Другое важное последствие формального разделения jus in bello и jus ad bellum выявить значительно сложнее, но оно, как можно показать, гораздо более серьезно. Так же как целое может быть больше, чем сумма составляющих его частей, точно так и части целого, отделенные от него, уменьшаются из-за отсутствия того, что давало им единое целое. Нечто подобное, по-видимому, произошло, когда относящаяся к войне часть jus gentium разделилась на две составляющие. В период раннего Нового времени те европейские умы, которые находились под влиянием какой-либо части jus gentium (мы можем лишь строить догадки по поводу того, было ли их мало или много в тот или иной определенный момент времени; наше утверждение носит качественный, а не количественный характер), вряд ли не были осведомлены о том целом, в которое входила эта часть. Одна и та же этика, одно и то же чувство религиозного долга пропитывало всю эту систему принципов и запретов. Совесть должна была бодрствовать до того, как началась война, и считалось, что она не обязательно должна засыпать до того, как война не закончится. Совесть, вполне удовлетворенная тем, что дело, за которое ее обладатель был готов убивать, справедливо (вопрос, который к тому моменту, когда Генрих V и его воины поспорили об этом накануне битвы при Азенкуре, уже был предметом заинтересованного обсуждения на протяжении более тысячи лет), могла затем быть призвана к ответу за то, как именно совершалось лишение жизни. И даже если военные действия велись в соответствии с установленными правилами, они в прежние века все равно рассматривались законодателями морали как повод к покаянию и епитимье[346]. Вполне возможно, что европейские христиане, которые были способны разделять сформировавшиеся в их культуре идеи интеллектуалов о войне, не могли вплоть до XVI в. отличить свои довоенные религиозные и моральные обязанности от тех обязанностей, которые накладывала на них начавшаяся война.
Современное концептуальное разделение «до» и «после» не может, разумеется, означать, что добропорядочные люди обязательно проводят такое различие. Выделение в практических юридических целях jus in bello в отдельную сферу не преуменьшило ipso facto значения jus ad bellum и его морально-этических требований. Авторы, разъяснявшие необходимость подобного разделения, утверждали, что все требования морали по-прежнему остаются в силе. Единственное, что произошло, так это завершение длительного процесса пересмотра контекста, в котором следует рассматривать эти требования, и все более широкое принятие идеи, согласно которой мораль людей, ведущих войну, в некоторых частных аспектах просто отличается от морали обычных людей в обычное мирное время. Моралист всегда стоит перед одной и той же проблемой: обосновать допустимость деяний – таких как лишение человека жизни и пр., – совершенных при некоторых исключительных обстоятельствах и с определенного момента времени, при том что до этого момента они были недопустимы. В войне, которая отвечает выдвигаемым моралистом критериям справедливости, законности и прочим, лишение человека жизни не является убийством, а враги бывают врагами только в определенный период времени. К тому времени, когда такое рафинированное объяснение экстремальных обстоятельств превратилось в склонность реалистов XIX в. описывать войну как состояние, при котором ценности мирного времени просто превращаются в свою противоположность, ущелье, пролегшее между двумя аспектами права войны, стало почти невозможно преодолеть, не оступившись. Для людей, мыслящих достаточно прямолинейно, афоризмов вроде бессмертного «все средства хороши в любви и на войне» по-прежнему было вполне достаточно, чтобы положить конец всякому моральному дискомфорту. Для более разборчивых более подходящим стало высказывание Наполеона, выразившего современное военно-политическое толкование требований jus in bellо, теперь получившего самостоятельность: «Мой главный принцип и в политике, и на войне всегда заключался в том, что любой ущерб, причиненный врагу, даже допускаемый установленными правилами [т. е. обычным правом], может быть оправдан только в той степени, в какой он абсолютно необходим; все, что выходит за пределы абсолютной необходимости, преступно»[347].
