Я отыскал в гардеробе чистые трусы с майкой, завернул их в вафельное полотенце, ломкое от крахмала, а потом, сам не знаю зачем, переложил отцову манерку из зимнего пальто в боковой карман плаща. Ничего, пусть поищет! Если бы не его настырная любовь к «троице», меня не заставили бы сегодня мерить все мое барахло!
Щелкнув «собачкой», чтобы не захлопнулась дверь, я направился в заводской душ.
На площадке возле перил краснолицый дядя Коля Черугин в полосатой пижаме, едва сходившейся на тугом волосатом животе, делал, отдуваясь, вечернюю гимнастику – от бессонницы, радикулита и давления: таблетки он называл химией и принципиально не принимал ничего, кроме аспирина и валерьянки. Дядя Коля, почти как «маленький лебедь», плавно поднимал и опускал руки, потряхивая кистями и шумно дыша. Перед работой он тоже всегда делает зарядку. Ласково-бодрый голос объявляет по радио: «Доброе утро, товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику. Ноги – на ширине плеч, руки – на уровне груди, спина прямая…»
– Брал бы с соседа хороший пример! – говорит отцу Лида. – У тебя тоже давление!
– Мне без надобности. Я у себя на заводе еще обмашусь и упрыгаюсь! – возражает Тимофеич, он любит спорт только по телевизору, особенно футбол.
Увидев меня, дядя Коля заулыбался, кивнув на скатку:
– На помывку?
– Ага!
– Правильно. Чистота – залог здоровья! К Александре Ивановне загляни – не пожалеешь! А под Сусаниным твои листочки дожидаются. Трех героев тебе оторвал!
– Спасибо!
За высокой двустворчатой дверью с витой медной ручкой был еще один обитаемый закоулок общежития: три комнаты, а также кухонька с плитой и раковиной. Раньше мы жили здесь, в маленькой вытянутой каморке, напоминавшей из-за высокого потолка плоский аквариум. Единственное окно выходило в переулок, прямо на Жидовский дом. Но после рождения Сашки нам дали другую площадь – вдвое больше, а в нашу прежнюю переехала со второго этажа одинокая Серафима Николаевна из отдела контроля качества. Она никогда не расстается с книгой, даже если готовит еду. Вот и сейчас: помешивает что-то в кастрюле и читает, не отрываясь. Сослуживицы и подруги, включая Лиду, все время хотят выдать ее замуж, но она, смеясь, отказывается, мол, не хочу отвлекаться от чтения, это гораздо интереснее, чем мужчины.
– Добрый вечер, Серафима Николаевна!
– Здравствуй, Юрочка! – отозвалась она, уткнувшись в книгу.
– Что читаете?
– «Три Дюма».
– Ого! А почему три?
– Ну как же: Дюма-дед, Дюма-отец, Дюма-сын.
– А «Три мушкетера» кто из них написал?
– Дюма-отец.
– Дадите потом почитать?
– Тебе еще рановато…
Если взрослые говорят: «Тебе еще рано», – значит книга и вправду стоящая.
– А я на Черное море послезавтра уезжаю!
– Счастливец! – ответила она таким голосом, что стало ясно: все курорты и пляжи Серафима Николаевна, не задумываясь, отдаст за одну хорошую книгу.
Слева от входа живет старуха Алексевна. Имени ее никто не помнит. Она «сумашечая» – так выражаются, если человек еще не окончательно спятил, став полноценным сумасшедшим, но уже явно «тронулся», вызывая озабоченность врачей и общественности. Когда-то она работала на заводе мойщицей, а потом сбрендила. Обычно дверь ее комнаты приоткрыта, чтобы мог свободно заходить черный кот Цыган и чтобы можно было вовремя обнаружить угрозу. На улицу Алексевна не выходит, опасаясь нападения. Обо всем, что творится снаружи, она подробно расспрашивает Цыгана, питающегося голубями. Я иногда бегаю на Бакунинскую купить ей батон и бутылку молока, ничего другого она не ест. Но, честно говоря, стараюсь делать это пореже. Во-первых, Алексевна всегда очень долго отсчитывает деньги, так как в ее кошельке новые, старые и дореволюционные монеты перемешаны. Однажды она по ошибке вручила мне металлический рубль с профилем царя, я рассмотрел изображение и с неохотой вернул денежку. Во-вторых, хлеб ей всегда кажется черствым, а молоко вчерашним. В-третьих, Алексевна, принимая продукты, долго и нудно расспрашивает, какие подозрительные лица попались мне по пути туда и обратно. А главное – не видел ли я черный воронок с решетками на окнах… Какой напасти она постоянно ждет, никто не понимает, даже врачи.
