, одним движением перекинул через плечо, и вышел под моросящий дождь.
Ему необходимо было побыть одному. Туалет для этого вполне подходил. Вид армейской базы, увиденной сквозь мелкое сито дождя, удручал: серость бетона, колючая проволока, грязь…
– Извините, где здесь туалет?
Уже посередине фразы Аркадий Натанович заметил погоны и запнулся. Офицер? Как к нему обращаться? Отдать честь?
Но офицеру, видимо, церемонии были ни к чему. Удивленно скользнув взглядом по Аркадию Натановичу, он, молча, махнул, показывая направление. Бетонный барак. Металлическая дверь открыта внутрь. Внутри – жирная грязь, размазанная по полу. Узкий проход, с одной стороны которого пять или шесть кабинок, с другой – длинный металлический умывальник с несколькими кранами. Над умывальником – зеркало, настолько непроницаемо тусклое, будто сделано не из стекла, а из того же металла, что и умывальник под ним. Аркадий Натанович выбрал самый прозрачный участок и провел по нему рукавом: из тумана Зазеркалья на него встревожено смотрело чужое, молодое лицо.
Дождь, грязь, бетон
Небритые люди в зеленых и черных флизовых куртках, одетых поверх формы, сидят на грязном полу, прислонившись к стене, или стоят, наблюдая за стреляющими. А вокруг – бесконечный мелкий дождь все размывает и размывает землю в серое, под цвет неба, месиво.
Аркадий Натанович воспитывался в благоговении перед ЦАХАЛом. Само это слово было окутано романтическим флером и ассоциировалось с дерзкими операциями и высокими технологиями. Он смаковал публикации, о том, как милые девушки в красивой форме обнаруживают террористов и одним нажатием кнопки ликвидируют их. И вот он лежит в жидкой грязи на куске картона и стреляет по картонным мишеням, прикрученным проволокой к вертикальным железным штырям. Попадания отмечаются фломастером. Пока смятенное сознание Аркадия Натановича пыталось справиться с волной непривычных ощущений, тело чувствовало себя как рыба в воде, с правильностью автомата производя, видимо привычную для него, работу. Он вставлял рожок, передергивал упругий затвор, целился, задерживал дыхание, мягко спускал курок, не забывая при этом подаваться вперед – так, чтобы горячие гильзы, выбрасываемые автоматом стреляющего слева, в каком-нибудь метре от него, падали на спину или ногу, а не в лицо или за шиворот.
Сюда же им принесли обед: консервные банки с тунцом и пачки мацы. Они ели, сидя на полу, положив тунец между двумя листами мацы, подождав, пока сухое, ломкое тесто пропитается маслом. Позже Аркадий Натанович поймет, что то же меню ждет их на ужин и на завтрак.
А вечером Аркадий Натанович стал свидетелем коллективной молитвы. Распространяемые в социальных сетях фотографии молящихся солдат, покрытых небесно-голубыми талитами[3], обративших одухотворенные, сосредоточенные лица к Богу Израиля, всегда вызывали живой отклик в его душе. Вот, через мгновение молитва закончится, и руки этих славных парней, цвета нашего юношества, протянутся к оружию, и подлый враг испытает всю мощь их десницы. Вместо этого, он увидел просто бормочущие фигуры, вразнобой раскачивающиеся в сгущающейся темноте, под моросящим дождем. Зрелище было напрочь лишено величия и пафоса. Проза жизни. Одна из трех ежедневных молитв.
Зажглись фонари. Раскачивание и бормотание прекратились, но люди не расходились, что-то происходило там, какое-то брожение, образовывались и распадались группки. Вдруг раздался громкий возглас и чей-то голос начал задавать ритм: эй-эй-эй. Движение оформилось, получило направление: сплетя руки на плечах, люди двигались по кругу и каждый раз новые лица оказывались в желтом пятне фонарного света и исчезали в темноте. В который раз за этот день Аркадий Натанович почувствовал, что теряет границу между реальностью и сном. Этот хоровод, этот голос, эти лица, выныривающие из темноты и возвращающиеся в нее – что это? Кажется, тот же голос, что задавал ритм, затянул песню, которую тут же подхватили десятки голосов. Кажется, какой-то псалом: «Аль-тира, Исраэль, аль-тира!»[4], – повторялось рефреном.
«Не стреляй, Израиль», – перевел про себя Аркадий Натанович. – Да! Да! Не стреляй! Хоть бы все это закончилось! Хоть бы «они» там договорились и жизнь вернулась бы на круги своя!»
Vade retro!
Еще тогда, в туалете, отойдя от первоначального шока, Аркадий Натанович обдумал свое положение. Приходилось признать факт, небывалый, немыслимый, но, к сожалению, неоспоримый: сознание Аркадия Натановича, его, скажем так, душа оказалась в теле какого-то мальчика, солдата-резервиста. Причем тело это, безусловно, знакомо окружающим, которые воспринимают его как своего товарища.
Осознав положение, нужно было понять, что теперь делать. Жаловаться было бесполезно. Не мог же он, в самом деле, пойти и рассказать, что произошла реинкарнация, и он не тот за кого его принимают! Помимо своей воли, Аркадий Натанович оказался вброшен в условия, в которых ему отныне приходилось жить и действовать. Выбора не было. А вопросы были. Вопрос первый: что же теперь происходит с телом Аркадия Натановича? И вопрос второй, гораздо более животрепещущий: что делать сознанию Аркадия Натановича, оказавшемуся в чужом теле, посредством которого оно теперь воспринимает мир, живет в нем, страдает и радуется? Это чужое тело временно (будем надеяться) ставшее его, призвали на войну Тело это могут ранить, могут убить, и вместе с ним потухнет навсегда сознание ни к чему не причастного Аркадия Натановича. Или не потухнет? Ему предстояло действовать в полной неизвестности, в чьей-то чужой игре, ни цель, ни даже условия которой не были ему известны… Оставалось ждать, и надеяться на лучшее.
А пока, Аркадия Натановича мучили одиночество, тоска и скука. Да, одиночество, как это ни странно, учитывая то, что он ни днем, ни ночью не оставался один. Его окружали чужие, незнакомые и непонятные ему люди. Некоторым из них была знакома его, так сказать, внешняя оболочка. Они хлопали его по плечу, заводили разговор, задавали вопросы, на которые он не знал что отвечать. Слишком все это отличалось от привычного ему круга общения: работников редакций русскоязычных газет, пожилых сверстников, с которыми он встречался за рюмкой водки и «френдов» из социальных сетей.