Это звучит вполне достойно, гуманно и совестливо, а кроме того, демонстрирует то осознание возможностей к самоограничению и ту готовность максимально их использовать, которые должен проявлять порядочный командир, пока «абсолютная необходимость» не воспрепятствует этому. Можно ли требовать большего? Поскольку оставшаяся часть данной книги в основном так или иначе посвящена проблеме различения в условиях войны «абсолютно необходимого» и того, что таковым не является, мы здесь можем более тщательно рассмотреть один из аспектов данной проблемы, который нигде больше в данной работе не затрагивается в явном виде. Это вопрос о том, может ли разделение двух jura повлиять на идею «необходимого», и если да, то в каком направлении? Мое утверждение состоит в том, что формальное отделение jus in bello от jus ad bellum действительно может оказать влияние на трактовку военной необходимости, причем почти наверняка негативное.
Эта чрезвычайно существенная возможность сама по себе заслуживает отдельной книги. Но написать хорошую работу на данную тему будет нелегко. Сбор адекватной доказательной базы для соответствующей аргументации потребует широких знаний в области военной истории; сам способ рассуждения изобилует опасностями, подобными минным полям и минам-ловушкам; и, более того, приступить к такому исследованию можно лишь с помощью довольно сложной категории «взаимоотношения между гражданскими и военными» и такого невероятно взрывоопасного понятия, как «военное мышление», – взрывоопасного, поскольку даже самые открытые для диалога военные, если заговорить с ними на эту тему, обычно будут отрицать, что таковое вообще существует. Они вполне резонно напомнят вам об огромной разнице в менталитетах, характерных для разных видов вооруженных сил и родов войск (не говоря уже о таком нелицеприятном факте, как соперничество между служащими внутри одних и тех же родов войск), и о большом разнообразии склонностей, умений и навыков, требуемых для службы в разных частях и учреждениях внутри каждого из них. Например, для военнослужащих такой армии, как британская, где различия между полками культивируются совершенно сознательно, идея общего менталитета, несомненно, будет выглядеть особенно нелепой. И все же, с гражданской точки зрения, военное мышление определенно существует. Солидарность, которую соперничающие между собой британские полки могут проявить в защите своей полковой системы, находится на одном конце шкалы, на противоположном конце которой мы можем видеть, как военные интересы (причем во всем мире) выступают единым фронтом против гражданских ценностей, которые они считают ценностями низшего порядка и вместо них ставят во главу угла ярко выраженную альтернативу, типичными особенностями которой выступают такие представления, как честь, повиновение приказу, мужество, презрение к смерти, верность воинскому долгу и т. п., т. е. альтернативные гражданским ценностям.
В этом состоят реалии военного мышления, и на этом я основываю свою убежденность в том, что вполне возможно разумно обсуждать его. Но в данном случае я предпочитаю сказать слишком мало, чем слишком много. Было бы чересчур просто вслед за представителями западной леволиберальной антимилитаристской традиции повторять, что когда гражданские лица утрачивают контроль над войной, а военные его получают, становится хуже. Заезженная фраза о том, что война является слишком серьезным делом, чтобы доверять ее генералам, содержит долю истины, вероятно, не бóльшую, чем если бы на место генералов в ней подставить политиков. Генералы могут быть глупыми, а солдаты – жестокими, но ведь и политики, и гражданские могут быть такими же. Более существенным, чем различие между генералами и политиками, является различие между разумными и достойными генералами и политиками, с одной стороны, и глупыми или жестокими генералами и политиками – с другой. А самым главным (хотя и реже всего принимаемым во внимание) является различие между культурами, в которых формируется соответствующий менталитет и поведение как генералов, так и политиков. Старая антивоенная концепция твердолобого «милитаризма» стала непригодной для серьезного использования, по крайней мере после того, как Альфред Вагтс опубликовал свою «Историю гражданского и военного милитаризма» несколько десятилетий назад[348]. В той степени, в которой понятие грубого милитаризма основано на представлении, что солдаты в целом являются дикими существами, это тоже выглядит слишком неправдоподобной для тех, кто внимательно читал книги об истории войн и военные биографии и мог убедиться, с одной стороны, что военным профессионалам могут быть свойственны огромная моральная ответственность, деятельное человеколюбие и т. п., а с другой стороны, что их опыт в делах невоенного характера мог научить их тому, что люди гражданские вполне способны проявлять ненависть, жестокость и жажду убийства. Старые, довольно прямолинейные характеристики не выдерживают даже самой щадящей критики.
