
Прошёл месяц. Всё стало на свои новые места. На ходу буксирного катера БК-1 я тусуюсь в машине, рубке, на палубе. Когда стоим на Красной пристани в ожидании работы, занимаю диванчик напротив штурвала. Случается, и сплю на нём собачьим калачиком. Капитан или сменный помощник предпочитают храпеть внизу, выставив меня чутким дозором. Главное – услышать крик, адресованный нам из динамика на углу конторы, и разбудить своё начальство. Некоторые команды катеров вырубаются основательно. Охрипший и злой диспетчер выскакивает из двухэтажной деревяшки, перебегает причал и колотит спецпалкой по палубе. Конечно, грохот чаще бывает ночью. Днём, если не в разгоне, по большей части торчишь на палубе. На ней всегда найдётся занятие, а то и пощуриться на речную гладь, суматошных чаек и морских гигантов на городском рейде.
По причалу, кроме своих, никто не ходил, так как рядом досчатые склады, обнесённые забором. Вход заслоняла будка с вахтёрами.
Картину немного оживляли задворки старого морского вокзала и ресторана «Север», из окон которого вечерами доносилась невесть какая музыка.
Спасибо Пьеру и мастеру Киселёву: меня по-прежнему окружало многочисленное училищное братство. За вахтенные сутки сколько раз, словно после десятка лет, обрадуешься всё тем же лицам. Излеченный Дудулатов, с заочно поставленными тройками, ходил, пожалуй, на самом престижном разъездном белом катере, по вечерам доставлявшем иностранных моряков к Интерклубу. Теперь, бесспорно, классному парню ничего не стоило вытащить из кармана пачку шикарных сигарет, нисколько не жалея, что её вмиг расстреляют. (Памятному особняку на Поморской, не лишённому привлекательности старины, не повезло. Не вписавшийся из-за комчванства «чего бы ещё cнести?» – он не дотянул до наших дней, несмотря на свои почти крепостные стены.) Боря Урпин, Корельский и Полянский ходили на сравнительно больших катерах «ярославцах», очень не нравившихся своим чадным выхлопом в воду.
Счастливцу Полянскому часто ассистировала симпатичная, мальчишеского склада девушка-студентка. К зависти нашей, бравшая его под ручку, как только осенний призывник сходил на берег. Все мы очень уважительно относились к их молодой любви, свободной от житейских расчётов и ожиданий тряпочных наград.
Ах, если бы Любочка была такой! И я боялся додумывать о её жестоком, испорченном рассудком сердце.
Кольке Карелину досталась несамоходная баржа, имевшая, впрочем, какую-то развалившуюся от времени динамку для освещения шкиперской будки и сигнальных огней. Старший на ней – рыжий шепелявый матерщинник любил часто посещать капитанов самостоятельных плавсредств. Год за годом и день за днём, долбя главной своей фразой:
«Вот ведь што опять… пошлали шейшаш механика. А он шелезок шинить не мошет. И шему их ушат…» Великому приколисту Сане Лыскову в сравнении с нами повезло больше. Его грузопассажирский «Мудьюг», принадлежащий пароходству, ходил в прибрежные беломорские деревни. Не проходило и трёх суток, как во всём заграничном, милостью старшего брата, Санёк сходил на берег. Ему нравилось испытывать наш преувеличенный, но искренний восторг от вида бывалого моремана.
Основным занятием нашего БК-1 было таскание несамоходного «Водолея». Прижавши его к борту жаждущего и подождав, когда водяной Сеня разнесёт швартовые концы, глушили надолго двигатель. С баржи подавался шланг, и начиналось глухое тарахтение мотопомпы. Если в такой портовой услуге нуждался иностранец, то за компанию брался солдат-пограничник. Это поднимало значимость нашей работы.
Чужеземные шипы делились на разительно непохожих по виду. «Греки» – сущее старьё, насквозь ржавые, с деревянными лючинами трюмов. Не суда, а позорники, сменившие десятки хозяев, названий и портов приписки. Лишь красивый флаг под тельняшку с крестом вызывал уважение.
Западники – в основном фээргэшные «немцы», казалось, только сошли со стапелей. Несмотря на это, они вечно шкрябились, красились, уподобляясь фатам, не выходящим из парикмахерской. На корме у них стояло несколько бочек под отходы. Большие чайки любили там поживиться. Иные, взлетая, удерживали в клювах куски сыра размером с оладину. Довольство демонстрировалось с тех бортов косвенно и явно.
Так ведут себя желающие исторически отыграться. Пока по-махонькому. Что будет на самом деле? – не ведали ни мы, ни они. Вот бы все попадали, узнав: новых Бисмарков-объединителей зовут Мишей и Борей. Выражаясь по-русски: ни хрена себе!!!
В непереводимую подначку разглядывающим нас иногда, дурачась, распевал:
У высоких берегов Амура Часовые Родины стоят… И звучно захлопывал за собой дверь рубки. Бодрствовал с пограничником лишь Сеня, чтоб вовремя заметить критический подъём своей посудины. Подписав бумаги, отводили опекаемого к стенке Красной пристани, где он пополнялся самотёком от городского водопровода. Сами же предпочитали швартоваться у свободного места причала. Предосторожность была не лишней. Под утро баржа со спящим водяным вполне могла стать подводной лодкой. Раз приключился конфуз. Забыл дядька Семён перевести помпу с кингстонного клапана на приём откуда нужно. С высокого борта нашего теплохода опозорили: – Три часа качаете, а баржа всё притоплена. Откуда воду берёте?! Горе-сервис чудаков из портофлота, признаться, иногда стоил хохота. Так, с отличным от берегового во всём, жилось и работалось. Полторы сотни лошадиных силёнок чёрно-жёлтого «бэкашки» честно тянули восходящий по кривой план.
Весёлые, в меру спокойные вахты доставались не всегда. Как-то нас поднял ночью своим «будильником» диспетчер. Идите, мол, в Уйму к станции размагничивания. Там заведёте концы «Печоралес» на швартовые бочки. При этом хитрец опытно сделал вид, что заданий проще не бывает. Погода, испортившаяся ещё вчера, на реке вовсе выглядела отвратительной. Свежий ветер поднял чувствительную волну, то и дело растрясая дождевые тучи. Нос БК упрямо заковырял пенные кочки на пути к неблизкой Уйме. Почти у места нас обогнал «клиент», идущий малым ходом в балласте. Тогда и началось моё настоящее речное крещение. Сменный помощник – пожилой медлительный Потапыч осторожно подошёл к борту газотурбохода для принятия кормового конца. Пока матросы опускали к нам начальные десятки метров троса, муфта реверс-редуктора находилась в нейтральном положении.
Зашедший с носа порыв ветра единым мигом бросил катер под кормовой подзор. Не совсем спасительно Потапыч дал полный передний. Верхний край рубки противно заскрежетал, завальцовываясь от бортовой обшивки шеститысячника.
Нашу мачтёнку каюк постиг ещё раньше.
Вот гаша длиннющего толстого конца у меня в руках. Набрасываю её на буксирный гак, и мы направляемся к пляшущей красной бочке. Что надо сделать мне дальше, жутко представить. Пытаюсь глубже загнать чувство подступившего страха. Мучают вопросы. Смогу ли на скользком наклонном круге швартовой бочки, выкидывающей пьяную присядку, удержаться? Удастся ли, отдав рымный болт, сунуть гашу в зев скобы, затем вставить открученный и прогнать по резьбе? По технике безопасности на мне должен красоваться спасательный жилет, но в портофлоте таких причуд ещё не водилось.
Потапыч заходит к красной плясунье под ветер и замирает в одной точке, чутко подрабатывая винтом. Трусь не трусь – мой выход. Наматываю несколько восьмёрок на кормовые кнехты провисающей слабины конца, надеваю гашу на локоть правой руки и прыгаю с низкого фальшборта. Сразу нахожу, что стоять на коленях всего удобней, а приваренной П-образной ручке можно доверить жизнь. Успокоенный, пригибаюсь ниже, продеваю руку с петлёй гаши под стальную П. Теперь пальцами сведённой в локте правой вцепляюсь в кругляк огромной скобы. Левой рукой начинаю отдавать её болт. Заставляю себя посмотреть на разгулявшийся двинской простор, спящую на высоком угоре деревню, на испорченную хмурыми тучами белую июльскую ночь. Через усилие улыбаюсь бледному, в берете 20-летнего ношения, сменному помощнику. Вижу впившийся в меня его взгляд из открытой двери рубки.
Наконец болт, напоминающий по весу мои неудачные гантели, свободен. Требуются новые действия. Не сразу решаюсь выдернуть правую из надёжного захвата. С колотящимся сердцем освобождаю руку с чувством казачонка на норовистом коне без узды и стремян. Сую гашу в скобу и вставляю болт, стараясь сразу попасть в резьбу. Зудящий страх опять загнан. Теперь у меня снова есть захват, и сбывается уже половина дела. Держась как можно будничней, являюсь в рубку. Бежим к «Печоре» за носовым концом. На этот раз благополучно отваливаем от борта. Ободрённый первым опытом, на носовой бочке веду себя нахальнее, чем сглаживаю волнение моего единственного на вахте командира. – Всё, слава Богу, – произносим мы неосознанно одновременно, когда я заношу ногу через комингс рубочной двери. Двигатель, переведённый на полные обороты, успокоительно действует на нас ровным звуком. Растянутая на швартовых концах «Печора» пропадает за кормой. Ещё раньше теряется из виду деревянный серый военный тральщик, что колдует там над невидимой защитой кораблей. Случись война – к их бортам не притянутся магнитные мины. Быть причастным к такому приятно. После пережитого Потапыч костит мозговые способности диспетчера, разогнавшего невесть по какой нужде все буксиры. Хорошо у него выходило про сякого, кто бросил нас на несвойственное для «бэкашки» дело с одним матросом-мотористом. На хлябистой дороге встречаем бегущий с Бакарицы новенький мощный буксир-кантовщик «Север». Словесный огонь переносится на него и длится до родной стенки. Утром позволяет себе ругаться лишь пришедший на вахту капитан Новосёлов. Мы уже не герои прошедшей ночи. Стоим дубовыми дуралеями, потому что нет оправдания поломавшим мачту и замявшим верх рубки. Выходило: плевал он на наш риск не по своей воле. Слал и слал не диспетчера, а нас к такой-то матери. Мысленно даю себе зарок никогда не бухтеть, потому что ругань не бывает полностью справедливой.
На душе легко от простой работы речника. Сдержал обещанное бичующему Вовке Медведкову. Теперь он не без гордости слоняется по палубе парового буксира «Молотобоец» из серии долгожителей, прозванных «рюриками». Работают они довольно редко, уступив всё важное новым дизельным утюгам. Сами перебиваются чем придётся: таскают шаланды с песком или отволокут случайную баржонку. В основном же скрипят старыми автопокрышками по бортам о стенку причала. Эти могикане не удел выглядели впечатляюще благодаря классической трубе со штагами, рубке с деревянными наличниками, верхним ходовым мостиком и всему придающему их силуэту неповторимость доброй старины.
Симпатии наши нуждаются в действии. Решился-таки попросить в конторе направить меня на «рюрика». Подобные вопросы и посложней решала там единственная женщина.
Когда-то Калласта Ивановна воевала, оттого внушала сразу уважение. Приходило в голову сравнить её с горьковской Вассой Железновой. Да и двинской портофлот можно с натяжкой признать пароходной компанией. Твёрдая властность кадровых решений Ивановны была зрима и несомненна. От второго появления у неё в кабинете я вышел с подарком исполненной мечты. На бумажке значилось: «…направляется котельным машинистом на буксир „Рудокоп”».
Что в действительности кроется за сложным названием в судовой роли, мне представлялось смутно. Но что это из настоящих мужских дел, верилось стопудово. В первую вахту в котельном отделении, почувствовав дикий жар топок, поколебался в правильности выбора. Да не далось ни срока, ни духа заявиться снова к Вассе – Калласте.