Он с непреходящим удивлением наблюдал этих людей, таких разных и в то же время объединенных чем-то общим. Здесь были вязанные кипы и тель-авивская золотая молодежь, эфиопы и русские, гортанный говор йеменцев звучал вперемешку с тяжелым американским акцентом, заскорузлые ладони фермеров с Голан стискивали вялые пальцы программистов из Раананы. И все это невообразимое вавилонское смешение радостно обнималось, похлопывало по плечам и понимало друг друга с полуслова. Это была иная вселенная, существовавшая, как оказалось, бок о бок с тем мирком, в котором обретался Аркадий Натанович. Все здесь было иным, чем то, к чему он привык: люди и отношения между ними, ценности и приоритеты, даже законы пространства и времени.
Помимо отчужденности, его пребывание в этом, новом для него мире, сопровождалось чувством недоуменного разочарования. Все здесь было не таким, как он представлял себе. И самым «не таким» были люди. Они кричащим образом не соответствовали его представлению о защитниках Отечества. В сформированном «Эксодусом» представлении Аркадия Натановича ЦАХАЛ населяли молодые Полы Ньюманы – высокие, загорелые и белозубые, жизнерадостные, отчаянные и презирающие опасность. То же что он видел вокруг: пухлый, похожий на плюшевого мишку Полонский, костлявый, желчный Джахнун (одно имя чего стоит!) или почти пятидесятилетний Мейдани, с полуседой бородой, космами спускавшейся на костлявую грудь, были какой-то злобной насмешкой над любимым, бережно лелеемым образом. Все чаще казалось ему, что этот мир карикатурных солдат, картонных мишеней и бутербродов с мацой был просто мороком, созданным злокозненным незнакомцем со скамейки специально, чтоб поглумиться над ним. Главным же воплощением этого морока был комвзвода Нив – маленького роста, почти дистрофического сложения, с торчащим длинным кривоватым носом на узком лице, он одним своим видом вызывал у Аркадия Натановича приступы отвращения и бессильной ярости. Этот хитроглазый бесенок, этот диббук осквернял своим прикосновением самое святое: мало того, что он носил на своем хилом инфернальном тельце оливковую форму, облагороженную поколениями героев – он был офицером, командиром, первым среди лучших! Это было наглядное, ходячее, облеченное плотью и кровью, глумление над святыней. Vade retro!
Искры во тьме
Аркадий Натанович сидел в автобусе и смотрел в окно. Дождь перестал. Он видел, как высокий худой старшина, наклонившись над маленьким круглым командиром роты, что-то сердито втолковывает ему, а тот, недовольно морщась, слушает. Два солдата, с красными от напряжения лицами, несут деревянный, видимо очень тяжёлый ящик. Шедший сзади попал ногой в лужу, поскользнулся, и выпустил свой край; передний, которому падающий ящик защемил пальцы, чертыхнулся и отскочил в сторону. Ящик тяжело упал в грязь. После двух дней беспрерывной работы, было так приятно сидеть в тепле и бездействии, и просто наблюдать за жизнью через автобусное окно. Дожив до пятидесяти восьми лет, он не представлял, что сутки могут вместить в себя столько часов, что за это время можно так много успеть, и что человеческое тело в состоянии это выдержать.
Автобус отвезет их в мошав[5] на границе, откуда полк должен будет выйти на войну. А до этого им обещали дать час-полтора погулять по городу. Аркадий Натанович чувствовал, что после трех бесконечных дней бесприютности, слякоти, надоевшего до тошноты тунца с мацой, и перед тем, неизвестным, пугающим, что еще предстоит, этот мимолетный отпуск необходим ему как глоток воздуха ныряльщику. Иначе он просто не выдержит. Хотя бы час… Боже мой, целый час! Забыть обо всем в тишине теплого и чистого кафе. Горячая еда, будничная, неармейская атмосфера… Из солдата снова превратиться в просто человека. Хотя бы на час…
– Всем смирно! – в автобус поднялся Кфир. Он по-шутовски отдал честь и остановился в проходе между сиденьями: Значит так, – он сделал серьёзное, нахмуренное лицо и заговорил басом, подражая чтению инструктажа, – план операции следующий: Полонский, ты заходишь справа, Джахнун заходит слева, Максим подкрадывается сзади. Мы захватываем пиццерию и, – он обернулся на чей-то голос и, некоторое время, стоя на ступеньках, разговаривал с кем-то, бывшим снаружи. Потом повернулся, выражение его лица изменилось – он больше не смеялся, на подбородке резче обозначилась твёрдая ямочка. Он прижался к перилам, уступая дорогу. С трудом протиснувшись мимо него в проходе остановился Галили, заместитель ком-роты. Галили был красен, на бритой голове проступили капельки пота, он был очевидно чем-то смущен.
– Ой, нет! – простонал сидевший рядом Полонский, – сейчас он скажет, что планы изменились.
– Парни, это… в общем, планы изменились, – с потерянным видом промямлил Галили.
– Я уже достаточно времени в армии, чтобы видеть их насквозь, как облупленных, – процедил Полонский сквозь зубы.
– Вы все уже достаточно времени в армии, чтобы понимать, что к чему, – Галили энергично прочистил горло, – в общем, шашлыки будем кушать после войны.
Его шутке никто не улыбнулся. Единственное светлое пятно оказалось замазанным жирной кляксой, упавшей с пера какой-нибудь крупной шишки. В автобус внесли пакеты с консервами и несколько пачек мацы, при одном взгляде на которые Аркадий Натанович почувствовал позыв к рвоте. Он замкнулся в мрачном молчании.
Автобус выехал на шоссе. Быстро темнело. Их то и дело деловито обгоняли машины, бросая красно-желтые блики фар на влажный асфальт. В домах, мелькавших по обе стороны дороги, загорались окна. Со всех сторон их окружала жизнь, манящая и равнодушная. Никому не было дела до того огромного, что вторглось в их жизнь, заполнило ее без остатка, завладело мыслями, обострило чувства, никому: ни этим, спешащим по своим делам машинам, ни людям, удобно расположившимся в уютном свете, по ту сторону окон. Кто-то уходит на войну, а кто-то садится ужинать. Каждый умирает за себя… Автобус, с его характерными армейскими запахами, со снаряжением, нагроможденным в проходе, выглядел бесприютным островом среди полнокровной, самодостаточной жизни.
