Частную проблему некомбатантов в том виде, как она сформировалась в 60-х годах XIX в., можно правильно понять, только если рассматривать ее как часть громадного вопроса о социальном опыте войны и ее восприятии. Для западного европейца, живущего в конце XX в., вроде меня чрезвычайно полезно заметить, насколько ограниченным и поверхностным по историческим и глобальным стандартам стало представление его общества о войне. Вообще говоря, рассуждая в консервативном ключе, война на протяжении большей части известной истории и в большей части мира составляет часть, так сказать, повседневной жилой обстановки в мышлении большинства людей. Нормой для большинства обществ является то, что их политические и религиозные власти и авторитеты учат, что война время от времени неизбежна и что участие в официально направляемой и коллективно одобренной войне достойно восхищения. Война и сражения занимали значительное, иногда всепоглощающее место в фольклоре и мифологии народов; в их культуре, будь то массовая, буржуазная или «высокая» культура; в истории общин и семей, в системах человеческих и моральных ценностей, в образе жизни и ожиданиях; в их взаимодействии с аппаратом государства, подданными которого они являлись; в статусе людей в сообществах, к которым они принадлежали; в патриотизме (на что бы ни распространялась патриотическая привязанность); в их представлениях об иностранцах (которыми они могли считать даже жителей соседней долины или деревни); в их представлениях о безопасности и восприятии опасности. К этому следует добавить реальное влияние, которое оказывали на жизнь военные столкновения, когда они происходили, наложение нового опыта на уже накопленные воспоминания и представления. Принятие войны со всем, что она несет – эмоциональным подъемом и ужасом, радостью и горем, – было неотъемлемой частью менталитета обычных людей, так же как сама война была одним из признанных фактов социального и национального существования. Вплоть до эпохи Наполеона в христианском мире лишь крошечные секты религиозных меньшинств, такие как меннониты, братья Христовы и квакеры, подвергали это общепринятое приятие войны принципиальному критическому рассмотрению, результатом которого стало то, что они отвергли войну, считая ее бессмысленной и опасной. Но все переменилось, когда эти судьбоносные для человечества годы остались в прошлом, были подведены итоги приобретениям и потерям и предприняты попытки извлечь из них цивилизованные уроки. Пацифистские секты впервые оказались в более многочисленной компании вместе с союзниками, которые если и не были по-настоящему пацифистскими, то по крайней мере миролюбивыми[39]. Международное движение за мир, начиная с этого времени, стало подвергать постоянной критике институты, обычаи и последствия войны. Их соперник и антагонист – «движение за войну», как его можно было бы назвать, – больше не мог рассчитывать на то, что все будет так, как ему угодно[40]. Но подкрепление пришло с неожиданной стороны. Движение за войну было избавлено от необходимости что-то противопоставить доводам движения за мир благодаря тому, о чем уже было сказано выше: начавшейся с 60-х годов XIX в. кодификации и, в более широком плане, популяризации вновь нареченного международного права войны, подразумевавшего, что война вовсе не обязательно должна быть таким грязным делом, как ее изображает антивоенное движение, и что в любом случае некомбатанты и их частная собственность могут быть в целом не затронуты военными действиями.
Таким образом зародилась трагическая иллюзия, которая приобретала все большую популярность pari passu[41] с «прогрессивным развитием» международного гуманитарного права: двусторонняя иллюзия, активный аспект которой побуждает гражданских любителей войны верить в то, что они могут в своей воинственности «и невинность соблюсти, и капитал приобрести», а пассивный аспект соблазняет противников войны надеждой на то, что, когда война начнется, гражданские лица не пострадают. Начиная с этого времени общественное мнение и политическое давление все больше становятся частью процесса, посредством которого определяется содержание права войны и развивается его кодификация. Неудивительно, что оптимистические изречения Руссо и идеальное определение «единственного законного объекта» войны, данное в декларации 1868 г., повторяются ad nauseam![42] Ирония состоит в том, что в те же самые десятилетия, когда первые специалисты по международному праву, которых можно однозначно отнести к Новому времени, создавали свои первые великолепные учебники по праву войны (некоторые из этих учебников остаются актуальными и полезными в наше время), развитие военной науки и политика масс все больше затрудняли достижение традиционных целей этой отрасли права.