Как говорится: «Ко всему привыкает человек – привык и Герасим». Теперь я хозяин и слуга двух котлов, форсунок, паровой донки. У котельного машиниста честный хлеб потому, что пар – движение мотылей – и свет, и тепло. Он сравним по важности с самой жизнью, без которой всё изящество форм и содержания одна бренная оболочка.
Со второй вахты тесное пространство между фронтом котлов и переборкой машинного отделения знал обстоятельно.
Сменяя коллегу, научился вечному кочегарскому порядку:
продувке водомерных стёкол. Манипуляции с приводами пробок их арматуры не так просты. Поначалу не удавалось сохранять бывалый вид, когда требовалась быстрота и правильная очерёдность в действиях.
Автоматики, понятно, никакой. Всё держалось на неусыпности контроля. Скоро скупым и точным движениям рук доверял больше, чем голове. Она вовсе ни к чему, если бы не располагались на ней два моргающие предмета информации. Собственные приборы говорили мне о срочной подпитке котла, о давлении пара и о пополнении тёплого ящика.
Праздничный пот хода я и сейчас не отдал бы никому.
В прилипшей майке непонятного цвета нервно черчу ногами диагонали в жаркой своей теснотище. Вздрагивают чуткие стрелки манометров, колеблются столбики уровней, гудят языки пламени через контрольные глазки. Всё делается почти не прерывая косого хождения. Лишь на одном пятачке застреваю подольше. Макушка и голые плечи чувствуют, как хорош и прохладен пойманный раструбом естественного вентилятора речной ветер. Рядом болтается привешенный на крюк чайник, к носику которого почти ритуально прикладываюсь, втягивая спасительную водичку. Сделанный прочь от кайфового пятачка шаг заставляет разом усиленно почувствовать котельную Африку.
Паровая машина, отделённая от меня переборкой, совсем не слышна, и то, что задаётся на мостике и репетируется механиком, представляю по звяканью машинного телеграфа. Характерное «стоп» и «отбой» одновременно веселит и огорчает меня. Заглядываю через дверь в переборке в удивительно сразу пустую машину. Ловкие мужики уже унеслись по трапам наверх. Иногда всё же успеваю разглядеть мелькнувшую подошву башмака машиниста.
Остаётся пустяк: подпитать котлы, нагнать давление, остановить топливный насос, перекрыть трубопровод к форсункам, выключить котельную воздуходувку.
Теперь и я свободен на несколько бездельных часов в суточной вахте. Подгоняемый желанием прохлады, грохочу по трапам. Любое новое место стоянки рассматривается как благожелательная новость. Когда же вновь зазвякает машинный телеграф, не знает никто.
Лето сгорало быстро, поделённое отдыхом и работой на равные части. Людей при социализме не хватало, и потому экипажи работали сутки через сутки. От такого прессования увеличивалась зарплата, а подаваемые капитанами табеля множили беззаботные дни зимнего отдыха. Хорошо, а если в общем – хреново. Наступали последние недели былой курсантской вольницы. Удивительное чувство – мальчишеская привязанность друг к другу, проверенная Пьером и общей двухлетней судьбой. Нам страшно не хотелось терять её, словно знали, что потом будет не так. Случайные встречи уже не обожгут душу волной восторженной приязни. Заменится улыбчивой стеснённостью давнишняя открытость сердец. Какие-то скомканные разговоры о прожитом. Припомним, кого из наших видели и что про них коротенько знаем. А потом и вовсе не встретишь никого. Так-то… Парни собирались в армию. Им полагался ещё короткий отдых перед ней. Со мной на зиму и новое лето оставался Боря Урпин со своей непрошедшей условкой. Завис и Колька Корельский, такой же весёлый, безалаберный от вложенного свыше дара, не вошедший в положенные лета. В один из свободных вечеров, когда мне особенно грустно сиделось на диване, вошёл в комнату странный человек. Я невольно мысленно срисовал его. Высокий, худощавый. Бледное нервное лицо с заточенными до остроты чертами. Пальцы рук длинные, тонкие. В них чувствовалась большая цепкая сила. Весь его облик заставлял внутренне подобраться и выслушать каждое слово незнакомца. Но всё, что он сказал, звучало приветливо и просто. – Здравствуйте, меня Клавдия Николаевна со двора привела. Попросила гитару настроить. И подал нам с отцом действительно крепко жмущую руку. Тут затараторила мать, внеся во всё ясность. Оказывается, Николай Алексеевич Двинин – наш сосед из второго подъезда. К стыду, небывалому прежде, мы даже не знали, с кем рядом живём.
Стесняясь и дичась на проявление речи, вытащил из-под кровати в запылённом чехле дешёвую cемиструнную гитару, с год как купленную. За это время она не раз бралась мной в руки и огорчительно пряталась обратно. Сумбур извлекаемых звуков заставлял верить в медведя, наступившего на ухо. Почему-то тогда мерещился ухмыляющийся Пьер, да ещё облокотившийся на этажерку.
Вначале произведший необычное впечатление взял несколько аккордов и принялся крутить колки. Потом те же аккорды зазвучали приятно и волнующе. Лукаво посмотрев на нас, он вдруг заиграл тотчас узнаваемый романс «Я встретил Вас». Полились такие трепетные, рвущие сердце звуки, с такой безнадёжной, сладкой печалью, что наш четырёхугольник с будничной жизнью и сам разновеликий мир перестал суще-ствовать. Жили только созвучия, слетавшие со струн – чистые, ясные, нежные. Когда маэстро кончил играть, мы принялись неловко наперебой хвалить. А тот, очевидно, тоже слегка смутившись, отложил гитару и принялся расспрашивать отца:
– С какого года?
– Откуда родиной?
– На каком фронте воевал? и т. д.
Словом, начался разговор двух мужчин, у которых главным воспоминанием жизни была война.
С того и узнали: Николай Алексеевич родился в поморской деревне Лопшеньге.
Оттуда и призвали. Догуливал свои молодые годы уже после 45-го. Зубов, сплюнутых от жестокой цинги, лишился, когда их бригада морской пехоты держалась мёртвой хваткой за скалистый хребет Муста-Тунтури. Чёрные бушлаты – особая метка, по которой ни их, ни они в плен не брали. Заставили морпехи немецких горных егерей самих ничком за камни уцепиться.
В 42-м бригаду перебросили в самое пекло Сталинграда.
И каждую минуту кому-то из них доставались орёл или продырявленная решка. Ему досталось только не увечное ранение. С победным исходом битвы у Волги оставшихся геройских братишек снова доставили в Мурманск. Войну закончил в норвежском Киркенесе. Тут Алексеевич, как человек большого жизненного такта, стал прощаться, обещав когда-нибудь зайти. Долго мы после делились впечатлениями о нём… Мучает до сих пор труднообъяснимое. Почему наше общение стало кренящейся бедой, поторопившей яркую жизнь и талант? С того ли надо начать, что появились у нас поначалу казавшиеся лишними двести моих рублей. Быт же и издержки на прожитьё сохранились, как раньше. Лучше бы мать кинулась покупать входивший в моду аляповатый хрусталь или что ни попадя. Правда, я приобрёл в военторге щегольскую, с каракулем, кепи, какие носят капитаны первого ранга. На толкучке купил приличную зелёную куртку не совсем моего размера и остался совершенно доволен основательностью своего гардероба. Но новые две сотни каждый месяц при магазинной пустоте – испытание чересчур. Охватила ли тоска по прежней курсантской жизни, сказались ли ранние стопочки или требовалась отдушина для души? Верней всего, искался повод для общения с редкостным человеком? В общем, эти причины опавшими осенними листьями разом обсыпали мою легко поддающуюся настроению головушку. Во второй раз он пришёл по моему настойчиво-вежливому приглашению и засиделся дотемна. Водка сделала своё дело, исключив разом стеснение, неловкость пауз в разговоре и саму действительность. Теперь мы даже пели под заразительно отточенный аккомпанемент военные: «Прощайте, скалистые горы», «Редко, друзья, нам встречаться приходится». По особой папашиной заявке некрасовское «Средь высоких хлебов затерялося». Когда выводили нестройно, но искренне
…Меж двумя невысокими ивами
Успокоился бедный стрелок…
– голос отца давал слезливую осечку. Нам казалось: именно мы, сострадая, выбрали лучшее место несчастному бродяге. После частого опрокидывания, без гримасы от горькости, цепляло нас с батей ухарство. Само собой под ограниченно-знаменитую
песню северных морпехов, здорово разбавленных заключёнными. За острым недостатком «правильного пополнения», командущий СФ на такое решился. Жалеть ни НКВД, ни ему не пришлось. Возник
чудовищный сплав грубых и отчаянных. Сыскался заводной шлягер, с которым подымались они в штыковые.
Ах, какая София Павловна зажигала в нём! И какими шашнями
сводила с ума пылкого поклонника! А братишек Софочка враз отсылала на отлёт в мужские чувства.
…Полжизни я готов отдать,
За то, чтоб Соньку …
Со словами о грешной пышечке представлялось легко помереть и тем более вогнать в чужого трёхгранный русский штык.
Даже сейчас, проборматывая куплеты, отчего-то завожусь и тоже отлетаю.
Удивительно, что и у белых была своя подобная отдушина со словами:
Я гимназистка шестого класса…
В ней только гораздо сложней изнанка чувств. Жгуче кипят под сердцем несмываемые оскорбления. На своей же Родине стать без вины приговорёнными к отнятию чести. Свыкнуться со смертушкой по произволу каких-то упырей. Тут поневоле взбесишься. Русские ведь душою! Бестолковое, радушное прощание. Прошу, краснея, научить чуть-чуть перебирать струны. Так и повелось. Наши встречи начинались короткими трезвыми уроками игры с нот полюбившихся романсов. Он сам определил, что хулиганское не для меня. Хотя и хотелось овладеть заводным, воле его перечить не стал. Оригинальный мой учитель хвалил лишь за пальцовку. Больше отметить было не за что. Играл вроде правильно, да только ангел не коснулся. Без такого таинства – всё любительство чистого разлива. Потом следовало долгое застолье с песнями, помогающее с приятностью тратить бесценное время.
Порядочно возмужав таким образом, пошёл с прежней компанией в десятый класс. Увидел на первом уроке, как беспокойно ёрзает похорошевшая Танечка, занявшая парту по траверзу со мной. Но сердечные делишки и всё прочее, что отдавало сентиментальностью, уже перестало волновать. Настоящие мужские дела открылись мне и начинали диктовать свои поступки чести. В получки и авансы отпетые «дети рока» не расставались, а шествовали в близкий угловой магазин. Последнее свидание с портофлотовской кассой уходящих в армию решили отметить по-особому и как следует. Тот день выпал свободным от вахты. Я сорвался в контору, пообещав дотемна вернуться. Только намерения подправились старым запалом 6-й, 7-й моторной. Мы пили, если занять у Высоцкого, «из горлышка с устатку и не евши». К тому же – сильно расчувствовавшись от причины ералаша. Толкались на Поморской во всех трёх магазинах с «нашими» отделами. К полуночи, по причине морозца, общей обалделости от криков, поцелуев и сбивчивых, горячих речей, кое-как сели в разные трамваи… Трещит башка. С удивлением рассматриваю сначала батарею отопления, площадку, выложенную кафелем, сбег и подъём лестниц. Лежачий осмотр озадачил, заставив подняться на ноги. Из окна площадки смутно проглядывало дворовое незнакомье. Ревизия себя была минусовой. Не стало капитанки и клёвой курточки с новой подкладкой в шотландскую клетку. Исследование пустых карманов вовсе оказалось напрасным занятием. Мысль, что меня ждали и ждут в расстройстве отец и мать, заставляет пружинкой вылететь из дверей тёплого подъезда во двор. Там зябкость непрошедшей ночи. Гоняет снежная позёмка. Определяю место случайной похмельной гавани.