Въезд в поселок по какой-то причине закрыт. Нужно идти пешком. Если уж не везет, так не везет до конца.
Все вышли из автобуса и, таща на себе снаряжение, побрели через вязкие дюны, поросшие редким колючим кустарником. Впереди мелькали какие-то огни, доносился собачий лай, и они шли на свет и на звуки. Аркадий Натанович не мог избавиться от чувства, будто все происходит во сне, от которого он никак не может проснуться. Вот еще недавно он сидел в своей теплой квартире, где любимые вещи расставлены на привычных местах, и Кнопка лизала его уставшие пальцы, когда он снимал обувь. А теперь, он бредет в темноте по песчаным дюнам, таща на себе армейское снаряжение… Впереди показалась эвкалиптовая роща. Теперь, к огням и звукам добавился запах дыма, пробивавшийся откуда-то из-за деревьев. Идя на запах, они вышли на поляну. Две пожилые женщины хлопотали над широким деревянным столом, расставляя одноразовые тарелки с салатами, между которыми золотились горки пит. В глубине поляны дышал краснеющими углями мангал, и на нем горячо шипело мясо, дразня острым, дымным запахом.
– A-а, вот и они! – пожилой тролль, видимо, хозяин волшебной поляны, поднял голову над мангалом.
– Добро пожаловать, дорогие! Для вас, всё для вас! – пропела смуглая фея, с характерным йеменским акцентом.
Поляна наполнилась движением и гомоном. Весело затрещал костер. Мелькали руки, держащие тарелки, питы, передававшие банки с салатами. Радостные возгласы встречали поспевшие на решетке гамбургеры и острые мексиканские сосиски.
Наполнив питу, Аркадий Натанович уселся на холодный, влажный песок, поближе к костру. Вонзив зубы в горячую, истекающую соком мякоть, он испытал чувство, давно потерянное в житейских закоулках: вот она, жизнь. Так просто: тепло, еда, товарищи… Он с нежностью, не знакомой ему прежде, смотрел на сидевших вокруг костра людей, таких разных, но объединенных общей судьбой. Впервые Аркадий Натанович заметил, какие оленьи глаза у раздражавшего его своей шумной, восточной говорливостью Джахнуна, большие, влажные, опушенные мягкими ресницами. Он с удивлением увидел, сколько беззащитной ранимости в этом крикливом, казавшемся ему толстокожим, человеке. В чертах Мейдани он, наоборот, рассмотрел сталь, твердый очерк губ и подбородка, глаза, которые могут быть неумолимыми – глаза фанатика. Пляшущий свет костра, как будто, выхватывал самое главное, самую суть человека – глаза Джахнуна, руки Кфира, улыбку Полонского, опуская все второстепенное и наносное. Глядя на сосредоточенно жующего Нива, Аркадий Натанович впервые увидел в нем не офицера, более или менее соответствующего его представлениям о командире, а человека – очень молодого, подверженного всем слабостям молодости и человечности, и, тем не менее, принявшим на себя груз такой ответственности, которой сам Аркадий Натанович никогда не знал – за человеческую жизнь и смерть.
– Я вот о чем думаю, – раздался каркающий голос Мейдани. У него была характерная манера говорить – будто с усилием проталкивая слова через невидимую заслонку во рту. За раз он проталкивал не больше шести-семи слов, а потом нужно было набрать воздуха и вытолкнуть следующую партию, – вот если бы это, это – да? – он махнул рукой вокруг, – происходило в Германии. В Германии там что? Там порядок. Там планы не меняются каждые пять минут. Там заранее подумали бы о еде. Но ведь и это все, – он сделал широкий жест рукой, обводя поляну, с ее троллями, феями и темными силуэтами шумно насыщавшихся резервистов, – в Германии не могло бы произойти. Там люди…
– Полонский, – прервал его Кфир, – может хватит уже набивать брюхо? Еще немного и оно не влезет в БТР.
Совершивший уже три ходки к мангалу Полонский задрал рубашку и, подняв над головой руки с питой, исполнил танец живота. Опустившись на песок, он улыбнулся самой обаятельной в мире улыбкой, и любовно похлопал себя по пузу:
– Хабиби[6], я не для того потратил столько трудов, отращивая его, чтобы здесь пустить все добро на ветер.
– Кстати, о ветре – не вздумай спать возле меня, я хочу дышать свежим воздухом.
– Не волнуйся, Джахнун никому не уступит место возле тебя.
Джахнун метнул в Полонского косточку маслины. В ответ, в него полетела сосиска.
– Хуже чем дети, – Мейдани, улыбаясь, качал головой.
– Где же еще мы можем побыть детьми, если не в армии? – спросил Кфир, и швырнул в Мейдани целой маслиной.
Вскоре, оживление стало затухать – усталость брала свое. Постепенно все затихало.
Аркадию Натановичу, несмотря на разлитую в теле усталость, не хотелось спать. Он чувствовал непривычное возбуждение и, в то же время, какую-то умиротворенную гармонию со всем окружающим. Он сидел у костра, бездумно впитывая его тепло, кутаясь, как в покрывало, в эту ночь, в ее запахи и звуки. Кто-то уже улегся спать, прямо на песке, положив под голову разгрузку, кто-то продолжал сидеть, переговариваясь вполголоса, или молча глядя на костер. Живое, беспокойное, потрескивающее движение завораживало и тревожило одновременно. Неумолимо приближалось утро – что-то оно принесет?.. От этих мыслей нельзя было уйти, глядя как искры, одна за другой, отрываются от пламени и исчезают в темноте…
В темноте
Короткий всхлип влажной почвы, когда в нее, легко, как нож в масло, входит солдатская лопатка, тяжесть мешков, наполненных этой землей, по одному в каждой руке, развороченная тяжелыми гусеницами грязь, жирно поблескивающая на солнце – таким этот день останется в его памяти.
Обедали они привычным тунцом с мацой, сидя на свеженаполненных мешках.