Судя по тому, что сегодня дверь Алексевны плотно закрыта, – ее снова взяли в больницу, чтобы, как говорит дядя Коля, «подремонтировать мозги» и привести в порядок «шарики с роликами». Забирают ее примерно раз в год. Кот на это время перебирается к Черугиным, где кормят его гораздо лучше, но едва хозяйку отпускают домой, Цыган мчится к ней – хвост трубой! Вернувшись, она долго всех расспрашивает, кто ее караулил и поджидал во время отсутствия. Узнав, что никто, подозрительно усмехается и грозит кому-то пальцем.
В углу – белая дверь Черугиных. Их зала выходит окнами и во двор, и в переулок. Сбоку в стене зияет прямоугольный лаз неработающего камина, его используют под склад банок с вареньем. Над камином, на черной каменной полке, застеленной кружевной дорожкой, стоят белые мраморные слоники – мал мала меньше… Когда я был дошколенком, мне разрешали с ними играть, выстраивая по росту. В детстве родители, уходя в кино или в гости, нередко оставляли меня у Черугиных, и я норовил спрятаться в камине, за банками, затихал и слушал, как тетя Шура с дядей Колей нарочитыми голосами громко спрашивали друг друга: «Где же этот озорник? Куда запропастился? Ай-ай, надо срочно в милицию заявлять!» И тут я рыча выскакивал из ниши, как медведь из берлоги.
– Ах, вот он, баловник, за вареньем лазил! Ладно, мальчик-с-пальчик, какого тебе положить с чайком, вишневого?
– Клубни-и-ичного!
Я постучал в дверь и заглянул.
– А-а, Юрик, заходи! – слабым голосом пригласила хозяйка.
Тетя Шура, как обычно, полулежала на высоких подушках, укрывшись пышным стеганым одеялом. Кровать у Черугиных старинная, с высокими витыми металлическими спинками, увенчанными медными шарами, в которых отражается горящий абажур. Над постелью прибит бархатистый ковер с кошками, играющими в шахматы. На стене между окнами висят две большие фотографии в деревянных рамках: молодой худенький дядя Коля в военной форме с медалями на груди и юная тетя Шура с высокой двугорбой прической. У обоих напряженно-испуганный вид и чуть подкрашенные губы. Пол в комнате дубовый, цвета темного янтаря, навощенный так густо, что подошвы прилипают и щелкают при ходьбе. У дяди Коли есть особая половая щетка с кожаной лямкой, вдев в нее ступню, он, словно танцуя, до блеска натирает паркет, мурлыча под нос:
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист,
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
А тетя Шура подпевает и указывает места, по которым надо пройтись еще разок и посильнее.
В зале повсюду разложены и развешены кружевные салфетки, дорожки и полотенца, а на стулья надеты серые льняные чехлы. Когда я по малолетству норовил забраться на сиденья с ногами, меня строго одергивали:
– Нельзя!
– Почему?
– Чехлы казенные.
Я не понимал тогда, что значит – «казенные», но сразу слезал со стула, так как из сказок знал, что такое «казнь». Все подоконники у Черугиных заняты горшками с цветами, а в дальнем углу в кадке растет высоченный фикус, доставая острием макушки почти до лепного потолка, будто новогодняя елка.