Оно оказывается приличным домом на набережной, где потом почтят память об одном актёре.
С пришедшим поздним благоразумием решаю не искушать судьбу и дождаться часа первого трамвая. Предчувствуя великий стыд появления в общипанном виде, плетусь к знакомой батарее. Благо никаких замков на дверях тогда не ставили.
Сам к себе, кроме противности, ничего не имею. Ругать потрошителей как-то неловко. Дышал ли я сейчас на снегу без их участия, пусть и одетым и при деньгах? Вопрос интересный.
Прибытие блудного сына произошло не так лирично, как у Рембрандта. Мать сорвалась на крик и слёзы. Отец же, добрый, терпеливый страдалец, неловко замахнулся стёганым зипуном и похромал на кухню. Он, оказывается, ездил на мои поиски, вернувшись чуть позже меня.
Ко второй половине дня, поевши и попивши чаю, все несколько успокоились. Но, так как денег и вещей было матери жаль, командирша настояла на заявлении в милицию.
В отделении адресовали к майору, с подсказкой таблички в коридоре: «Уголовный розыск». Одолев изложенное на двух листках, хозяин кабинета долго рассматривал потерпевшего.
До прочтения морали опускаться не стал или пожалел своё время.
Видел он сопляка, одетого в рабочую фуфайку и курсантскую шапку с оттиском снятой кокарды. Ни дать ни взять – кандидат в колонисты на стенде с кричащей надписью: «Они позорят наш город!» – Ну что ж, – сказал майор устало, – будем искать.
Тихо прикрыл я грозные двери с чувством исполненного наказа маменьки.
Понятное дело: сыскарь тотчас бросил клочки заявления в корзину. Я же наученно перестал покупать щегольские обновы.
В те далёкие дни меня часто навещал Виктор Чурносов.
В обаятельном Филе уживалось сразу несколько человек. Первый – видимый, словно герой из сказки, в которого не стыдно влюбиться и царевне. Поступки, мысли и нрав тёзки домысливались в торчащем на поверхности ключе понимания. Второй, открытый лишь немногим, в домашнем употреблении грубил, не уважал и на копейку старость собственной бабки. Третий перечёркивал напрочь означенных и открывал лицо милого шалуна, удачливого любовника и талантливого рисовальщика. Обладая прощаемыми, часто встречающимися в жизни недостатками и несомненными редкими достоинствами, он носил ещё одну беду.
Давным-давно оная описана в блестящей русской литературе. Болела и маялась ею целая галерея типов, прозванных «лишними» людьми. Странно, что увековеченные закончили своё пополнение на книжных полках. Однако до сих пор рождаются те, каким отчаянно скучно. Найдутся среди них и жалующиеся на жизнь вообще, и дотошные искатели смысла бытия.
Бедный Виктор был подвержен удручающему расхождению собственного томящегося «я» и тем, что могла предложить противопоказанная подобным соцэпоха.
Потому, как больной в лекарствах, нуждался он в рассеивании, проделках и симпатиях красивых девчонок. Для этого полагается иметь дружка, способного подыграть, сострить или разделить поровну ответственность за проделки. Каюсь, и меня мучил классический недуг, оттого мы легко и чётко подошли друг другу.
Наши встречи протекали беззаботно. Мы просто прыскали от смеха. Бронёй от жизненных несовершенств и огорчений служил всё тот же спасающий юмор.
Витёк окончил училище с завидной для некоторых визой.
На этом везение закончилось. Направили его на «рысак» «Бугрино», отходивший своё по загранкам. И коню будённовскому ясно, что таковский не понравился стармеху сталинского притира.
С дурным отзывом – куда ещё? Только на каботажные рейсы. Супергигант «Полоцк», бегавший летом на голубой линии Архангельск – Дудинка, очень подходил. Пережив две таких ходки, окончательно оморячившись в тамошнем развесёлом «Алдене», попал под священный закон о воинской повинности. В неписаных традициях удалых рекрутов, пользовался Филя свободой на полную катушку. Всё искрилось: вино, проказы, удачные шутки. Главное – обреталась в нас видимая всем настоящая дружба.
Отлично помню вечер прощания. Сидели в гостях у общего приятеля в двухэтажной деревяшке, где жила новая звёздочка. Заочно знакомая по прекрасному карандашному портретику, висевшему в комнате Витька. Мордашка её не поражала оригинальностью, но вполне взяла от духа времени: здорова и красиво плакатна.
Вольдемар и его несчастная одинокая мать потчевали нас.
Мы нахваливали хозяйку – симпатичную, рано увядшую женщину с поразительно синими, видать, много поплакавшими глазами. Теперь она безропотно сносила куражи сильно попивающего сына. Ему тоже на завтра предстояло начало армейской жизни. Пьяный, дурашливый, выбегал он прощаться с соседями по соломбальской коммуналке. В очередное его пропадание несчастная поведала, что прекрасный сыночек пригрозил избить её, если пойдёт провожать. Сказала, словно про обычное, никак не выражая обиды. Поначалу такое даже до сознания не достучалось. Уж очень походило на несусветное.
Чувство неприязни к стриженной под ноль балде Вольдемара скверно бы кончилось для него. Скорый приход комсомолистой отроковицы удержал нас.
Долгожданная скромненько отведала винца, хлопая по-кукольному длинными ресницами. На наши развлекательные старания отвечала двумя-тремя словечками, не отпуская с лица приклеенного выражения. Не просекалось никак: действительно скромность или испуг предстать дурёхой держали её за язычок. Когда всем стало особенно хорошо от припасённого и дотащенного на последние деньги, она предложила спеть «С чего начинается Родина». И хоть честного патриотизма нам было не занимать, мы как-то разом стали прощаться.
Назавтра холодным ноябрьским утром от сборного пункта на Попова припаялся к нестройной колонне призывников.
Видок их поражал бедностью и старым рваньём, что пускается на ветошь за порогом казармы. Вместе шли провожающие мамаши, папаши и несколько заплаканных девчонок. Меня шагавшего, очень похожего на эту зелёную молодёжь, давило чувство стыда осознавать себя героем на час. Не желая играть с уязвлённой душой в одного из них, вышел прочь из рядов. С внутренним усилием напоследок махнул Виктору рукой, стараясь сохранить прощальную ободряющую улыбку. Они все прошли, как мне показалось, очень быстро, и улица опустела…
Как наказание за молодецкие гулянья, пришлось впервые познать прелести котлочистки на ставшем совсем не нужным к исходу навигации «Рудокопе». Котлы, где недавно выло подбадриваемое мощным ветрогоном двухъязыкое пламя, за какие-то сутки стали гулким холодным металлом. В некогда нестерпимо жаркой кочегарке мог бы мёрзнуть в валенках и тулупе сам Дед Мороз. Вся малочисленная, часто меняющаяся машинная команда со страшащимися, по пословице, глазами приступила к тяжёлой, чёрной работе. За снятыми прогарными щитами показались испарительные трубки пароводяных коллекторов. Пошла гулять, сыпаться на нас снимаемая скребками и стальными щётками нагарная сажа. Когда же добрались до внутренностей, основательно заросших крепко вцепившейся накипью, вовсе превратились в чертенят в не спасающих ни от чего марлевых намордниках. Великим счастьем воспринимался в конце работы горячий душ на стоящем рядом ещё под парами таком же старичке буксире. По привычным, весело проходившим обедам и ужинам, горячему чайку осознанно загрустилось. Жили мы очень демократично. Подолгу засиживались в столовой команды, где мог рядом с салажонком хлебать щи капитан. Нечего было и думать, чтоб укрыться ему от трёпа и не принимать подкалывающие всевозможные от всех советы. Неудобства разрушенного быта лучше всего подгоняли нас. Свет переносок уже показывал не серо-бурую накипь, а чёрный пористый металл с серебристыми точками от кирок и шкрябков. Пришёл конец работы. «Рудокоп», удачно пришвартованный между собратьями, дремал ко всему безразличным своим стальным существом. Последний раз на его палубе, пройдя чистилище, нахлобучиваю верную курсантскую шапку и прячу руки в карманы нелепого после шинели дешёвого штатского пальто. Впереди долгая цепь бездельных дней отпуска, отгулов, дотягивающая почти до апреля. – Ну что, – кричит пожилой машинист кэпу, – рубку-то заколотил, гляди, сопрут матюгальник! Тот привычно, с достоинством парирует: – Вчера домой унёс. При кухонных конфликтах жёнку буду перекрикивать. Под смех легче расстаёмся с почти родным «рюриком».
Недавно довелось узнать, что жив наш курилка с незабвенной трубой. Оказывается, в 1993 году продали его ловким дельцам. После марафета в Польше под винтаж богатой яхты стиля ретро, он не перестал быть узнаваемым. Самое разящее отличие – на трубе со штагами канадский кленовый лист. Кормовая палуба лишилась барбетки кочегарского и матроского кубрика. Солнцезащитный тент над ней во всю длину смотрится (лично для меня) умопомрачительно. Именуется звучно, как встарь: «Рудокоп». И для западного уха это звучит двумя аккордами Вагнера. В порту Барселоны, якобы, часто его можно видеть.
Во, даёт старина!
Теперь я только ученик ШРМ. Волен ходить туда днём, волен – привычным вечером. Учиться, сказать по правде, уже нет настроения. Побудительный мотив совершенствоваться во имя любви сгорел дотла. Законченной этой историей владеет лишь благодарная память. Но отступить, не проявив характера, считаю не подходящим к своей чести. Достаточно и без того неважно выгляжу средь родственного древа, на котором сын Клавдии – общий стыд. Разве им объяснишь, что участившийся водочный грех исходит от желания вновь и вновь испытать страсть гитарного волшебства. Побывать будто в другом мире, щедро оставленном золотым и серебряным русским веком. Послушать фронтовые рассказы и совсем сбросить условности с души. Пусть нагая попоёт раскованных песен. Насухую, по причине природной стеснительности, Николай Алексеевич общаться, и тем более играть, просто не мог. Настрой не знаемого людьми маэстро нуждался в бутылочном детонаторе. И я тоже, презирая себя, попал в чертовскую зависимость.
Насколько удавалось, тщательно скрывал свой порок, увеличил усердие на уроках и в домашних заданиях. Завелась ещё одна причина прилежания, в которой возможно сознаться только через годы. Причина выглядела впечатляющей блондинкой с никогда не изменяющим ей приподнятым настроением. Звали притягательную Ольга Николаевна, и вела она уроки химии. Парни, так или иначе задетые, теперь все 45 минут таращились на доску, опыты, охотно вызываясь проставить валентность.
Заданной манеры полулежания на парте я не изменил. Только с обострённым вниманием наблюдал весь этот химический бум. Как коварный византиец, не выдавая своего интереса, надоумил Кольку Ворошилова узнать её года. Не искушённый в «культурке», нахальный спросил напрямую. – Двадцать семь, – ответила она, комично изобразив характерность взрослого ответа на детский вопрос. Разница лет оказалась удручающе велика для всех, и юношеская часть класса стушевалась.
Самые лучшие заготовленные шутки и экспромты дарились мной на тех уроках. Ничем не выказывая чувство пажа к прекрасной королеве, продолжал грустно возлежать на лучшей, теперь ожидаемой химии.