Пока все ели, Кфир остановился возле мешков и с сосредоточенным видом похлопал по ним своей большой коричневой ладонью. Когда всеобщее внимание сконцентрировалось на нем (склонность к театральности, которую Аркадий Натанович успел уже подметить), он сказал, с вызовом:
– Вот чего-чего, а пули я не боюсь.
Все продолжали есть, ожидая что последует за этим заявлением.
– В конце концов, это всего лишь маленький кусочек железа, – Кфир сел, и жестом попросил передать консервы, – Он делает в тебе маленькую дырочку, и либо убивает, и тогда ты ничего уже не чувствуешь, либо не убивает, и тогда тебя вылечат, – продолжал он, накладывая содержимое консервной банки на лист мацы. – Хуже всего взрывчатка. Не хочу, чтобы мне что-нибудь оторвало.
– Кфир, не порти аппетит. У нас и так не стоит на этот тунец, – сказал Джахнун.
– Как-то Оси, с которым я служил, получил пулю в задницу, – охотно поддержал разговор Полонский, имевший в запасе нескончаемое количество историй о своих бывших сослуживцах. – Над ним прикалывалась вся рота. Называли его Форрест Гамп. А когда, недели через две или три, он вернулся, все выстроились в очередь, чтобы посмотреть на его знаменитую попу. Оси спустил штаны и показал входное отверстие – вот тут, – Полонский приложил палец к верхней части бедра. – Это было просто синее пятнышко, как от ожога сигаретой. Потом он повернулся и показал место, где пуля вышла – внизу поясницы, прямо над ягодицами.
Там было красное, развороченное мясо. Даже спустя несколько недель. Больше над ним никто не смеялся…
– Ему повезло, что пуля была от калаша, – сказал Мейдани, с каркающим смехом. – Она хоть не путешествует внутри, как М-16. Тогда бы он точно без детей остался.
– Ну что за люди! – Джахнун с размаху шлепнул недоеденный бутерброд в кулек с мусором.
Аркадию Натановичу тоже расхотелось есть. Он живо представил себе удар пули. Раскаленный кусочек металла, рассекающий пространство со скоростью нескольких сот метров в секунду, встречающий на своем пути живую плоть, равнодушно проходящий сквозь все, что встретится на его пути: сердце, глаз, желудок, оставляя крохотную ранку, равную своему диаметру, и выходящий с противоположной стороны, увлекая за собой мясной фарш, кровь, обломки костей…
Мешки с землей для защиты от пуль… Двадцать первый век! Самая технологичная армия мира. Боже мой, Боже мой – какой дурной сон… И неотвратима та минута, когда он вынужден будет доверить свою жизнь неуклюжему тупорылому левиафану, чьи борта пробивает даже обычная пуля, попавшая под прямым углом. И вся надежда будет на эти мешки, наполненный жирной, липкой грязью… И никуда не деться… Зачем он здесь? Ведь есть же профессионалы. Должны быть. А он не воин, не боец, он… Кто он? Ну, обычный человек, живущий обычной жизнью. Он не годится для того, чтобы убивать и умирать. Он не похож на всех этих людей, которые с такой легкостью…
– Вон Нив идет в нашу сторону, почти бежит, – все посмотрели туда, куда указывал острый подбородок Джахнуна. – Значит, закончились наши посиделки…
Солнце начинало уже бледнеть и опускаться за песчаные холмы, когда длинная вереница бронетехники, с лесом бело-голубых и красно-белых[7] флагов, дрогнула и сдвинулась с места. Жители мошава собрались проводить их, передавали еду, говорили что-то ободряющее, некоторые женщины плакали.
На всех лицах одно и то же выражение: вот оно, началось! Как у Толстого: страшно и весело, – вспомнилось Аркадию Натановичу.
Поселок, с его цветами, протянутыми руками и горячим запахом жаренного мяса оставался позади, и скоро все потонуло в пыли и грохоте. Некоторое время они сидели на крыше БМП, глазея на сочные салатовые поля и темные пятна оливковых рощ. Потом было приказано всем зайти внутрь. Движение замедлилось. Они приближались к цели.
Люки задраены. Внутрь не проникает ни крупицы света. Лишенные зрения, они обратились в слух. Тишина, нарушаемая ревом мотора и скрежетом гусениц по асфальту, длится и длится. В кромешной тьме мигает красная лампочка какого-то прибора. Смотреть больше некуда, а глаза есть, и этот мигающий огонек неудержимо притягивает их. Они существуют в странном, замкнутом на самом себе мире, будто выпавшем за пределы пространства и времени.
Аркадий Натанович чувствовал, как немеет правая нога, на которой кто-то сидел. Мучительно хотелось поменять позу. Рев двигателя стал глуше, скрежет гусениц – реже. Движение замедлилось, то и дело останавливаясь, и тогда повисала тишина, нарушаемая кряхтеньем, когда кто-то пытался согнуть ногу или выпрямить спину. Аркадий Натанович не выпускал из рук автомат – прикосновение к его прохладному металлу действовало успокаивающе. В воздухе висело мучительное напряжение. Они, по-видимому, уже находились в пределах города. Было обещано ожесточенное сопротивление, но ничего не происходило. Внезапно, снаружи раздались торопливые одиночные выстрелы, а за ними – несколько нервных, захлебывающихся пулеметных очередей.
Город. Ночь
Город спит. Причудливое переплетение извилистых улиц, привалившихся друг к другу домов, набросанных без порядка, без плана – еще более фантастическое в застывшей тишине ночи, в скудном свете ущербной луны. Мертвая тишина. Здесь нет ночной жизни. Кое-где попросту нет электричества. Город умирает с наступлением темноты, чтобы ожить с первыми лучами солнца, когда серый предрассветный воздух разорвет призыв муэдзина.
Они идут друг за другом, глаза следят за окнами и крышами, дуло сопровождает взгляд. Стараются быстро проходить боковые переулки, не поворачиваясь к ним спиной. Темнота и тишина смыкаются над ними.
Город настороженно следит из-под опущенных жалюзи, закрытых ставен, наглухо заколоченных ворот.
Наконец, находят нужный дом. Окружают его. Глухую тишину взрывает оглушительный стук в дверь, от которого, кажется, дрожит весь дом, и голос, выкрикивающий в мегафон арабские слова: «открыть дверь! Всем выйти наружу!». Голос продолжает, раз за разом, повторять одни и те же фразы, усиливаемые мегафоном, стук продолжает сотрясать дверь. А улица продолжает безмолвствовать. В доме напротив дрогнул ставень, и прикрылся плотнее. Что происходит там, за этими серыми стенами? Сколько глаз следит сейчас за ними?