Такова была атмосфера, в которой на протяжении последних десятилетий XIX и в начале XX в. происходила кодификация законов и обычаев войны, достигшая кульминации на величайших международных конференциях в Гааге в 1899 и 1907 г., а также, хотя и с меньшим блеском и меньшим успехом, в Лондоне в 1908–1909 гг. Гаагские конференции и их результаты в виде принятых правовых актов занимают центральное место в дискуссиях об МГП. Конечно, усовершенствованные правила применения средств ведения войны не соответствовали разделяемым всеми представлениям о том, чего должны были достичь созываемые конференции (вроде Гаагских) в продвижении дела мира, но оптимисты из цивилизованного мира, более многочисленные и шумные, чем пессимисты, сочли этот результат в общем и целом частью прогрессивного развития всего того, во что им хотелось верить и во что на самом деле в те годы, предшествующие катастрофе, не так трудно было поверить. Скептики, однако, обладали большей проницательностью, и среди них следует отметить военных экспертов, которые сомневались, что кодифицированное право будет в меньшей степени прогибаться под нажимом военной необходимости, чем это происходило с обычным правом. Сам собой напрашивается вопрос о том, каким было воздействие Гаагских конвенций на вооруженные силы так называемых цивилизованных держав, на планирование и подготовку военных действий до 1914 г. Когда я десять лет назад впервые написал об историческом контексте этих конвенций, я выдвинул предположение, что воздействие должно было быть мгновенным и огромным. Теперь, когда я лучше информирован о причинах проведения международных конференций и их характерных особенностях, о военной организации и mores военной профессии, обычном праве и степени воздействия, оказываемого сравнимыми с ним конвенциями на вооруженные силы того времени, я начинаю сомневаться, привели ли они к чему-нибудь большему, чем простое бумаготворчество[43].
Понять, что на самом деле думают военные об обязывающей силе международного договорного права, всегда непросто. Это один из тех вопросов, на которые даже люди, ставящие честь и благородство превыше всего (я говорю только об офицерском корпусе, о котором я кое-что знаю и к которому эта характеристика относится в полной мере), в последнюю очередь склонны давать вразумительные ответы. Им в этом препятствует множество факторов. Офицеры, несомненно, искренни, когда утверждают, что право войны вызывает уважение, поскольку обеспечивает некоторое уменьшение мерзостей войны, с которыми сталкиваются они сами, некомбатанты, а также, возможно (в зависимости от культурных установок), и вражеские комбатанты. Среди этих людей можно обнаружить простую порядочность и самоуважение, во всяком случае не реже, чем где бы то ни было, а что касается самопожертвования и благородства, то, вероятно, и чаще. Смелость – не единственное человеческое качество, которое принадлежащие к этой категории люди проявляют вне рамок служебного долга. Но долг не требует исполнения вопреки здравому смыслу, когда командиры руководствуются им наряду с ответственностью по отношению к своим подчиненным и когда они оценивают варианты действия на поле боя. Только в высшей степени дисциплинированный и политически сознательный флот способен нормально жить и действовать, осознавая при этом, что время от времени один из кораблей может стать «первоначальной жертвой Ее Величества», чтобы его страна могла воспользоваться дипломатическим преимуществом статуса государства, безусловно соблюдающего закон[44]. Формальное добавление юридического фактора ко всем остальным, которые должны учитывать лица, принимающие оперативные решения – то, на чем специализируется армия США, с избытком обеспеченная адвокатами, – может прояснить затруднение, но не поможет его обойти; такое добавление может означать лишь то, что в случаях, когда придется мухлевать с законом, эти лица при подготовке решений должны будут заранее придумать предлоги и оправдания, чтобы лучше защитить себя впоследствии.
Более того, хорошие солдаты не могут по своей воле выйти за рамки своей роли в процессе законотворчества на дипломатических конференциях, открыто заявив, что те ограничения, которые только что ввело их правительство в отношении своих военных операций, непрактичны или абсурдны. Но они могут так думать, зная, что, когда дойдет до решающего момента в сражении, победа и выживание не могут не оказаться более сильными мотивами, чем строгое следование закону (я говорю «строгое», потому, что восприятие этого предмета военными может состоять в том, что закон не нарушен, если он по необходимости приспособлен к обстоятельствам), и что в любом случае всегда найдутся благовидные предлоги для оправдания того, что они делают: что это были ответные действия или меры возмездия, что имели место отсутствие взаимности, ошибки, неверная информация и т. д. Всегда существуют обходные пути. Законодательство, требующее невозможного (а именно так может выглядеть гуманитарное законодательство, введенное под политическим нажимом), может и не обсуждаться, но история военных действий показывает, что в чрезвычайных обстоятельствах и в случае крайней необходимости оно будет проигнорировано.