Они также рассыпаются, если идти по другой проторенной дорожке. История, казалось бы, знает множество примеров, когда военные командиры, ведомые гордостью, целеустремленностью и чувством чести, устремлялись к высшей в их понимании цели – достижению «победы» – такими способами, которые не поддаются разумному пониманию победы, определяемой в чисто военных терминах как абсолютный и единственный антипод поражению; победы, добываемой любой ценой и поэтому в силу самой своей природы вряд ли содержащей в себе какие-либо элементы умеренности и долгосрочные планы на мирное будущее, подразумевавшиеся чистой доктриной jus ad bellum. Военная победа, понимаемая недвусмысленно, – это то, что военный образ мышления обычно лучше всего понимает и к чему стремится; но она может быть привлекательной для образа мысли и гражданских людей, и политиков. Немецкому обществу очень нравились слушать рассказы о страданиях французов в войнах 1870–1871 и 1914–1918 гг. А французское общественное мнение совсем не протестовало против мирного договора 1919 г., сурово наказавшего Германию. Позднее такие приверженцы тотальной победы, как Артур Харрис, Кертис Ле Мэй и Дуглас Макартур, имели множество сторонников среди гражданских лиц и политических деятелей (кстати, в числе тех, кто поддерживал Харриса почти до самого последнего момента, был премьер-министр Великобритании). Чтобы найти ответственных за то, что случилось во Вьетнаме, надо продираться сквозь запутанные дебри дипломатических, военных, политических решений и ухищрений. И тогда выяснится, что на каждого генерала, который предпочитал действовать более умеренно, чем требовали от него политические лидеры (речь идет о генералах сухопутных войск; по-видимому, в меньшей степени – о генералах военно-воздушных сил), можно найти другого, который обрушивался на противника более жестоко, чем того желало политическое руководство.
Вывод напрашивается сам собой: как бы ни влияло разделение jus in bello и jus ad bellum на ведение войны, ни одна из сторон системы отношений между гражданскими и военными не может считаться полностью ответственной за последствия этого влияния. Но это совсем не значит, что такое разделение никак не влияет на ведение войны. Те, кто бездумно повторяет фразу о том, что цель оправдывает средства, забывают, что некоторые средства могут изменить саму цель, а иные даже сделать цель недостижимой. Если две категории права – право, действующее до войны и во время войны, – не будут гармонично взаимодействовать между собой, настоятельные потребности законов военного времени будут обычно попирать довоенные правовые нормы сразу же после начала военных действий. Как хорошо сказал епископ Джордж Белл, открывая дискуссию по британской политике бомбардировок в начале 1944 г.: «Общий исторический опыт войн состоит в том, что не только сами войны, но и действия, предпринимаемые во время них в качестве необходимых с военной точки зрения, зачастую в момент их осуществления подкрепляются аргументами такого рода, по поводу которых, после того как война окончена, люди приходят к мнению, что их вообще не следовало слушать»[349]. Под давящим в военное время прессом необходимости победить – или, по крайней мере, любой ценой избежать поражения – трезвая оценка целей войны (в предположении, что таковые вообще первоначально имели место) неизбежно утрачивает всякую привлекательность, и довоенные принципы ведения войны вынуждены склоняться перед этой необходимостью. Нет нужды приводить примеры того, что и так хорошо известно. Только три из международных вооруженных конфликтов, имевших место после 1945 г. (один из них называется «войной» лишь из вежливости), приходят на ум в качестве примеров таких войн, которые не несут на себе в той или иной степени следов этого давления. Это уникальная по своим обстоятельствам и степени ограниченности война 1982 г. между Великобританией и Аргентиной, предпринятая с санкции ООН акция по изгнанию Ирака из Кувейта в начале 1991 г. и бескровная «рыбная война» между Исландией и Великобританией (и, в меньшей степени, Западной Германией), продолжавшаяся с перерывами с 1972 по 1976 г.