Наконец, дверь открывается. За ней заспанное старушечье лицо, в платке до бровей. Короткий обмен фразами на арабском. Шабакник говорит громко и отрывисто, старуха огрызается раздраженно. Шабакник повторяет несколько раз одну и ту же фразу, требовательно повышая, с каждым разом, голос. Старуха исчезает за дверью, и через несколько минут, один за другим, выходят двое мужчин, лет по сорок. Один маленький, сухощавый, с нервным взглядом, второй – высокий и полный, со спокойным, значительным выражением лица. Мужчин отводят в сторону, солдаты заходят в дом.
Слышится детский плач, приглушенный женский голос успокаивает ребенка. Солдаты растекаются по дому, осматривая комнаты, открывая шкафы, выдвигая ящики. Несколько потерявшийся среди этой деятельности, Аркадий Натанович заглянул в комнату, в которой были собраны женщины и дети. Они сидели на полу, на цветастых подушках. Кроме сердитой старухи, там были еще усохший, равнодушный к происходящему старик с коричневым морщинистым лицом мумии, две женщины среднего возраста, с похожими смуглыми, сонными лицами, молодая девушка, сидящая в углу насупившись, яростно вскидывая, время от времени, темные глаза, подросток с черным пушком над мясистыми губами и несколько детей разного возраста.
Сопровождавший их седой офицер раздумчиво посмотрел на подростка:
– Сколько ему лет? – спросил он на иврите, обращаясь к женщинам. Они забормотали, качая головами.
– Сколько ему лет? – с трудом подбирая слова, повторил он по-арабски.
– Пятнадцать.
Офицер повернулся к Аркадию Натановичу:
– Возьмите его тоже.
Аркадий Натанович растерянно повернулся и положил руку на плечо мальчика, в которого тут же вцепились с двух сторон старуха и одна из женщин, и обе сердито и умоляюще залопотали. Аркадий Натанович не знал, что делать, но ему уже спешили на помощь. Мальчика вывели в коридор, стянули запястья пластиковым шнуром, завязали глаза и помогли сесть на пол, прислонив спиной к стене. Обыск продолжился.
Когда минут через пятнадцать Аркадий Натанович, бесцельно бродивший по дому, с интересом разглядывая особенности незнакомого быта, вернулся в коридор, он увидел, что мальчик извивается у стены, мучительно кривя губы. Кфир наклонился к нему, проверил пульс. «Немного перетянули, но кровь циркулирует, значит все в порядке» Растер ему руки: «Придется потерпеть». Обыск уже закончился. Мальчика подняли с пола и вывели на улицу. Двое мужчин, тоже со связанными руками и фланелевыми повязками на глазах, сидели во дворе. Выйдя на улицу, мальчик сказал что-то, и выражение лица крупного мужчины, до тех пор безразлично сидевшего, резко изменилось. Он попытался встать, но один из солдат надавил ему на плечо, вернув на место. Повернув незрячее лицо в сторону мальчика, он что-то торопливо говорил ему дрожащим от беспокойства голосом…
После того, как задержанных увели, они продолжили свой путь. В эту ночь обыскали еще два дома, один из которых оказался мечетью. Аркадий Натанович, наверное, на всю жизнь запомнит настороженный, виток за витком, подъем по нескончаемой винтовой лестнице на вершину минарета, пока дуло оттягивавшего правую руку автомата не уперлось в звездное небо.
То что скрыто в листве
Противник не показывался, не было сделано ни единого выстрела, но напряжение висело в воздухе. По дому передвигались избегая оконных проемов, пригибаясь и переползая от укрытия к укрытию. Они существовали будто в чужом, тягостном сне, мучительно пытаясь постичь его законы.
Снайпер Паша, студент японистики Иерусалимского университета, закончив оборудовать снайперскую точку, прислонился к стене и достал сигарету. Подержав некоторое время, он поднес её к носу, медленно втянул ноздрями воздух, и со вздохом вернул в карман. Наклонив свою лобастую, бульдожью голову, он вдруг стал рассказывать неторопливым, густым голосом историю из старинной хроники «Конзяку моно-готари».
Первое время Аркадию Натановичу было трудно сосредоточиться, до того сюрреалистичным казалось казалось ему немыслимое сочетание рассказа, рассказчика, слушателя и декораций: вот он сидит на голом бетонном полу дома, на окраине лагеря беженцев, недалеко от Дженина и слушает неторопливый голос, пересказывающий на пиджин-рашен историю, происшедшую в средневековой Японии. Но постепенно, экзотический аромат, пробивавшийся сквозь необычные обстоятельства места и времени захватывал его и погружал в далекий, давно ушедший мир, где звучали имена древних аристократических родов Тайра и Фудзивара, мгновенным блеском высверкивала выхваченная из ножен сталь, медленно распускалось темное пятно на вишневом хаори…
Щедро сдабривая свою речь пряными выражениями Паша рассказывал о том, как Тайра-но Корэмоти, по прозвищу «генерал Ёго» повздорил со своим соседом из-за земельных угодий, как уговорившись решить спор на поле битвы, они собрали армии, но противник Ёго не явился, и когда тот распустил свою армию, вероломно напал на него; о том, как благодаря преданности своих самураев, Ёго удалось спастись и отомстить врагу. Вишенкой в этом торте была притороченная к седлу голова коварного Фудзивара-но Морото.
«Они, блядь, плакали, когда увидели своего господина живым, – говорил Паша, вытирая пот с лица своей жирной, короткопалой рукой. – Этот пуштак Ёго, расстреляв все стрелы, выскочил из дома, в женском платье, укрываясь в клубах дыма, и спрятался в озере. А потом, со своими шестьюдесятю самураями, атаковал эти пятьсот кексов, которые обожрались и легли покемарить, решив, что все закончено и жизнь удалась.»
Паша тяжело вздохнул и погладил приклад своей винтовки.
«Вот кто умел выполнять долг, а не сопли расспускать».
А уже через несколько дней, на очередном витке этой странной войны, они вернулись на исходную точку – в тот самый мошав, откуда вышли две недели назад. Стояли прозрачные, ясные дни. В воздухе чувствовалась весна, и весеннее, молодое чувство радости жизни росло в каждом из них, несмотря на усталость, грязь и неопределенность.