Очевидно, в тайных наших симпатиях существует угаданная другим сердцем створка. Иначе не объяснить, что педагогически правильная во всём Ольга остановилась рядом, неспешно проходя между колонками парт. Я вдруг почувствовал нежную ладонь и ласковые пальчики на моей причёске под Гоголя. Чуть растрепав, пригладила, как это могут лишь редкие женщины, что любят и жалеют нас. Среди немногих собранных в жизни богатств лежит в одной папке карандашный портретик. На нём легкими полутонами постарался передать Ольгину светлость, счастливую тайну красоты и обаяния. Кажется, удалось, потому что, как тогда на уроке, приходит сладкая боль…
Однажды поздним вечером раздался дверной звонок. Открывать пошла мама. Слышу из маленького нашего коридорчика её удивленное, сказанное нараспев: – Батюшки, Виктор! Со старого венского стула слетаю, как с электрического. У дверей с незнакомой неловкостью стоит и виновато-грустно улыбается друг. Солдатская форма, сапоги с расчётом на портянки не создавали бравого вида. Смотрится только всегда сказочное лицо, но отчего-то он плохо владеет им. Нежданный армеец говорит сразу всё объясняющее: – У меня умерла мама. Прошу, поедем сейчас со мной. Клавдия Николаевна всплескивает руками и совсем некстати предлагает чайку. Выходим в зимнюю, бесполезно разрываемую редкими фонарями густую темень. – Знаешь, – роняет Виктор, – пойдём пешком, не могу я ехать туда на колёсах. И мы, испуганные неожиданным жестоким выбором, коснувшимся нас средь частых чужих смертей, идём почти молча. С Кузнечевского моста тяжесть появления в скромном частном домике Банного переулка передаётся и мне. Ноги, что называется, не идут. С порога сразу вижу заплаканную бабку, миловидную, с припухшими веками сестрёнку Тонечку и потерянного отца, умеющего скупо плакать только одним глазом. Другой, вставленный во фронтовом госпитале, равнодушной пуговицей смотрит на всех. Разговор родных с Виктором со вздохами и вновь вызванными слезами тяжёл и путан. Тихая маленькая женщина-аптекарь буквально ушла из жизни по ледовой дороге, направляясь к родственникам на Хабарку. Сделав на середине скованного двинского русла последний шаг с остановившимся сердцем.
Назавтра должна прийти машина с анатомки. Будет несколько часов домашнего прощания в надежде на то, что успеет застать мать старший сын, дослуживавший последний год на Северном флоте.
Попили чай с малиновым вареньем, организованный Тонечкой, и подавленно постарались быстро уснуть на приготовленном нам диване.
Поутру, как с того света, подкатил невзрачный синенький автобус. Покойницу внесли в дом, наполненный пожилыми и старыми соседками ближайшей округи. В комнатках беспрерывно ширкалось, хлопало входными дверьми, сдавленно-печально гудело от причитаний и голосов. Время приближалось к трём, а старший ещё где-то в дороге.
Ослабленный переживаниями глава семейства поднялся, держась за краешек стола, рядом с изголовьем жёнушки.
– Пора, видно, придётся без него.
Простые с виду слова вызвали новую волну плача. Многие стали натягивать пальто, собираясь в скорбную дорогу. Вдруг одна из старушек сказала нечто, отчего невольно похолодела мурашками спина:
– Стойте, подождите немного. У неё пальцы ещё гнутся.
Она сына ждёт.
Тут наступила тишина, похожая на оцепенение от испуга.
Минут через двадцать хлопает калитка. Сильные быстрые шаги под окнами взвинчивают всех. Женщины слабо ахают, увидев на пороге статного моряка со сбившимся дыханием.
Кто-то берёт у него шапку, кто-то облезлый чемоданишко.
И он, в застёгнутой наглухо шинели, пробегает к маме.
Не в силах видеть этого, выхожу на крыльцо. Подобно пограничнику, пристально рассматриваю вытоптанный за день дворовый снег. Одолев душевную слабость, направляюсь в дом, минуя большие сени. Навстречу с гулким ударом открывается наотмашь дверь, и какой-то доскональный знаток кричит:
– Эй, кто там?! Не стойте впереди, сейчас будем выносить.
Я же без воли к спасению прижимаюсь к стенке. Мимо почти тотчас проплывает заказанный всем нам под конец, обитый дешёвой тканью человеческий ящик. Какая-то проходящая женщина посердобольствовала: – Эх, молодой человек, разве вы не знаете: впереди гроба нельзя оказаться.
Остатки слёз на её щеках мысленно приписываю на свой счёт, присоединяясь к братьям и бедной Тонечке.
Когда всё было кончено и последние комья мёрзлой земли траурно зачернели средь пышного кладбищенского снега, понуро побрели восвояси. Зимний свет трогательно догорал в окнах церкви Святого Мартина. Всем прочим уже обладали пока робкие синеватые сумерки. Пошли тихими окраинными улочками Соломбалы. От старых домишек, переживших не одно поколение, веяло примиряющим, незнакомым ещё душе чувством Бога.
Вышли к знаменитому некогда ларьку, прозванному «Тишиной». От него – к оставшемуся без хозяйки дворику. Перед калиткой стояло несколько женщин. Одна из них голосила навзрыд, тогда как у всех слёзы были выплаканы без остатка. Плакальщица, обессилевая, в полупоклоне держась одной рукой за столбик забора, со спустившимся к плечам платком показалась мне знакомой. Да это те же пронзительно синие глаза, окинувшие коротким мигом всех нас, подошедших. По бабьей почте, очевидно, узнала, подумалось мне. И вместе с тем странным показался такой одуряющий рёв. В нём было что-то театральное. Я устыдился умствования, как кощунственного скрытого занятия.
(Через некоторое время выяснится ненапрасность запомнившегося плача.) Водка и поминальные пироги отдалили переживания. За сдвинутыми столами уже только родственники. За окошками новая ночь. С трудом контролируя себя, стал прощаться. Не сказать бы неподходящего. Подав руку вдовцу и братьям, встречаюсь глазами с Тонечкой. Вижу, как бледно её нежное личико, как неровно дыхание, выдаваемое узким тёмным платьицем. Она тоже смотрит на меня, желая каких-то слов лишь ей одной. Давным-давно приметил, что нравлюсь славной Тоне, похожей на страдающую гимназистку. Но мне казалась смешной и ненужной такая полудетская любовь. И хоть держался с ней приязненно и всячески подыгрывал, ставил от чувств защиту. В ту самую минуту, участливо кивнув, заставил себя взглядом передать надежду. Девчоночка вспыхнула. Мы поняли друг друга. Через два дня проводили Виктора обратно. Оба – совсем не прежние…
Привычно потекла жизнь. Казавшиеся многочисленными отгулы растаяли к весне. Наступил такой день, когда пришлось вытащить робу и припомнить имя с отчеством начальницы кадров. Заявившись к ней, обескураженно получил направление мотористом на плавкран № 6. Данное чудище стояло на ремонте в «Красной кузнице». За навигацию я иногда видел его со стороны. Очень низкий от воды прямоугольный корпус-платформа. Надстройка – сущая коробка, приподнятая в носу и совсем далёкая от морского вида стрела 15-тонного крана. Всё это вкупе с другими техническими нагромождениями не нравилось мне. Жаркий «Рудокоп» выглядел в сравнении с ним лондонским стилягой, в прикиде из лучших магазинов на Оксфорд-стрит, запомнившихся из книжек. Чувству первого взгляда всегда даёт фору выстраданное. Это и случилось. Главное, проникся приязнью к людям на его уже не казавшемся нелепым борту. Со мной попал на «шестёру» и Николай Корельский, не нашедший ещё стези к большой сцене, но имевший несколько поклонниц. Определённо искра Божия, которая иначе называется талантом, в Кольке жила. Раскрепощённым лицом, умеющим в секунду многое выразить и наиграть, обладал. Сладкого греха собственных стихов, однажды доверенных мне, не избежал. Значит – ясно горела душа. Всё топили и перечёркивали его же поступки и вера в удачу.
Мальчишки моего поколения часто страдали от прекраснодушия. Мало кто заметил рождение новой жёсткой истины. В голом и даже приодетом виде она никак не подходила к бедовым пацанам. Вокруг ещё существовала куча примеров счастливых судеб, оттолкнувшихся от случайности иль везения. (Понятно почему из нашей горькой, кровавой истории.) Вдруг такое перестало срабатывать. Редкие допёрли: на дурика ничего не получишь. Изволь потратить лучшие годы на учёбу. Лишь на бумажных коняжках дипломов скачут к сцене, к чтимым должностям, вообще ко всякому успеху. Могла подтащить к нему и «волосатая рука». Да это подленькое исключение писано не про нас.
Тогдашние – всего мы знать не могли. В нас плескался источник непосредственности и азарта. Посему незряшно было поступить в распоряжение сумрачного механика – старика Панфиловича. В своём роде очень примечательного.
В рабочем коричневом берете, натянутом горшком, в наглухо застёгнутой серой спецовке, высокий, кряжистый, являлся он в машину. Неизменно спокойный, словно с крыльца к завалинке шествует.
В те дни Панфилович вёл регулировку масляных зазоров мотылёвых подшипников на правом двигателе Буккау-Вульф.
Постановка и снимание свинцовых выжимок, «говорящих» по замеру микрометром действительный зазор, – дело кропотливое и долгое. Добросовестный старик священнодействовал на коленках, подложив объявленный личным плетённый из каболок матик. Мы обходились по простоте. Потому роба наша лоснилась, как отвороты фрачных лацканов.
Колька пребывал часто под впечатлением прошедшего вечера, где он царил на любительской сцене Соломбальского ДК. Там ставились никому не известным ещё Пановым крошки-спектакли, на которые мало кто заявлялся по незаманчивости названий пьес. Гордился Николай и ведением кружка тощих театралок, будущих словесниц в педе. Туда он хаживал на правах Станиславского. Мог припоминать взгляды какой-нибудь пионервожатой, вдохновлявшей артиста с пустого ряда.
От тех первопричин ронялись в картер гайки и шплинты мотылёвых болтов. Того хуже: рвалась в рассеянных пальцах свинцовая выжимка, едва Панфилович с достоинством и сопением подводил к ней торцы мерительной скобы.
Только я, не искушённый богемной жизнью, являл пример аккуратной исполнительности. Сам того не желая, был приближен авторитетным стариком до роли вечного напарника.
Колюшка, получив отлучение, обрадованно филонил на разных неконкретных работах.
Когда окончилась установка зазоров, подошла притирка клапанов цилиндровых крышек. Наступило для нас торжество общения. Подтащили по перевёрнутой крышке, уселись на бруски, и дело пошло. Из-за никудышной притирочной пасты желанный матовый поясок появлялся постепенно. Раковинки с трудом сводились на нет. Сдаточные крышки проходили проверку Панфиловича на карандаш. Если поперечные риски стирались от полуоборота клапана, получали добро на сборку. Занятые руки не мешали общению часами.
О чём только не переговорили мы с ним! Желая ему удачи, не зная сам толком, всё же пробовал наставить лицедея. Чтоб это выглядело деликатно, пришлось самому сыграть. И как он не заметил превращения моего в довольного неудачника, прочитавшего от нечего делать немалую часть библиотеки?
В перегруженном мозгу без пристрастий почти каждой знаменитости можно противопоставить другую. Одни факты сцепить с другими. После чего хоть схватись за голову от ужаса, удобного понимания истории и известных жизней уже не будет.
Добивался я широкого для Николая горизонта. Оттолкнувшись от моего, пошёл бы к своему. Ведь люди в передаче умных артистов – те же многоликие повествования.
Очевидно, шестнадцати крышек обоих дизелей оказалось недостаточно. И всё же Николая теперь больше тянуло на осмысление, чем просто на гримасы. Проблематично выглядело, как ему потратить три зимы после армии на вечернюю школу.
Потом махнуть, чем чёрт не шутит, в театральный или ВГИК, а там будь что будет. Не сомневаясь, я вскидывал на товарища восхищённые глаза, ободряя уверовать в счастливую звезду. Как бы мне хотелось сейчас шикарно и просто написать: он стал знаменитым! Но дружок по юности умрёт в подвале. За день до этого попросит одного из наших провести ему там свет. Кроме бездомного котишки, ничто в жизни уже не держало. Палёная водка доконала его. Сколько талантов загубилось на Руси! Может, оттого, что их у неё щедро много?! Или ещё более чудовищно полно равнодушных?