– Юрочка, съешь скорей слойку! – Хозяйка кивнула на блюдо со сдобными плюшками, усыпанными сахарной пудрой. – Свежие. В обед спекла.
Тетя Шура раньше работала на конвейере в цеху у Лиды и перетрудила на производстве руку, поэтому ей дали инвалидность и рекомендовали покой, она к советам врачей отнеслась так серьезно, что с тех пор днями лежит в постели, поднимаясь лишь для того, чтобы дойти до гастронома и приготовить еду, а стряпает она очень вкусно, особенно хороши пироги с капустой и холодец из свиных ушек.
В общежитии ее «постельный образ жизни» не одобряют и ворчат, мол, «Шурка-то совсем со своей больной рукой барыней заделалась, а Николай Никифорович при ней теперь как слуга: принеси-подай!» Не знаю, не знаю, но возлежит на перине она, в самом деле, очень величественно, как царица, а дядя Коля, слушая ее поручения, почтительно кивает, повторяя: «Не волнуйся, Александра Ивановна, воплощу!»
– Как рука? – спросил я, осторожно взяв мягкую плюшку.
– Мозжит и немеет, – с глубоким уважением к своему заболеванию ответила она. – Наверное, в санаторий пошлют…
– Цыган у вас теперь?
– Спит. – Тетя Шура показала здоровой рукой на шкаф, там, наверху, свернувшись клубком, спал кот, похожий на зимнюю шапку. – С утра дрыхнет, к дождю. Да и локоть ноет. Ильинична сказывала, ты в лагерях был?
– Да, – кивнул я, жуя сдобу.
– Как там?
– Котлован под бассейн вырыли.
– Опасное дело. С водой шутки плохи. У нас на Оке столько народу потопло. Жуть!
В комнату вошел бодрый после вечерних упражнений дядя Коля, накапал жене в рюмочку мятного лекарства и предложил мне партию в шашки, но я отказался, так как он всегда очень долго думает над ходами и страшно огорчается, проиграв.
– Слышали, маршал Рокоссовский умер!
– Да, великий был человек! Помню, вышли мы к Ломже, построили наш батальон перед штурмом. Танки – броня к броне…
– Николай Никифорович, поставил бы чайник, чем болтать! – строго попросила тетя Шура.
– Потом тебе дорасскажу. Поужинаешь с нами?
– Спасибо, мы уже…
– Листочки взял?
– Нет еще.
На буфете среди прочих фаянсовых фигурок, как в лесу, сурово озирался бородатый Иван Сусанин с топором, заткнутым за алый кушак. Ого! Целых три Героя Советского Союза в мою коллекцию: Рубен Ибаррури, Леопольд Некрасов и Виктор Вагин.
– Спасибо, дядя Коля! – Дожевывая плюшку, я поспешил к двери.
– А Витя-то в нашем полку воевал, – прерывисто проговорил Черугин. – Сгорел в танке. Беги, беги!
На улице стемнело. Зажглись фонари. Засветились, будто аквариумы, окна в домах. Зеленые кроны тополей почернели. Но небо над крышами еще не померкло, на розовом фоне отчетливо вырисовываются антенны: те, что для радио, – похожи на метлы, поставленные торчком, а те, что для телевизоров, напоминают буквы «Т». Воздух по-вечернему сгустился, к ночи острее стали запахи – горькой августовской листвы, влажной крапивы, заполонившей пустыри, оранжевых ноготков, которые так любят высаживать на клумбах, голубиного помета, белесыми слоями покрывающего карнизы. Но все это перебивал мощный дух подгоревшей гречневой каши. Лида говорит: главного технолога Пищекомбината давно уж посадить надо за ротозейство!
Наш двор обнесен старинной кирпичной стеной, мы его делим с заводской столовой. Слева, за выступом парадного входа, под «грибком» мужики стучат в домино, слышны мощные удары костяшками по столу и прибаутки вроде: «Тише, Дуся, я дуплюся!» Сумерки не помеха, игроки зажгли, повернув в патроне, лампочку, теперь по домам их может разогнать только объединенное возмущение сразу нескольких рассерженных жен.