Стоит обратить внимание еще на один аспект взаимоотношений между двумя разделами права, прежде чем мы вернемся к средствам и методам, при помощи которых jus соблюдается (или не соблюдается) in bello. Это на деле двусторонний аспект, поскольку встроен в другие, более материальные отношения – между тем, как государство (или другая воюющая сторона) готовится к войне, и тем, как она ведется на практике. Время и технологии увели военное планирование и ведение войн очень далеко от простоты той эпохи, когда на войне самыми решающими факторами были погода и время года, когда оружие большинства воинов находилось под рукой и когда воины, по крайней мере на суше, обычно могли видеть, что именно они делают друг с другом. В наше, гораздо более сложное время то, как ведется война, определяется, по крайней мере в том, что касается ее материальной стороны, ранее принятыми решениями и наличием техники, приобретенной за месяцы, а чаще за годы до самих событий. Но каким именно образом они будут разворачиваться и какие войны придется вести на самом деле, довольно трудно предсказать заранее! Государства часто оказываются вовлеченными в войны, которых они не ожидали и не планировали. А войны, которые планировались, могут так и не начаться. Что действительно происходит, так это использование – возможно, вынужденное использование, скажут их апологеты, – методов и средств, которые едва ли уместны в конкретных обстоятельствах и которые почти наверняка не предусматривались довоенным планом, если таковой вообще существовал.
США создали гигантские бомбардировщики В-52 для того, чтобы иметь возможность бомбить Советский Союз, но на самом деле использовали их в припадке раздражения против Северного Вьетнама, Восточной Камбоджи, а также (в рамках санкционированной ООН кампании) в начале 1991 г. против иракских войск, вторгшихся в Кувейт. Учитывая, что положительный эффект, достигнутый таким образом во Вьетнаме и Камбодже, очень часто оспаривается, можно задаться вопросом, по какой именно причине использовались эти бомбардировщики – потому ли, что они имелись в наличии и известие о их применении могло поднять настроение и боевой дух войск, или же потому, что они были идеальным средством осуществить либо то, что разрешает jus in bello, либо то, что предпочтительно с позиции jus ad bellum (если оно вообще сколько-нибудь систематически принималось во внимание). Аналогичные вопросы обсуждались на протяжении полувека в многочисленных дискуссиях, вызванных широкомасштабными бомбардировками во время Второй мировой войны и последовавшей вскоре после нее войны в Корее. И действительно, в природе воздушных бомбардировок, похоже, есть нечто такое, что точно ставит их в самый центр обсуждаемой проблемы, – нечто, причиной чему служат одновременно дорогостоящая и впечатляющая техника, которая так и просится в бой; элитный личный состав, которому не терпится применить эту технику; чрезвычайная разрушительная мощь этого оружия, которое на протяжении почти всей истории его использования было невозможно применять абсолютно прицельно; исключительные сопутствующие эффекты в виде захватывающего зрелища, звукового сопровождения, преувеличенных ожиданий и видимых эффектов, одинаково впечатляющих как для самих военных, так и для мирных граждан; и, помимо всего перечисленного, еще и особые взаимоотношения с законами войны, окончательно не сформировавшиеся и эластичные, о которых мы уже говорили. Никакая другая сфера военной практики не знает столь крайних примеров того, насколько сильно могут искажать элементы jus in bello неуправляемые, бездумные или беспринципные командиры, чтобы оправдать сильнейшие отступления от того, что даже потенциально могло бы рекомендовать jus ad bellum.
Право в этих прискорбных взаимоотношениях играет скорее роль прикрытия, чем причины. Те причины, по которым военные операции иногда выходят за пределы рациональной связи с законными целями войны, кроются в самой природе войны и сражения. Это то, чем критически мыслящие военные историки зарабатывают себе на кусок хлеба. Например, Джон Киган в своем предисловии к книге «Маска командования» упоминает о современном явлении, свойственном «миру после Клаузевица», когда «офицеры-слушатели» европейских и американских военных академий штудируют учебники, которые «учат таким формам ведения войны, которые совершенно исключают политический или дипломатический расчет»[350]. Рецензент книги Эндрю Ламберта «Крымская война» замечает, что, «когда многочисленные армии вовлечены в длительные бои… само сражение становится целью; вовлеченные ресурсы и поставленный на карту престиж могут достигать уровня, совершенно не соответствующего стратегической значимости конкретного театра войны»[351]. Специалист по истории военного права может только добавить, что как бы ни было трудно праву воспрепятствовать развитию подобных процессов, если они уже запущены, эти трудности возрастают пропорционально степени, в которой правовые и этические соображения оказываются исключены из обсуждения целей, ради которых ведется война. Когда главнокомандующий воюющей стороны настаивает на том, что его единственной целью является победа, риску подвергается не только «другая сторона».