Словно разрыв снаряда, с которого начинаются войны, зимние события на далёком амурском острове Даманском. Общенациональные дни потрясения от маоистского Китая. Нам твердили: «Братья по социализму – вечные друзья». А они повторили все гнусности былых врагов. Убедились генералы, что солдатскими жизнями остров не отстоять, решились дать залп из «градов». Смели саранчу, к такой-то матери. Везде проходили митинги. Народ готовили к худшему варианту, то есть к войне. Наш плавкран посетил подкованный в политике партии обкомовский работник. Политинформация имела волнительный вывод: возможно всё. На тот раз обошлось… Удивительное дело, как наши верховные умеют превращать победы в поражения. Начались переговоры. Остров тихохонько отдали. Китайцы протоку засыпали. Теперь он приращённый их берег. Не отступая от правды: начались дарения с Хрущёва. По явной дурости Порт-Артур и Дальний им влёгкую вернул. Брежнев Даманским отделался. Горбачёв с Ельциным Дальневосточную русскую землю уступать продолжили. Процесс тот не ржавеет. Восточные окраины по тихой воде заселяют. Добром это не кончится. Ведь мы по отношению к Поднебесной такие же, как малюсенькая Эстония к нам. Мир строится на системе противовесов. В 1900 году невесть какой, но всё же начальник Генерального штаба Куропаткин несложно вычислил: в начале следующего столетия русских будет 450–470 миллионов.
Революция и то, что с народом нашим сделали, уподобив его хворосту для марксистской кочегарки, арифметику перечеркнуло. Может, часы до великой беды затикали? Если так, сколько их осталось? Никому не ведомо. Большую часть роковые стрелки, сдаётся, преодолели. Господи, спаси Россию!
Воинству православному дай прежнее мужество защитить Отечество…
Перед самой навигацией призвали на службу Корельского.
Его не увезли, как прочих, в общих вагонах из Архангельска.
Народного таланта оставили при городском Доме офицеров.
Все два года Николай пел в ансамбле бравые строевые песни с хорошо поданным молодецким видом. Для души, как говорится, свой ВИА организовали. Там он не только смотрелся с электрогитарой, но и по-музыкантски играл. Рядом с Николаем не добирали в симпатиях зала другие парни. Только их солистка Наталия Горушкина могла разделить с ним концертный успех. В ней таился не сразу видимый шарм. Как и в простенькой фамилии, пряталась ласка и защита.
Я не избежал её обаяния. Признаюсь ещё в одной сердечной неудаче, потому что прелесть Горушкина училась в параллельном классе. Подойти разговориться так и не решился, словно она была не простой девчонкой, а Мэрилин Монро…
На плавкране занялись делом, которое часто выпадало «шестёре». Только схлынул паводок, на своих дизелях прибыли под Гневышево. В стороне от фарватера принялись черпать грейфером песок. Шаланды под него подавали не часто.
Это- то и считалось курортной жизнью. Каково было увидеть, как на третьей из них, притащенной «Сталеваром», стоял Боря Урпин и пропаще улыбался. Когда он пришвартовал утлую, битую посудину, имевшую в корме жилой отсек, похожий на камеру, обнялись пушкинскими лицеистами.
Сказанное Бобом «Мы дети ФЗО – мы дети рока» претворилось в жизнь.
Какие чудесные вечера выдавались на Двине! Прекрасно виднелся с палубы почти макетный строй домов набережной. Один из них на траверзе с нами: величественный, с колоннами поражал воображение давностью служения. Ведь подле в 1819 году несли караул усачи гвардейцы. Сам государь Алекcандр I c визитом пожаловал. Архивные доки до сих пор спорят: тот ли дом или несохранившийся соседний купеческий? Так ли, иначе ли – всё равно благородная старина. И гвардейцы стояли подлинные. Точь-в-точь для обращения:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спалённая пожаром,
Французу отдана…
Над водной гладью, подобно огромным мотылькам, скользили, ловя ветер, паруса яхт. Стояла оберегаемая тишина белых ночей со свежестью воздуха от почти сплошь зелёного левобережья. Панорамная картина завораживала и, наверное, даже лечила старика Панфилыча. Когда же притаскивали шаланду, полусонный матрос расталкивал в первую очередь меня. Затем шёл «брать» электромеханика. Тот спускался в машину уже при набравшем обороты «Букка», работающем на генератор. Сделав переключения на ГРЩ, он прощально взмахивал мне рукой и уходил досыпать. Матрос к тому времени поднимал крановщика. Шаланда начинала ухать и вздрагивать своим железом от первых тяжёлых, мокрых шлепков песка. Не проходило и часа, как её притопленную отволакивал кто-нибудь из «рюриков». Подкачав компрессором пусковые баллоны, постепенно и всё же спеша, ставил топливную ручку на «стоп». Надёжный «Букка», прочихавшись индикаторными клапанами, замирал. Сонное безволие не овладевало мной. Подолгу стоял на палубе, отходя от машинного грохота на речной тишине. Думалось, мечталось… К восьми утра подваливал рейдовый катер со сменой. Отвахтившие при параде на ходу передавали налаженное за зимний ремонт хозяйство.
В навигацию работали сутки через двое, что участило музыкальные занятия и пропадание зарплаты в винном отделе «Сполохов». Ободрённый умением играть по нотам с десяток романсов и полонез Огинского, над тем не печалился. Ровно на третьи сутки являлся к катеру счастливым человеком. Потребности в речном песке были меньше наших возможностей. Потому паузы между работой крана каждый заполнял на свой вкус. Уверенный в дизелях Панфилович предпочитал покой и лежание в каюте после обеда всем другим способам борьбы со временем. Обеды у нас отличались весьма аппетитным свойствами, благодаря молоденькой поварихе Тамаре – стройной брюнеточке. Все мы благоволили ей чисто по-товарищески. Тамарочка была из тех девчонок, от каких не получишь повода для пошлых приставаний. Не договариваясь даже, все ревниво соблюдали её особый статус. После обеда она сразу варила ужин и весёлой нарядной птичкой вспархивала на разъездной «ярославец». Молодёжь предпочитала обитать на диванах в столовой команды. Крановщик Стасик Гайкин – улыбчивый проказник брал в руки судовую гитару, садясь к распахнутой двери в коридор. Почти напротив, следуя бдительной морской привычке, в открытой своей каюте сладко всхрапывал Панфилыч. Его прошлое – лист безупречный: служил на Балтике, плавал в тралфлоте, воевал артиллеристом, снова ходил за рыбкой, вербовался дважды на Шпицберген. С заработанных там денег построил домик за убогим Урицким. Имел трёх умниц дочерей, окончивших институты. Словом, жизнь до краёв. Героического ветерана теперь тянуло ко сну и покою. Подмигнув нам, Стас начинал спецподборку из Высоцкого, стараясь сбренчать как можно громче. Голос тоже ставил на фортиссимо.
А у дельфина вспорото брюхо винтом.
Выстрела в спину не ожидает никто.
На ба-та-рее не-ту сна-ря-дов уже,
Надо быстрее на ви-ра-же-е-е!!!
Растягивая последнюю строчку, срывался на вопль дикого отчаяния напрасно гибнущих пушкарей. Дрожащий всеми морщинами Панфилович, как последний из них, забегал в столовую и грохал по столу крепким кулачищем, прочувствованно требуя прекратить концерт…
Потом с песка нас сняли, и мы часто рассекали синь реки тупым носом от Экономии до Бакарицы. У правого «Букка» тогда стоял Панфилович, у левого я. И без руля «шестёра» удачно маневрировала от двух своих дизелей. Почти оглушённые ещё и ходовой динамой (до берушей тогда не додумались), мы с обезьяньей ловкостью выдавали заданные каждому из нас хода. Выпал исключительно жаркий июльский день. В ожидании катера закупили в угловом магазине под каменными округлыми сводами полдюжины бутылок рубинового крюшона. Прибыв на вахту, поставили экзотическую, бесценную влагу в холодильник. К обеду капитан, ровесник артиллериста, называемый в обиходе просто Фёдорович, разрешил спустить на воду рассохшегося «тузика». Панфилович тоже дал своё добро. Компанией отгребли порядком от раскалённого нашего борта. Какой это весёлый испуг – броситься со шлюпочки в воду! В речную толщу, которая подымала почти десяток морских судов у причала Бакарицы. Ощутить не только ласковую прохладу, но и почувствовать сознанием, даже кожей, опасную значимость глубины. И всё равно хохотать. Да как иначе выразить пик удовольствия, риска и надежды от лучших, непрожитых лет. После остроты купания угощали и сами пили моментально запотевающими полными стаканами райский напиток. Прикалывались и продолжали западать на смех. Тогда и узнал, сколько надо добавок для мига счастья. Как-то там же под вечер, закончив работу краном, отправились в короткий шлюпочный поход на остров Краснофлотский. Электромеханик Сергей, такой же неудачник, закончивший ЛАУ, но вместо загранок попавший в Архангельский портофлот, возглавил приятное дело. Поддались мы на него по просьбе Тамары. Замечалось, что она украдкой посматривала на видного парня. Хотя все знали про ожидающую в Липецке невесту. Да и сам Серёга держался неискусимо, как старый монах.
На обращённой к порту кайме острова буйно росла ива. На небольших лужках, отвоёванных у зарослей, стояла по колено сочная трава с пахучими полевыми цветами. Росный, низко виснувший туман вносил в картину последние прекрасные штрихи. Просто не верилось, что за нашими спинами находился огромный портовый район. Беспрестанно что-то там вирали и майнали в трюмы многочисленные его краны «Гансы». Катились по рельсам маневровые тепловозы с товарными вагонами. Вырастали за одни сутки почти фараоновские пирамиды грузов и так же быстро исчезали.
Охотно гуляя по идиллии, подтрунивали над ахами спутницы, находя в душе те же восклицания, только хорошо нами спрятанные. Возвращаясь к «тузику», нарочно прошли мимо трофейного военного тральщика, на всю длину корпуса подмявшего прибрежный песок. Ожидал он тут единственного, что могло ещё с ним случиться, – разрезки. В ржавых формах корабля осталось хищное и вражье. Казалось, понимая обречённость, с креном на правый борт, сумрачно смотрел он выбитыми узкими глазницами рубки.
Вздумалось посмешить компанию, подошёл к бортовым листам напротив машинного отделения.
– Что, в Гамбург хочется? – и ударил по борту случайной железякой.
Тотчас приложили к тому месту по уху. И там, в почти пустом его нутре, слабо раздался похожий на слёзный всхлип ответ. Впечатлительная Тома побледнела.
Посетил того фашиста и наш Фёдорович с боцманом в надежде поживиться чем-нибудь. У прежних старых служак любовь к родному судну выражалась не иначе, как волочь на него всякую заваль. «Немец» был давно обобран другими абордаж-никами так основательно, что старателю досталась лишь часть переговорной латунной трубки. Она долго никчёмно валялась на палубе. Гайкин, завидя вышедшего из надстройки поблагодушествовать с кружкой чайка Фёдоровича, притворно спрашивал у других: – Не знаете, какой мудак эту дрянь притащил? Рачительный кэп, отчаявшись навалить трубку механикам, в сердцах «положил её рядом с бортом».