Огромные, как в рыцарском замке, железные ворота, висящие на мощных скрипучих петлях и отделяющие двор от улицы, уже закрыты на длинный засов: наш сторож дядя Гриша постарался. Я вышел на улицу через калитку, тоже железную и тоже с засовом, но поменьше. Она вмурована в стену, такую толстую, что в проеме можно переждать самый сильный ливень. Наш Рыкунов переулок, упирающийся одним концом в темно-красную кирпичную стену Казанки, а другим – в Бакунинскую улицу, уже пуст: ни одной машины. Рабочий день давно закончился – грузовики разъехались по гаражам. Даже «Победы» Фомина на пустыре не видно, тоже, наверное, укатил в отпуск – на море или в деревню.
Я подумал: хорошо бы выиграть в лотерею «Волгу» и, никому не сказав, забрать ее прямо из магазина в Гавриковом переулке, сесть за руль, проследовать медленно мимо школы, а потом остановиться во дворе Шуры Казаковой и громко, протяжно посигналить. Конечно, водить я еще не умею, да и машину никогда не выиграю: родители регулярно берут на сдачу в кассе билетик за тридцать копеек, и больше трешника им никогда ничего не выпадало. Но мечты для того и существуют, чтобы в них все случалось именно так, как не бывает на самом деле. И когда Шура, услышав гудки, с удивлением выглянет в окно, я вылезу из машины, подниму капот и буду стоять в задумчивости, одной рукой взявшись за подбородок, а другой ероша себе волосы на затылке. Так обычно делает инженер Фомин, если снова ломается его «Победа» – единственный личный автомобиль на весь наш переулок.
Выйдя за калитку, я свернул направо: низенькая проходная рядом, рукой подать – метров пятьдесят, не больше: сначала дверь столовой, потом заводские ворота, а за ними – дежурка, где всегда пахнет супчиком из концентрата. Там, за стеклянным окошком сидит охрана – кто-нибудь из вохровцев. У них темно-синие гимнастерки, а в зеленых петлицах блестят перекрещенные серебряные винтовочки. Но никакого оружия на самом-то деле у охранников нет. Пустые кобуры. В детстве меня это страшно беспокоило, но Лида объясняла: маргарин и майонез не относятся к числу стратегической продукции, поэтому табельные пистолеты вохровцам не положены.
Сегодня на посту Арина Антоновна, тучная старушка в надвинутом на седые пряди синем берете с красной звездочкой. Она дежурила, когда меня много лет назад впервые маман привела мыться в заводской душ, в женское – по малолетству – отделение. Мокрые работницы, поглядывая через низкие перегородки, добродушно посмеивались над моим «петушком», мол, когда-нибудь он непременно превратится в орла! Лида на них сердилась, уводила меня в дальнюю кабинку и старательно терла мою спину намыленной жесткой мочалкой, сама всегда оставаясь в тонкой влажной комбинации…
– Осторожней! Там – загар! – просил я.
– Вижу… Не буду… Чуть-чуть…
Арина Антоновна на посту все время вяжет шерстяные вещи потомству, и когда я, будучи любопытным детсадовцем, попросил ее показать мне свой наган, она засмеялась, мол, оружие ей без надобности – она любого несуна или расхитителя социалистической собственности насмерть проткнет острой спицей. Зато Лида потом рассказала мне, что у Арины Антоновны есть медаль. Во время войны она собственноручно задержала, ранив в ногу, немецкого диверсанта, приземлившегося в Сокольниках. Он выпутывался из парашютных строп и не заметил, как подкрались наши.
Вохровка оторвалась от вязания, внимательно посмотрела на меня сквозь мутное стекло дежурки и спросила:
– Ты что-то давно у нас не мылся?
– В лагере был.
– А-а! Ну как там?
– Бассейн строят.