Используя паузу в боевых действиях, многие резервисты, жившие недалеко, ездили домой и возращались через несколько часов умиротворенные, порозовевшие, благоухающие шампунем. Изойдя от зависти к этим счастливчикам, они, за неимением лучшего, отправились всей компанией к Полонскому, жившему в кибуце неподалеку.
Аккуратные белые домики, красные черепичные крыши, выглядывающие из зелени. Из дома вышла пожилая худощавая женщина, в свободной одежде. Сдержанно улыбаясь, она неторопливо пошла им на встречу по усыпанной гравием дорожке, обсаженной с обеих сторон розовыми кустами. Из-за ее спины вырвалась большая светло-рыжая собака, и взвизгивая от счастья, прыгнула передними лапами на Полонского. Тот зажмурившись и вертя головой, чтоб не лизнула в губы, трепал ее за уши.
– Фу, грязный какой! – сказала мать Полонского, обняв его, и потом, повернувшись к ним: Меня зовут Ривка. Идемте, скорее, в дом. Выкупаетесь, и будем кушать.
Пройдя через калитку, ступив на гравий обсаженной розами дорожки, они почувствовали всю неуместность здесь своих ссутулившихся, обвешанных оружием фигур, грязных, небритых лиц, пропотевшей и замасленной формы. Стараясь ничего не запачкать, вошли в дом.
– Чувствуйте себя как дома, – сказала Ривка. – Один душ у нас здесь, а другой на втором этаже. Так что, двое первых могут уже идти.
Человек, моющийся каждый день, не может даже представить себе какое острое наслаждение может доставить вода человеку, также привыкшему каждый день мыться, и лишенному такой возможности в течении недели. Стоя под горячими струями, Аркадий Натанович чувствовал, как тело, бывшее в последние дни всего лишь инструментом для выполнения разнообразных задач – снова становится самоценным. В обычной жизни тело – источник множества ощущений, приятных или болезненных, но имеющих самостоятельную ценность. Нам бывает холодно или жарко, мы испытываем голод, жажду, усталость и получаем физическое удовольствие от удовлетворения потребности в пище, воде, отдыхе или движении. В армии же тело превращается в инструмент. Его поют, кормят и дают отдохнуть, чтобы он не сломался и находился в рабочем состоянии, так же, как чистят и смазывают оружие. И как от любого инструмента, от тела солдата ожидают, что оно будет продолжать свою работу, даже если не будет достаточно есть или спать – продолжать, преодолевая голод, усталость и боль.
И вот, оттаивая под струями воды, проступая под слоем грязи и пыли, его тело возвращалось к нему, превращаясь из инструмента, из средства – в цель, становясь снова источником самоценных ощущений.
Потом, свежие и чистые, они собрались за столом, на котором стояли овощи, жаренное мясо, хумус с золотым глазком масла, графин со свежей водой, в которой плавали ломтики лимона.
Вечер встретили в саду, сидя на раскладных пластиковых стульях, в тени деревьев, курили кальян и смотрели, как постепенно темнеет воздух. Впечатления последних недель: жирный блеск грязи, развороченной гусеницами бронетехники, призрачность ночных улиц, мёртвая тишина покинутых домов лагеря беженцев – казались далекими и неправдоподобными.
Паша сидел один, под фонарем, и нахмурившись читал «Хогакурэ» – «Сокрытое в листве», книгу, которая, как знал Аркадий Натанович, начиналась так: «Я постиг, что путь самурая – это смерть. В ситуации «или-или» без колебаний выбирай смерть. Это нетрудно.»
Стены
Широкие металлические ворота, выкрашенные зеленой краской. За ними начинается улица, которую нужно захватить, обойти дом за домом, комнату за комнатой – в поисках террористов, оружия, взрывчатки.
Двое солдат распахивают ворота, остальные врываются внутрь. За воротами – небольшой двор, образованный тремя домами. Направо – лестница, ведущая к домам второго этажа. Трое бойцов сразу взбегают по ней. Остальные рассыпаются по двору, блокируя выходы, двери, следя за окнами.
У входа в один из домов сидит крупная, дебелая женщина, окруженная несколькими детьми. Она дрожит крупной дрожью, потом лицо ее белеет, глаза закатываются и она тяжело оседает на землю. Дети поднимают плач. Молодая девушка в платке, завязанном над самыми бровями, бросается к ней, пытается приподнять, и, обернувшись, с ненавистью выкрикивает что-то.
– Вот дура! Только обмороков тут не хватало… Санитар!
Они двигаются дальше. За этим двором – другие, такие же, и тесные улочки, и дома, примыкающие один к другому. Продвигаются медленно, каждую минуту ожидая выстрела, или гранаты из-за угла, из окна, с крыши. Дом за домом. Улицу за улицей. Многие дома пусты. В других остались только женщины и дети. Война выворачивает привычное и обыденное наизнанку – все, то в городе, что предназначено для перемещения, сообщения, входа и выхода: улицы, двери, окна – несет в себе смертельную опасность. От этого стараются держаться подальше. А передвигаются через то, что призвано ограничивать, преграждать, замыкать. Лагеря беженцев, с их тесной застройкой, где дома примыкают один к другому, часто имея общую стену, представляют отличную арену для подобного насилия над городской топографией – передвижение происходит внутри домов. Отряд заползает внутрь, как червь в яблоко, и исчезает. Солдаты занимают дом, пробивают стену ломом или взрывчаткой, и через это отверстие переходят в следующий дом, в котором сидят женщины с остановившимся взглядом, дети разных возрастов и безучастные старухи, с глазами, выцветшими за десятилетия, проведенные в тишине этих полутемных комнат, в пыльных, открытых солнцу дворах. Затем – приходит черед следующей стены. И несколько пар глаз с напряженным вниманием следят из угла, как в стене увеличивается дыра, и бетонная крошка падает на съеденный временем ковер.
– Когда-нибудь, нам придется пожинать плоды той ненависти, которую мы здесь сеем, – говорит Нив, с сожалением глядя на груду бетонных осколков, упавших на аккуратно застеленную кровать.
– Ничего, – отмахивается Кфир, – мы уже пожинаем столько всего, что дальше некуда. Хуже не будет. Каждый должен платить по счетам.