Вскоре, на нашу беду, отозвали Тамару. На одном из новых буксиров решили создать комсомольско-молодёжный экипаж. Попрощались с кормилицей, пожелали, намного забегая во времени, богатого жениха. Характерных примет на подобных не существовало. Тома настояла на разъяснении. Пришлось с усилиями обрисовать словесно объект желаний. Суженый смахивал на Панфилыча, имел домишко с забором, курятник и моторку. Про личный автомобиль ни у кого фантазия не сработала. Девчонка прыснула смешком, но у трапа сделала нам грустно ручкой. Замена оказалась пожилой одинокой женщиной со вздорным характером. Готовить и она умела. Начало было гладким. Уж не знаю почему, вздумала она произвести впечатление на вдовца капитана. На амур тот не пошёл. В отместку она при всех обвинила его в пропаже продуктов. Фёдорович иногда излишне гоношил, где-то резок, но к команде относился по-отцовски. Кроме нас, шалопаев, любить и заботиться было ему не о ком. В своём древнем глухом кителе на худощавого, с живым, сохранившим симпатичность лицом, пришёлся он не по зубам бабьей лжи. Оскорблённый старик смог прийти в себя лишь с новой заменой на камбузе. Я же, мучимый всегда проникновением и оправданием, жалел по-своему несчастную. Однажды, когда снова работали на песке, пригласил к ужину только что пришвартовавшего шаланду Борю Урпина. На столе заманчиво скучала селёдка с картошкой. Истинный помор отказать такому деликатесу не может. Но, едва он потянулся за поблёскивающим тёмно-серебристым бочком, украшенным кольцами лука, скандалистка с криком оттянула тарелку на другой край стола. Ничего пошлее ещё пережить не доводилось. Подобно Фёдоровичу, долго вылезал жалостливым из ямы настроения…
И в домашней жизни без чего-то новенького не бывает. Появился на нашем первом этаже сосед Аркаша. Фатальный случай – не иначе. Сын заметного в масштабах Архангельска старого большевика. Проживал с родителями в прекрасной квартире в одном из домов, прозванных «дворянским гнездом». Когда по непреложному закону жизни остался один, принялся расслабляться по чуть-чуть. Потом немного больше и совсем меру потерял. На этом и подловила его одна дошлая женщина, с коей мы соседствовали. Перевезла его, а сама с дочерью въехала в партийные хоромы. Тихий, интеллигентный неудачник, по его словам, за грехи отца страдал. К той поре сделался инвалидом, ходил с палочкой. Лицо его, очевидно от матери, имело приятную тонкость черт. Владел казавшейся отсталой правильной русской речью. Потом открылось, любил и помнил многое из запоздало разрешённого Вертинского. Рассказывал с нескрываемым восторгом, как замирал от счастья на его единственном концерте в Архангельске в пятидесятых годах. Как поразила публика, собравшаяся в зале. Сколько прямо-таки чеховских и блоковских виделось в нём людей. И это в городе, пережившем зачистки Кедрова (Цедербаума), гэпэушников, без блокады вымиравшем в войну?! Как вышли многие на улицу в слезах. Плакал и он. Странным показалось ему – все будто минутою пропали. Не с того же света и вновь туда?! Аркадий совсем не интересовался политикой. Стало быть, нормальный человек, при нехарактерном для него большинстве. Обретался такой врачом-рентгенологом в захудалой сульфатской поликлинике. На работу по причине болезни или после вчерашнего удавалось ходить нечасто. Потому и оттуда уволили вчистую. Жалким стал он в своей незащищенности, но и стоек. Пограничное его состояние имело два выбора: умереть по слабости здоровья или бултыхнуться в пьянь. Ни то, ни другое не перевешивало. Иногда судьба просто любит домучить.
Примечал я, что к нему никто не ходил. Каково же было моё удивление, когда на нашей площадке однажды столкнулся, и с кем! Писатель, знакомый по портрету из очень занимательной книжки «Детство в Соломбале», вживую нажимал кнопку звонка бедолаги.
Несмотря на мой полушпанистый видок, счёл нужным объясниться.
– Вот приятеля пришёл навестить.
И как-то извинительно рассмотрел меня с головы до пят, смутив тем самым до онемения.
Нечего и говорить, что вскоре они стали похаживать к нам.
Сначала из хитрости, где б закусить, потом по простодушию.
Компания составилась весьма приличная. Гостям нравился мой батя. Многие его ценили за мягкость характера и дар рассказчика. Даже по тем временам явного чудака, готового в сотый раз перечесть Пушкина и Гоголя с Некрасовым.
Посиживали мы за бутылочкой, вели приятные беседы. Может, со стороны несколько комично, а для нас в самую тему.
Чем обязательно надо и должно дорожить.
Проникая в давнее, вижу сердцем – у писателя болела душа.
Тайно, в себе, он очень страдал. По памяти лицо его напоминает поздних, чрезвычайно известных французских дворян.
Их как бы красивую некрасивость. Такая выделяла и Евгения Степановича. Природа словно сказала: «Всё лучшее по праву отдала сокровенному». Грустная застенчивость шла ему. Он мягко и тонко шутил. Домашние, видно, не любили его походы по приятелям и прятали иногда шарф. Не надеть который, по причине отменных манер, он не мог. На этот случай сходило вафельное полотенце. Контрманёвр назывался: «Врагу не сдаётся наш гордый ”Варяг”»!
Сочинительство – деликатное дело, нуждающееся в поддержке собственной души. Свои лучшие книги он, разумеется, ещё собирался написать. Богатая на впечатления жизнь давала на это право. Но то, что раньше представлялось несомненно справедливым, засвидетельствованным искренне, в конце 60-х не годилось. Понятия изолгались и перевернулись.
Упрощённо случилось вот что.
Суперспектакль отечественной истории направлялся несколькими режиссёрами. Каждый имел своё прочтение пьесы, написанной в жанре околонаучной сказки. После смерти самого колоритного постановщика беспрерывный прогон начерно достался Хрущёву. Страхуясь от провала и по другим причинам, выплеснул тот жёсткую правду о первых десятилетиях режима. У неподготовленных мутилось сознание от политического садизма и миллионных жертв.
Поднятые те волны топили превосходного романтика и человека. Он пробовал наверняка другие – честные сюжеты. От него же ждали привычной детской узкоколейки. Надеяться издать иное при соццензуре – как буксовать на болоте.
Нежное сердце тоже маялось. В минуту обманчивого поворота к радости, преподносимой алкоголем, он освобождался от пут системы. Устремляясь будто в небесный полёт, восклицал:
– Хочу любить женщину!
Потомок старинного поморского рода, наверняка, знал, что есть якорь чудесного спасения – Вера Православная.
Помнил ту набожность, которую застал ребёнком в почти каждом соломбальце. Для него остался в чудесной каменной мощи Морской Преображенский собор. Грела душу, даже по памяти, намоленость старинных икон. Живые огонёчки лампадок и множество поминальных свечей всплывали картиной. Вновь будто стоял под белыми строгими сводами. Вспоминался двоюродный брат Виктор – священник. В лагерях и то не отрёкся!
Тут же шла перебивка. Ниоткуда возникающий дьявольский свист отрицания и разрушения. Воочию видел он сотворённое с Россией зло. Надеждами жил. Вот-вот начнётся выкупленная полуистреблённым русским народом эпоха милосердия и обустройства.
Обещанное снести до основания, а затем построить светлое и справедливое сбылось лишь в первой части…
Не теряя чести, не мог уже развернуться, подобно кораблю с заклинившим рулём. Он же был порядочным человеком!
Для таких всё сложнее…
Хранится у меня книжка писателя, подаренная после карнавала в пионерском лагере. Выпачканный печной сажей, заработал её сверхтяжко на летнем зное, изображая угнетённого Дядей Сэмом. Прочитанная взахлёб, произвела на меня тогда сильное впечатление. Ведь ребятню загнали в тесноту хрущёвок, заботливо законопатив мозги почти от всего.
Однажды на третьей странице округлым почерком возникли слова:
Виктору – с добрыми чувствами – Автор Евг. Коковин Праздник Октября 1970.
Писать, стыдно поведать, дали творившие страну под себя.
Что и говорить, умели большевики привязать всякое дарование. Пусть-ка потрудятся ради никогда не существовавшего.
Пытливым юным умам необходимо нужное чтение.
Для более взрослого народа сходил лозунг: «Железной рукой загоним человечество в счастье». Тот же, весьма уместно, красовался на совецких лагерных воротах.
Благословил Евгения литературный иезуит – Аркадий Гайдар. Знать о таком только положительное значит не знать ничего. И ныне за замками, что друг детей руководил дичайшими расстрелами в сибирской Хакасии. На грани помешательства чекистский беcпредельщик перешёл c наганной работы на лёгкий жанр. Правда, сложные люди в схемы не укладываются. Когда война загрохотала, он не при газетах окопался. Настоящим мужчиной с оружием в руках погиб.
Знаменитая повесть «Детство в Соломбале» писалась трудно. Последняя точка поставлена в 1941-м. В этом признак сопротивления его совестливой души.
Не странно ли, почему бывшим гимназистам Юркам Орликовым нет места на своей Родине? Негодяйским иль приличным, всё равно, за редким исключением, под руки и «в распыл». (По взаимности, гимназистам «симпатизировал» любимчик Ленина пресловутый Кедров. В Ярославле целую кампанию провёл по их уничтожению. Когда же те догадались снять фуражки, несчастных выявляли по характерному рубчику оставшемуся на причёске). Вопрос этот пусть хромой, но безответно-тупиковый. Тем не менее повесть читается легко. В ней обаяние интересного местечка России, к тому же нашего. В настрое строк звучала манящая тема моря, кладов, благородных авантюр. В юности именно это надо позарез, хотя бы в мечтаниях. Вот только Костя Чижов не детски рубит по-партийному. Ну да ладно. Теперь-то представляем присмотр Системы и установку задачи: «Даёшь соединение романтики приключений с пафосом революционной борьбы!» Значит, сила таланта писателя, раскройся она не поднадзорно, дерзнула бы на нечто большее. Как знать, может, вершины классики остались без одной своей сестры?! Жизнь без Бога (по Косте Че) отравила душу, отняла и творчество… Так теперь грустно понимается мне. Поговорить бы! Посидеть бы вновь той прекрасной компанией за столом. Да нет никого. После других жильцов из нашей однокомнатной сделали агентство по недвижимости. К нему даже прилепили фасонное, с колоннами, крыльцо. Можно подумать, так было всегда. Жестоко завершилась жизнь бедного Аркадия. Он поистине искупил тяжкие грехи большевика-родителя. Однажды наполнил ванну горячей водой. Сдаётся, сознательно, а не по пьяной лавочке лёг в неё. И оборвал свои мучения на этом свете…
С прошлой зимы наш почтовый ящик не обходил почтальон. Конверты с номерами полевой почты будоражили живой памятью о друзьях-товарищах. Писали Дудулатов, Лысков, Чурносов, Димок и Зеленин. Не откладывая ни на день, отвечал им. Эпистолярный жанр располагает к доверчивости.
Желание выговориться тому, кто обязательно поймёт, раскрывало парней заново. Они подбадривали меня и постоянно спрашивали о новом на гражданке.
В частых опытах с бумагой так поднаторел, что меньше двух тетрадных страниц письмо не получалось. Каждое представлялось мне встречей и разделённой радостью.
Дудулатов служил на Северном флоте, как и Шестаков.
В солдатушках были остальные. На маленьких фотографиях, приходивших с письмами, все выглядели молодцами. Наш предводитель остался бесподобно верен себе и там. На фотке он сидел на фоне корабельных рундуков по-индусски обнажённым, замотав полотенце чалмой. Молитвенно закатанные глаза и руки, сошедшиеся ладонями к подбородку, ничего не объясняли. На обороте мелкий почерк раскрывал:
«О, скорее приди наша избавительница – матушка демобилизация!» Очевидно, это был крик души, замаскированный под смех.
Ведь впереди маячили почти три года без вольного берега.
Родовые раскованные манеры не могли терпеть придурковатости подчинения, но приходилось. За этим честь и любовь к Родине, только упрятанные в душе, как особо личное. Чудовищная несправедливость, что таких-то от её лица чаще и губят. Тому в нашей истории примеров тьма.