– Это хорошо! Я в молодости Москву-реку у Нескучного сада четыре раза туда-сюда без отдыха переплывала. На значок БГТО сдавала. В октябре!
– Вода, наверное, холодная?
– Как парное молоко. А дружок твой Мишка заходил. В деревню помытый убыл.
– Знаю.
– Вовка так и лежит?
– Лежит.
– Вот бедолага-то! Учился-мучился, корпел-сопел – и вот тебе, бабушка, Юрьев день! На Вальку больно глядеть. Одному Витьке море по колено. Зальет глаза – и трава не расти. Ты, Юрок, поосторожнее в душе! Дневная смена жаловалась, горячая вода сегодня – чистый кипяток, чуть не обварились…
– Спасибо!
Арина Антоновна дернула невидимый рычаг, разблокировав турникет, я толкнул никелированный поручень и прошел на заводскую территорию. Лида говорит, раньше тут рос парк, где прогуливались богачи, жившие в нашем доме, когда в нем было не тридцать с лишним комнат, а несколько огромных квартир. От прежних времен остались аллея из старых лип и прудик, заросший осокой, вокруг него теперь торчат вертикальные цистерны, а из железных труб над цехами расстилается ватный дым.
По асфальтовой дорожке я дошел до душевой пристройки, примыкающей к основному корпусу. Там пахло жиром, яичным порошком и слышался гул никогда не останавливавшегося конвейера. В душевой было сыро, пусто и гулко. Из кранов, как всегда, капала вода, и казалось, где-то одновременно стучит множество ходиков. Влага покрывала бисером белый кафель, а на штукатурке темнели серые пятна плесени. Цементный пол застилали склизкие деревянные мостки. В углу стояла большая жестянка с «саопстоком», похожим по цвету на вареную сгущенку, – им моют стеклянные банки перед тем, как туда залить готовый майонез, а кожа от саопстока становится неестественно белой, как сметана. Я вспомнил, что забыл взять с собой детское мыло, и зачерпнул немного «сгущенки» в склянку, стоявшую рядом. Дневная смена давным-давно закончилась, и в душевых кабинках никто не мылся после трудового дня. Я встал под новый алюминиевый смеситель, бьющий по коже сильными острыми струйками, и, помня предупреждение Арины Антоновны, осторожно повернул вентили холодной и горячей воды, добиваясь приятной теплоты…
…В заводской душ (разумеется, теперь уже в мужское отделение) я хожу, если нужно быстренько ополоснуться, а всерьез мы моемся с отцом по четвергам – в Машковских или Доброслободских банях. По пятницам и выходным там слишком много желающих, можно два часа простоять в очереди, дожидаясь, когда банщик, выглянув наружу, лениво крикнет: «Один пройдет!.. Два пройдут». В четверг же, если и подождешь, то совсем недолго. А с тех пор, как в прошлом году суббота благодаря заботе партии и правительства стала нерабочим днем, в будни, вечером, попариться можно фактически свободно. Даже за холодным пивом в нижнем буфете очередь небольшая – человек пять-шесть. Башашкин иногда составляет нам компанию и утверждает, что четверговая советская баня – прообраз светлого коммунистического общества. «Ага, когда рак свистнет!» – кривится отец. И это правда, вареных раков в банном киоске я никогда не видел. Зато есть соленые сушки, по копейке штука…

Пока Тимофеич раздевается на длинном диване с высокой спинкой и пронумерованными местами, пока берет простынки и договаривается с пространщиком насчет пива, я уже бегу в мыльную, чтобы подготовить помывочное место. Люди, закончив водные процедуры, обычно перед уходом переворачивают шайки, а иногда кладут сверху годные еще к употреблению веники: вдруг кому-то понадобятся. Совсем уж обтрепанные и обломанные пучки прутьев кидают в кучу рядом с парной.