– Жаль только, что счет всегда предъявляют не тем.
Этот день все тянется и тянется бесконечной вереницей дворов, стен, дверей. Начинает темнеть. Они ничего не ели с утра. Мучает жажда. Вода есть только та, что была с собой, во фляжках. Она нагрелась на солнце, и отдает горячей пластмассой.
В очередном доме стена не поддается. Лом, вонзенный с размаха в бетон, отскакивает, отколов крохотный кусочек. Аркадий Натанович вопросительно смотрит на Нива.
– Будем взрывать. Только продолбите выемку для взрывчатки.
Дом пуст. Перед тем, как поджечь фитиль, Нив решает, что нужно отодвинуть подальше от стенки шкаф с посудой.
– Если нельзя избежать дыры в стене, хотя бы сохраним им посуду.
Они долго ждали, пока осядет густое облако пыли, поднятое взрывом. Когда, наконец, зашли внутрь, первое, что бросилось в глаза – опрокинутый взрывной волной шкаф, лежащий в осколках стекла.
И опять в темноте
На ночь расположились в покинутом жителями доме. Аркадий Натанович наощупь нашел свободное место у стены, и лег на пол, подложив под голову разгрузку. С улицы в дом не поступал никакой свет, а внутри тьма еще сгущалась. Желтый луч фонарика забродил по полу.
– Эй, сбрендил совсем? Пули хочешь? Тут полно снайперов.
Луч погас. Тьма сомкнулась снова, она была полна шорохов, голосов. Ему казалось, что он попал на другую планету, в какую-то черную дыру, поглощающую пространство и время. Невозможно было представить что там, снаружи, существуют все эти улицы, дома, живущие в них люди, и лежит где-то шкаф, в осколках посуды…
– Максимка, это ты?
Его соседом оказался Нив.
– Сам не знаю…
– Ты прав, братишка, война это царство неизвестности. Тут ни в чем нельзя быть уверенным, и меньше всего в том, кто ты здесь.
– Глубоко же ты копнул…
– Ну, а где же еще глубоко копать, если не здесь? Ты поставлен в условия, когда все то, что считается само собой разумеющимся, подвергается сомнению. Даже сам факт твоего существования… Ладно, извини. Ты устал, а я тут гружу тебя. Расскажи лучше, чем будешь заниматься после войны?
– Не знаю, – произнес Аркадий Натанович, после паузы. Это был хороший вопрос.
– Ладно, спи. Сегодня ночью дежурит третий взвод, нужно постараться отдохнуть, кто его знает, что будет завтра, в этом царстве неизвестности, хрен бы его побрал.
«После войны». Вот, значит, и он побывал на войне. Об этом стоит подумать когда-нибудь потом. Вообще, жизнь, лежащая за пределами войны, видится отсюда совсем по-другому. Простые, прежде сами собой разумевшиеся, вещи освещаются тихим сиянием потерянного рая. Спать на простынях; проснуться ночью и выйти на кухню попить воды; вообще иметь свободный доступ к воде и еде; распоряжаться собой и своим временем; ходить, а не бегать; идти посредине улицы, а не жаться, в поисках укрытия, к стенам; любоваться пейзажем, а не анализировать местность. Он мечтал о том, как выйдет гулять с собакой, и в этой мысленной картине прекрасным было все – и теплый комочек жизни на кривых лапках, и матери, спокойно выгуливающие свои чада, и сплетничающие пенсионеры, и сквер, залитый мягким светом заходящего солнца…
А пока, оставалось только ждать, в надежде выбраться из всего этого живым, но уже непоправимо другим человеком.
Здесь и там
И еще один день. Снова стены, и двери, и окна. Запах раскаленных солнцем камней и цементной пыли. Снова глаза, наблюдающие из угла – со страхом, с ненавистью, с усталой покорностью судьбе… Усталость от недосыпания и недоедания, и еще более страшная, отупляющая, усталость от бесконечной повторяемости действий: перебежать улицу, сопровождая взгляд движением ствола: крыша, переулок, окно. Захватить дом, пробить стену и перейти в следующий. Ствол сопровождает взгляд: пролом в стене, угол комнаты, дверь. Пробить стену и перейти в следующий. И повсюду цементная крошка и глаза, неотрывно наблюдающие из утла.
Одна из комнат, через чью стену нужно пройти, используется под хлев, в котором сгрудились десятка два овец. Они пробуют вывести овец из комнаты. Хватают живые, остро пахнущие клубки шерсти и выталкивают наружу. Но вытолкнутые овцы возвращаются. Выводишь одних – возвращаются другие, выводишь других – возвращаются первые. Оживленные и раскрасневшиеся солдаты со смехом играют в эти живые пятнашки. Под шерстью пальцы чувствуют теплоту и биение жизни.
Высокий майор, кивком подбородка, прерывает возню с овцами:
– Эй, убери уже их отсюда!
Хозяин дома нехотя берет барана за длинное розовое ухо и выводит его из комнаты. Все стадо, торопясь и отталкивая друг друга, устремляется за ним.
Вот так все просто. Освободившуюся стену начинают готовить к взрыву.
Пока саперы работают можно отдохнуть, а потом все начинается снова: пролом в стене, бетонная пыль, двери, стены, глаза… Рутина повторяющихся действий притупила внимание настолько, что Аркадий Натанович даже не услышал взрыва. Он только почувствовал, как что-то с силой швырнуло его на землю, и сразу потянуло вверх – выше и выше, в резко разлившейся тишине. Он повис над плоскими уродливыми крышами и смотрел на свое тело, лежащее навзничь в пыльном переулке. То, что он видел внизу, совсем не было страшно, он испытывал к этому не больше чувств, чем к сброшенной ненужной одежде. Там, где он был сейчас, не было ни звуков, ни эмоций – только небывалый покой. Время замерло, он не знал, как долго продолжалось это состояние, пока его не нарушило ощущение беспокойства, возникшее исподволь, как неприметный зуд и постепенно нараставшее. С ужасом он почувствовал, что неподвижно лежащее внизу тело притягивает его, что он наливается тяжестью и падает… На секунду стало темно, а потом он закашлялся и открыл глаза. Он снова ощущал тяжесть тела, оседавшая пыль слепила и мешала дышать, он чувствовал ее вкус во рту. В ушах звенело, и сквозь пелену этого звона прорывались крики, звуки рации, дробь отдаленных одиночных выстрелов. Оттолкнувшись от земли локтями, он приподнял верхнюю часть тела. Рядом с ним неподвижно лежал кто-то: правая нога вывернута под неестественным углом. Он попытался рассмотреть кто это, но черты под наехавшей на лоб каской будто распадались, не складывались в человеческое лицо. Он мучительно всматривался, зная, что еще мгновение, еще последнее усилие – и распадающиеся черты сложатся в хорошо знакомое лицо. Но раньше, чем это произошло, то, что должно было быть лицом раскололось и из его глубины вырвался утробный, непереносимый звук, и Аркадий Натанович даже обрадовался, когда другой голос, человеческий, прокричал над самым его ухом: «Носилки!»