Саша Лысков поведал мне ужасную соломбальскую историю. Молодая мать Владимира задавилась, когда он осмысленным мальчуганом уже бегал по своему и соседским дворам.
Толкнувшее её на это должно быть чудовищно, чего нельзя вынести. И всё же дурно оставить на добрых людей ребёнка.
Отец с компанией спивающихся механиков стал ему и за мать.
В прокуренной комнате, где ругали всякое начальство и выносили сетками пустые бутылки, научиться можно лишь перекошенному взгляду на жизнь. Всё впиталось в нервы и кровь.
Честность и редкая способность к обходящемуся дорого благородству привились невесть как к нему. Такие качества не зависят от воспитания. Странно приобретаются они на смутно прослеживаемых путях душ.
«Плохую лошадь вор не уведёт», – сказано справедливо одним надломленным талантом. Тать, тот имеет намыленный ворот. Не ухватишь его, не рассмотришь подробно. Но что он вхож в тайну судеб, – точно. Беда отверженных вопит к кажущимся себе справедливыми чиновным особам. В жизни друга от училища до последней конторы были они сообщниками того скользкого, скучно одинаковыми, незрячими, глухими. Стрельба по своим, увы, по-прежнему любима в нашем Отечестве. Отчего так? Искал ответа долгие годы, пока случайно не наткнулся на книгу Льва Гумилёва «От Руси к России». По его блистательному учению, выходит, что живём мы в фазе обскурации. «Везде господствуют люди вялые и эгоистичные, руководствуясь потребительской психологией. Они стремятся уничтожить не только пассионариев, но и трудолюбивых гармоничных. А после того, как субпассионарии проедят и пропьют всё ценное, сохранившееся с героических времён…» Дальше цитировать страшно. Как никогда ещё в русской истории, нам нужен героический (пассионарный) толчок. В нём спасение, без него – тихая гибель нации…
На реке от сгоревшего лета ничего не остаётся. Осень лишь вытягивает туманом последнее из воды тепло. Начинают сбиваться в поля ледяные крошки шуги. Первыми «завязывают трубы» все мало приспособленные к плаваниям технические создания. «Шестёру» решили разоружать из них последней. Только увидев ледок, озаботились дать шабашное задание. Выпало такое на нашу вахту. Где-то около Чижовки сняли краном несколько бакенов и доставили на берег, приткнувшись к причалу лесобиржи 16–17. Далее стали пробиваться под чётко вписывающее в шум дизелей шуршание ледовых кромок о низкие борта. Вот прозвонили машинные телеграфы «стоп». Родной Банковский ковш. Здесь и будет зимняя стоянка. Ещё с одной навигацией покончено, но чувствам свежая новость ничего не говорит. Куча этаких финишей может ждать меня впереди. Тогда, как для Панфиловича, всё великолепие любимого труда состоялось в последний раз. Краем глаза, стыдясь, подсматриваю. Вижу медленно идущего вдоль своего «правого» механика. Идёт и поглаживает, похлопывает мощной ладошкой с посеревшими узловатыми пальцами замасленный тёплый дизель. Потом стаскивает свой вечный, якобы коричневый берет. Отворачивается и проводит им по лицу. Мужественный, чудный старик. На подобных держава покоится…
Одиннадцатая школьная зима сокращалась для меня удивительно быстро. Снежинками под фонарём запомнились отдельные денёчки. С настроем приятной заслуженной лени, с открытыми для себя блоковскими стихами жилось как никогда хорошо. Часто повторяемые Глафирой слова о неотвратимости выпускных экзаменов не воспринимались. Наоборот, многие заметно поглупели. У каждого проблемы, далёкие от стен бывшего Соловецкого подворья, где разместили школу. (Крушение части Псковского проспекта, а заодно и части Троицкого началось. Дебилизм местных партайгеноссе гулял голым прилюдно.) Опять вошёл в интересы класса, которые следовало разложить по полочкам. Например, Ворошилов стал мучиться от яркой внешности, доставшейся ему от родителей. Дёрнуло же меня, не забывшего другого Николая, брякнуть о несомненном праве попробовать себя в искусстве. И что ВГИК в самый раз. Нельзя сказать, что он, выслушав, не стал прилагать усилий. Нет, Колька начал репетировать, исподволь ища запрятанный дар. Группка девчонок – швей, поварих, продавщиц – рдела и бледнела, как цветомузыка, при встрече с шоколадными его глазами. Изволит им улыбаться – и они напоминают молоденьких кошечек, которых чешут за ушком. Одноклассницы кокетливо жмурились, погружаясь в мечтательный, захватывающий мир с цветами и пирожным. Да кто, кроме них, знает ещё с чем?! Кумир отворачивался и хмурился. Тотчас их постигало уныние, словно личики покрылись морщинками, одолели болезни. И где он, любимый? И был ли он вообще?
Вот только с Ольгой Николаевной дар совсем не проявлялся. От пустого взгляда нарцисса химичка оставалась такой же естественно прекрасной, не выходя из своего предмета ни на секунду. Тогда Колька, выдавая свою задетость, рассматривал её хорошенькие ножки. Быть может, с чувством римского раба обворожительной патрицианки. Несостоявшийся герой-любовник подаваться в артисты одумался.
Вовка Медведков склонялся к поприщу адвоката, всерьёз полагая, что говорливость и контактность – два перста указующие. И я из лучших побуждений, от которых несло горьковским Лукой, подтвердил реальность надежд с его-то выпирающими задатками. Будущие лавры судейской карьеры требовали всё новых обсуждений и новых словесных авансов с моей стороны. Невольно доведший беднягу до умопомрачительного нетерпения, сам подорвался на той же мине.
Припомнились свои же мечтания: приятные коллеги, чьи- то судьбы, взывающие к закону, плачущие в надушенные платочки интеллигентные женщины. Я и раньше подумывал о юридическом институте, как о чём-то достойном. Теперь втайне от Вовки переходчиво «заболел». И, что типично для русского человека, не ударил и пальцем в сторону приличной учёбы.
Все интересные и не очень девочки класса мечтали о скором замужестве. Тем огорчали мучениц-предметниц, понимающих, что ветряшки сидят на облаках фантазий чаще, чем за партой. Та, что звалась Татьяной, жила в том же подворье и водила к себе ближайший круг подружек. Как-то предложила невзначай домашний пирожок. Смекнул – румяненький не просто угощение, а последний сердечный подход. Поблагодарил и… не взял. Танечка убедилась окончательно в моём чурбанстве.
Отметил верное жизненное наблюдение. Оно гласило: кто нравится, тому редко подходим мы, а кто тянется к нам – не вызывает в нас ответа. Жизнь, будто боясь, что забуду, всё подтверждала и подтверждала грустную сентенцию…
Подобно внезапному фейерверку, стряслось событие, взволновавшее родню. Вадим, наконец-то, определил избранницу. Радость счастливой находки обязывала закатить свадебное гулянье никак не меньше трёх дней. Истаскавшегося с ним гуляку, то бишь меня, почтил он в первую очередь весёлым приглашением.
О, свадьба, свадьба – звучит волшебно, едва ли не по-марсиански для впервые званного. Мой единственный чёрный костюм безупречно наглажен маменькой. Найден галстук к белой нейлоновой рубахе. (Её я с благоглупости выменял на верный велик «Кама»). К ней для важности наделась никогда не носимая жилетка. Торчащий платочек, отполированные ботинки, тщательно причёсанные волосы под битлов сделали из меня другого человека.
Со скромным подарком в шестом часу вечера появился на Быку в частном домике покойной бабушки. Жених, рассерженный моей запоздалостью, выглядел устало задёрганным.
Ну вовсе не похожим на счастливого. Зато невеста свежо хороша, приветлива. Веснушки на тоненьком, маленьком носике очень кстати подчёркивали её задорность. У радиолы, игравшей модное про шарманщика старого Карла и его дочку, дежурила девушка. Поставит пластинку и почему-то посмотрит на меня со значением.
Всюду толкалась родня известная и почти что нет. Занимаемая собой, она галдела и улыбалась с предвкушением скорой посадки за стол. Не нашедший манеру держаться средь музыки и толкотни, отошёл в сторонку, стараясь сохранить на лице приличествующее случаю выражение.
Многие согласятся, что почти всё приятное и неприятное в нашей жизни происходит только вдруг. И точно – из раскрытой двери в просторнейшую кухню выпорхнул яркий образ.
Шатенка – до удивительности стройная, с личиком не менее удивительной строгой красоты. Княжна, княгиня – сразу невольно произносится в сердце и в голове без всяких сортировок. Взгляд подруги невесты мимолётно останавливается на мне. Снова титулы, никогда не извлекаемые из словарного запаса, прокалывают меня окончательно.
Зовут к столу. Так получается – мы оказываемся рядом.
Ужас! Что у меня с лицом? Куда деть руки? Позорный тупик по этикету пустячных услуг.
Мужчины предпочли начать сразу с водочки. Выручает бывалость: пить, проклятую, красиво. Не фыркая, не морщась. Преуспевший в сомнительном, я ничуть не отставал.
Манерно не закусывал под «Горько!», словно в рюмки наливался лимонад. Куда-то знакомо пропала неловкость. Княжна уже не один раз закатисто смеялась над отпускаемыми мной шуточками. Объявили танцы. Девушка у пластинок более не посматривала с надеждой в мою сторону. Ладонь левой руки чувствовала волшебную гибкость талии партнёрши. От совершенно товарищеского «ты» пролегла располагающая к друг другу приязнь.
Снова сели за стол. От серии новых частых тостов стал съезжать с ясности в туман. Зная наперёд: когда змий выбьет предохранители, я наговорю с три короба. Завтра, к стыду, все посмотрят на меня любопытными глазами. Сумасшествие пьяного бесшабашия захватило целиком, странно высветлило мозг и задёрнуло память…
Осознание себя пришло на крыльце под ночными звёздами и не замечаемым морозным ветром. С каких-то рыжиков в распахнутой жилетке. Рядом стоит Вадим и несколько не в пример стойких. Вернувшись в дом, почти сразу был уложен спать. Раздели, как маленького, открыв помимо прочих вольнодумствий за вечер и ношение крестика на белом шнурочке.
Надел я его недавно из чистого фрондёрства и сомнения во всём. Из последних сил полузабытья миссионерствовал. Призывал к просветлению душ и возрождению света Христова над роднёй, нашей окрестностью и вообще повсеместно.
Сразу с пробуждением пришло чувство большой вины и чего-то непоправимо сотворённого. Опохмелившись с мужиками, понемногу успокоился. Выведал к тому же, что молодые спали в другом доме. Теперь за ними ушли, взяв лучшие тарелки для звонкого битья в опочивальне. Вскоре явились молодые с сопровождением, среди них – княжна, с участливым интересом на меня посмотревшая.
– Значит, не всё потеряно, – приободрился.
Гости с помятыми лицами расселись. Застолье с танцами проигралось снова, на удивление, ещё быстрее вчерашнего.
К вечеру меня растолкали. У порога стояла мать. Это означало одно: скорую смену якорной стоянки. Смущённый, виноватым взглядом встречаюсь с нисколько не осуждающими, сожалеющими глазами. В немногие секунды прощания доходит, как глупо распорядился временем. Потому и теряю, едва познакомившись, прекрасную девушку. Никогда не увидеть её больше, и это «никогда» точно не прощу себе.
Дома стало хуже. Ай-яй-яй – опять подорвался. От душевного разлада сочинились стихи, имевшие для меня некоторые последствия.
Название выдумывать не пришлось – диктовала сама жизнь.
Вы совершенная княгиня.
Я даже медный поясок
На вашем платье, не стыдите,
За золотой почесть бы мог.
В вас очень много от породы.