Конечно, освободившийся оцинкованный тазик тут же хватают немытые граждане. Но некоторые, напарившись, забывают перевернуть шайку, этим-то я и пользуюсь. Есть верные признаки, по ним можно понять, что инвентарь ничейный. Во-первых, рядом с ним нет ни мыла, ни мочалки, во-вторых, вода совсем остыла и подернулась белесой пленкой, а в-третьих, срабатывает то, что Башашкин называет красивым словом «интуиция». В общем, когда Тимофеич, озираясь, входит в мыльную, я машу ему рукой, успев занять свободную лавку и добыть две шайки.
– Молодец, сын, – хвалит он, – в армии каптерщиком будешь!
Парную я недолюбливаю, там жарко, тяжело дышать, и голова кружится. Зато красные, как вареные раки, веселые мужики в рукавицах и старых шляпах с опавшими полями постоянно просят «поддать еще!» – для этого открывают большую железную дверцу печи и швыряют черпаком воду на раскаленные добела камни. Оттуда в ответ бьет жгучее облако пара, все ахают и приседают, а потом, стеная от удовольствия, охаживают себя березовыми или дубовыми вениками. Кто-нибудь, заметив, как мне тяжело, обязательно дружески хлестнет по спине жгучей влажной листвой со словами: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Я, как ошпаренный, выскакиваю наружу после первой же «поддачи» и окатываюсь холодной водой. После этого жизнь продолжается…
Гораздо интереснее, сидя на мраморной лавке и лениво елозя по телу мыльной мочалкой, разглядывать исподтишка моющийся народ. Когда меня, еще детсадовца, отец впервые взял с собой в баню, я был поражен, обнаружив, что, оказывается, у мужчин не только разные лица, фигуры и прически, но и то, что скрывается под одеждой, тоже на удивление своеобычно и разнокалиберно. Не знаю, как там у женщин, а у дядек красивые и пропорциональные тела, вроде Дорифора из учебника истории Древнего мира, встречаются очень редко. Много пузатых, тощих, сутулых, коротконогих, даже кособоких. Есть увечные: без ноги, без руки, немало исполосованных шрамами, напоминающими белесую шнуровку ботинка. Когда-то я думал, будто у взрослых «свистульки» такие же одинаково миниатюрные, как у детей. Ничего подобного! Самые маленькие отличаются от самых больших, как последний мраморный слоник на полке у Черугиных от первого. У одних мужиков они едва выглядывают из густых кудрей, словно носики-курносики. У других раскачиваются при ходьбе, будто хоботы. Я заметил: у обладателей «хоботов» выражение лиц обычно гордое и значительное, а у «курнопятых», наоборот, какое-то робко-смущенное.
– Не пялься на чужое хозяйство! Шайками закидают, – тихо поучал меня отец. – В бане так не положено.
– Почему?
– По кочану!
Что же касается Тимофеича, думаю, если бы мужские достоинства можно было выстраивать по росту, вроде учеников на уроке физкультуры, он бы оказался примерно посредине. Кстати, и выглядит отец в бане как человек, в себе уверенный, но без лишней гордости. И вот что еще интересно: одевшись, люди сильно меняются: так, смущенный коротышка, застегнув двубортный костюм и повязав павлиний галстук, сразу превращался в надутого индюка…
Я наведываюсь в парную всего один раз, поэтому заканчиваю мытье раньше Тимофеича. «Не стой над душой! Иди – остынь!» – советует он. Ополоснувшись, вытершись насухо и одевшись, я выхожу проветриться на широкую лестничную площадку, где в самом деле попрохладнее. Напротив нашего отделения – женское, вход туда обычно задернут плотной портьерой, но иногда по недосмотру остается щель, и в нее можно украдкой разглядеть розовые разгоряченные тела, будто слепленные из округлостей разной величины… Но я делаю вид, будто мне это совсем неинтересно…
– С легким паром! – улыбнулась Арина Антоновна. – Август в Москве просидишь или куда-то поедешь?
– Послезавтра – на Черное море!
– Это хорошо. А я вот на Черном море никогда не была.
– Как это так? – изумился я.
– А вот так, – вздохнула вахтерша. – Но какие наши годы? Съезжу еще!