Круг замкнулся
– Какие молоденькие… – произнес по-русски женский голос. – Не могу на это смотреть. И самое ужасное, что нет никакой надежды на то, что это последние жертвы. С нашими соседями…
Он мог бы, наверное, вечность сидеть так, уйдя в ощущения. Обжигающие прикосновения жареного мяса, ледяное покалывание кока колы, звуки песни с тягучими восточными модуляциями, плывущей в душном воздухе, загустевшем от испарений кипящего масла и людских тел. Сидеть, давая этому шуму, этим запахам, мельтешению лиц обтекать себя, оставаясь безмятежным, погруженным в себя островом. Как прекрасна может быть даже дешевая забегаловка на замызганном автовокзале! Женский голос нарушил его медитацию, он доносился от соседнего столика, прямо за его спиной.
– О чем говорить с людьми, стремящимися к смерти? Слишком много в них тьмы. Они не любят жизнь также как мы, – женщина, судя по всему, вещала с полным ртом: слова, спотыкаясь, преодолевая сопротивление размалываемой пищи, прокладывали путь наружу, к собеседнику, дававшему о себе знать, в основном, покряхтывающими и покашливающими звуками. – Мы, поднимая бокал, провозглашаем: «ле-хаим!» – за жизнь! – а они, не моргнув глазом, посылают своих детей на смерть. Все же, права была умница Голда, когда сказала, что мир наступит только тогда, когда они научатся любить своих детей больше, чем ненавидят нас…
– Да нет же, поймите! – нетерпеливо, с долей раздражения, прервал ее надтреснутый мужской голос. – Вы же умная женщина, а занимаетесь словоблудием. Оставьте уже их в покое, с их темнотой, грязью и первобытной жестокостью. Не в них тут проблема, а в нас. И именно в нашем пресловутом жизнелюбии, которое не что иное, как слабость. А слабости здесь не прощают. Залог выживания в том, чтобы быть сильным, – голос был блеклым, смодулированным, срывавшимся то и дело в высокое попискивание. – А сила зиждется на готовности платить цену за землю, на которой мы живем. И цена эта никогда не может быть слишком высокой – это нужно понимать. А мы тут сопли разводим: гибнут солдаты! Какой ужас! Нужно это прекратить! И вот мы уступаем и уступаем, потому что у наших ублюдочных миротворцев попросту кишка тонка, чтобы драться за свою землю, как это делали наши предки, как это делали «Эцель» и «Лехи», чей фольклор, между прочим, проникнут жертвенностью, готовностью отдать свою жизнь…
Аркадий Натанович поднялся и стал пробираться к выходу, бросив по дороге взгляд на столик, к которому сидел спиной. Женщина лет пятидесяти с круглым лицом, в сиреневом берете, кокетливо сдвинутом на левое ухо, орудовала зубочисткой, нависая над ней торчащими верхними зубами. Мужчина примерно того же возраста, маленький, с выпиравшим брюшком и обрюзгшим лицом, с очень красными, лоснящимися губами, обрамленными аккуратно подстриженной серой бородкой. На столе лежала сегодняшняя газета, с фотографиями погибших в только что завершившейся операции. На газету выпал из питы кусочек мяса, от которого расползалось масляное пятно, захватывая все новые лица.
«Боление за судьбы страны между двумя сытыми отрыжками», – брезгливо подумал Аркадий Натанович, усаживаясь на скамейку автобусной остановки.
«Сила», «цена», «тьма и свет» – все это находилось по ту сторону действительности, не имело отношения к темным улицам, глухим окнам, давящему свинцовому небу; к зловонной тесноте лагерей беженцев, горько-сладкому запаху Самарии; к страху, усталости, ожиданию, к медленно оседающей каменной пыли – к тому миру, который корчился, дышал, страдал всего в нескольких километрах и в сотне световых лет отсюда. «Единственно подлинные мысли – мысли утопающего», – вспомнилось ему. Да, пожалуй. Единственно подлинное это те искры, которые высекает из тебя жизнь. Все остальное – просто безжизненное теоретизирование.
Он сидел, чувствуя, как чудовищное напряжение последних недель отступает, оставляя после себя отупляющую усталость. Он знал, что в нем что-то изменилось, раз и навсегда, но природу и смысл этого изменения ему еще только предстоит понять – потом, обретя расстояние.
– Ну, так что будем делать?
Рядом с ним сидел Длинноволосый.
– Будем думать, – ответил Аркадий Натанович, ничуть не удивившись.
– Это правильно, – согласился Длинноволосый.
Прямо напротив них строилось здание. На лесах копошились рабочие, скрипели лебедки, по трубам вниз с грохотом сыпался строительный мусор.
– Ты знал, что в древности, при закладке нового здания, в фундамент замуровывали человеческую жертву? Нужно было кем-то пожертвовать, чтобы остальные могли продолжать жить.
– Серебряное блюдо[8]?
– Ну, можно и так сказать, – усмехнулся Длинноволосый. – Но тебе волноваться нечего, боги требуют только лучшее, молодое… Так что живи спокойно…
«А я? Разве я не молод?» – хотел выкрикнуть Аркадий Натанович, но тут, будто выдернули пробку, его сон устремился в черную точку и вытек через нее, как вода из ванной. Он очнулся на вздохе в скверике, на скамейке. Кнопка повизгивая, встревоженно смотрела на него. Аркадий Натанович поднялся. Тело было тяжелым, неповоротливым, мучала отдышка, при каждом движении колыхался живот. Вот и все… Аркадий Натанович вздохнул и пошел домой.