В собаках, лучших лошадях
Встречал. Но, как подарок Бога,
Такую вижу первый раз.
Мне ваша холодность восторгом,
Целуя душу, обожжёт.
Всё кончится похмельным моргом,
Как этот Вадькин день пройдёт.
– На брудершафт?!
– Нет, грех великий.
– Блаженен я. Мы вспомним старь.
За юнкеров в бушлатном вихре!
Представьте, мальчиков ведь жаль…
Вы пьёте капли, пьёте малость.
Уже сказали всем за что.
Лишь я проваливаюсь в жалость.
Соседа голос: «Спился, всё».
Под вечер, как свели со свадьбы
С моей ли точно головой?
Такого сударя проклясть бы,
Что так предстал перед княжной.
Через долгие годы порой доходят до нас известия из прошлого. Алла в начале девяностых оказалась замужней немкой.
Стала невольно доказывать, как все слинявшие, свою пригодность.
(Такое вроде напрасных потуг на истощение). Родила. Вскоре прицепилась к ней неизлечимая болезнь. Одно дело жить пусть и «не ихней», теша себя тем, что не поносила когда-то. Другое дело помирать. Поверьте, средь вежливо тебя презирающих, то гораздо тяжелей. Просто пытка. В 93-м неожиданный рейс в Бремен выпал. Уже по заграничным городам ходили в одиночку. Вот и я тихониным шагом отправился. Набил рот шоколадом, заглушая в себе неприязнь к Германии. Странное предчувствие: встретиться и разминуться, не узнав, не покидало меня. А это она, голубушка, маясь душою и болью, вспоминала о лучших днях на Родине).
Замечательная наша Антонина ушла преподавать в рыбацкий техникум. У другой словесницы царила окостенелая маята. Скучать нравилось, и всё бы катилось гладко, если бы не одно сданное мной сочинение. Тема конкретно ничего не значила, а вилась около восторгов от литературы, посвящённой Великому Октябрю. Cии убогие заказные творения позабыты. Но тогда-то пользовались календарями 1969 года! Вывелось совсем не ожидаемое, да ещё с вождём, втайне ненавидевшим русский народ. Прямо от немцев прибывшим с такими же идейными. Чемоданов с деньгами хватило с избытком, чтоб залить низы и фронты печатной кислотой разложения. Броневичок с тех же иудиных напрокат у Финляндского вокзала взяли. И многое другое себе позволили. Демократия, знаете ли, штука повадная…
Закончил сочинение без всякой связи, фразой, словно уловленной в космосе:
Тех юнкеров в бушлатном вихре,
Представьте, мальчиков ведь жаль.
Строчки взял в кавычки, словно процитированные. С тем и сдал тетрадку.
На следующий день над моей головой прогремел гром расплаты за содеянное. В учительской я был объявлен сумасшедшим и, как подобная персона, пользовался всеми знаками осторожного внимания педагогов. Лишь милая Ольга Николаевна так же улыбчиво смотрела на меня. В свою очередь благодарно старался не забывать её любимые формулы реакций.
По размышлении решил не разуверять в придурковатости, а напротив, вдоволь насладиться новым качеством восприятия мира. Так как я был кроток и вежлив, выяснения решили оставить на потом. Теперь мог подолгу рассматривать невидимое на потолке, улыбаться в неподходящие моменты и сомневаться в истинах. Впрочем, в споры не влезал, раз выяснилось, что запутался беспросветно.
– Было бы чудо, если Красильников сдаст выпускной экзамен на три. Задействование всяких измышлений производит абсурд в голове, лишая возможности видеть магистральное направление истории, – предрекла, смягчая диагноз, предметница с сорокалетним стажем.
Приходилось спасительно смотреть в пол. Ведь тихие психи не обижаются.
Но не это огорчало, а сидевшее занозой в душе. Грустил, что княжна, проводив подругу в семейную жизнь, уехала в родные лермонтовские места, недалеко от Тархан. И что-то она вспоминает о тех днях? И как мне стыдно – никогда не узнает.
Забудет вовсе пьянчугу. Поделом.
– Вот возьму и брошу пить! Возьму вот…
– А слабо не окажется? – вопрошал, должно быть, чёртик.
После опасного крена душевное равновесие восстановилось одним странным днём. Почта доставила казённую открытку. Блёклым текстом печатной машинки значилось приглашение в родную контору. Больше от исполнительности, чем из любопытства, переступил её порог и попал на чествование передовиков портофлота. Среди достойных, оказывается, к удивлению, и я. После речей начальства раздали подарки. Мне достались шахматы, во что век не играл. Не менее озадаченными стояли матёрые речники, оторопело сжимая в руках теннисные ракетки, никелированные чайники и идейные книги Политиздата в прочных переплётах. Привыкший лишь к порицаниям, собираюсь уходить. Да не тут-то было. Конторская бойкая девица властно взяла за локоть хваткой дружинника. – Красильников, куда ты? – Домой, игру осваивать. – Зайди-ка на второй этаж в комитет комсомола, разговор будет. Конфузливо позвякивая фигурами в сложенной шахматной доске, направился, куда указано. На лестнице вспомнилось, что уже два года с комсой ничто не связывает. Учётная карточка, отданная после училища, порвана мной и валяется антиком дома. Что сам себя освободил от взносов и собраний. И как сражался за добровольный выбор. По причине отказа встать на учёт имел уже возможность хорошо изучить большую комнату, прямоугольный стол, крытый зелёным сукном. За ним сидели тогда осуждающие члены комитета. Страстности за своё дело в них не просматривалось, скорее угадывалось желание расправиться с отступником. Говорили упрёки бестолково, украдкой смотря на часы. Самым сильным доводом одного я был поставлен в тупик. Потому что ссылка на погибших или мёртвых всегда деликатна и производит впечатление. Пороки казённого и бездушного прикрывались памятью и словами о прошлой войне. У святого её горя жилось иным недурно, многое оправдывалось и удачно объяснялось.
– Знаешь ли ты, что такие вот ребята шли в бой с комсомольскими билетами в нагрудном кармане? Велика была честь погибнуть за Родину комсомольцем. Ты позоришь их память.
Я отпустил глаза, почувствовав несправедливую тяжесть укора. С нашим поколением избито разговаривать было уже опрометчиво. Заряженные Высоцким, мы могли и ответить не своим, так авторским. Позволил себе извлечь мастерские строки:
Ну что же, на кресты пилите лес.
В бой идут штрафные батальоны.
И уже от себя:
– А вот с этими как? Кого гнали помрачительным счётом, а за их спинами с пулемётами на всякий случай прилаживались обладатели билетов.
В таких боях кому приписать героизм? Кто матерно лез напролом или тем из заградотрядов?
Завёлся. Решил стоять до конца. Комитетчики переглянулись. Неотлаженная разборка ломала схему. Я им, наверное, напоминал волчонка, который ни за что не подожмёт хвост.
– Ставим на голосование об исключении Виктора Красильникова из рядов ВЛКСМ, – проявился секретарь.
Правые руки отрепетированно взметнулись. Смазливенькая протоколистка облегчённо поджала губки…
После того почётного выгона стол, портреты кого нужно, графин и прокуренные цветочки были те же. Но встреча отличалась подходом похитрее.
– А, это ты, – сыграл в простодушие вечно занятый с виду, освобождённый от работы секретарь. Свою прямую профессию забыл он по ненадобности.
– Что ж не заглядываешь? Слыхал, в передовиках ходишь.
Да ты садись.
Неловко присаживаюсь на краешек стула. Шахматы явно мешают мне, заставляя глуповато улыбаться.
– Такой хороший парень и вне комсомола?! Куда это годится? Подавай-ка ты, брат, заявление о вторичном приёме.
Видя моё ёрзание и растерянность, закрепил впечатление. – Вообще-то я враг формализма. Можешь только взносы заплатить. Такой оборот совсем сбивает меня. Шахматы опять звякнули фигурками, и я соглашаюсь, неожиданно для себя на мат в два хода. Пусть и ему будет сегодня приятно…
Когда быстрые денёчки добежали до марта, кончился отпуск с отгулами. Калласта Ивановна в очередной раз прошлась чернилами по судьбе. Проставился родной команде и очутился на таком же гэдээровском плавкране. Льстило, что в портофлоте работа с Панфиловичем создавала репутацию. Стало быть, меня перевели в порядке равновесия. «Четвёра» – сущий близнец, если не считать подробности: она перестала быть самоходной. Начальство на частое таскание её буксирами смотрело, как на могучее средство экономии. Включившись в привычный ремонт, ловил себя на мысли, что в нём нет характерной основательности. По состоянию техники и подбора экипажа наша «шестёра», помилуйте, почти флагман. Тайно этим гордился, замечая, как признанный авторитет счастливой цифры распространяется и на меня. Только прикипать к новой палубе и людям было уж некогда. Весенний воздух наполняли слышимые лишь душою звуки кавалерийских труб, приглашающих испытать удачу. Серебряные гортани подмывали на восхитительные перемены или падения с сёдел задорного максимализма юности. Распределение «по справедливости» уже успело зарубцеваться. Властительный Пьер? Да это же старый, мольный анекдот! К весне школа переехала опять. На этот раз близко от угла Псковского проспекта и Поморской, в двухэтажное каменное здание. Пообвыкли – и пожалуйста: долгожданные от нетерпения и совсем нежданные по подготовке выпускные экзамены. Прошли они гладко, по ставшему и для меня стандартному баллу «три». На экзамене по химии, вытаскивая билет, сказал, желая быть тайно понятым: – Пусть повезёт другому.
Милая Ольга Николаевна подарила мне один из лучших своих взглядов.
Значит, поняла!
Девчонки удивляли учителей превосходной подготовкой на месте перед ответом. Ларчик открывался просто. Трудные для запоминания формулы хитрушки писали выше коленок, стриптизно оголяясь до нужной. Личики при этом делали честны и смиренны. На последних днях заметил только, как хороша девица Истомина. И другие, и Татьянка. Впрямь пришла их пора – они зацвели.
При толкучке у классных дверей появился наш директор.
Полный мужчина, с действительно учительским от природы лицом. Ни к кому не обращаясь, обрушил на наши головушки новость:
– Сейчас слышал по радио – в Америке умер бывший глава временного правительства Керенский.
В известии удивительным выпирало то, что такое случилось только сейчас, когда политики тех времён давно опочили.
У нас это вызвало улыбки. Много позже узнал, как пожива-лось ему среди чужих.
«Столп русской демократии» жил там на скромный заработок университетского библиотекаря. Как-то его посетили журналисты. Средь прочих вопросов задали:
– Что бы вы хотели сейчас, Александр Фёдорович?
– Подышать воздухом России, – ответил облезший мамонт.
Блестящий оратор и, как всякий земной «спаситель», – лжец, погубивший генерала Крымова из-за сиюминутной выгоды, исторически жалок. Отнял пугливый пескарь последний шанс не дать выпустить из России моря человеческой крови.
– Мучает ли вас совесть? – платные перья, к сожалению, его не спросили…
Прихлопываю победно ладошкой по карману, ощущая твёрдость корочек аттестата. В школе выпускной вечер. Намеренно на нём не появлюсь и больше многих не увижу. Меня тогдашнего достают всякие комплексы, хоть в душе благодарная грусть. Жестокость эту к себе не пойму никогда…
Две недели, как «четвёра» методично углубляет подход к причалу нового морского-речного вокзала. Нет уж деревянного настила, по которому бойко протопали мы, возвращаясь с картошки. Вольно уноситься мыслям. – Где вы и что сейчас поделываете, други? По письмам знаю почти о каждом. Шлю нуждающимся сигареты. Бодрюсь в ответах и отвожу парней от уныния. Мы ещё очень привязаны к друг другу. Боря Урпин попал в стройбат. Я остался одинёшенек на всю Северную Двину. Краснобай Вовка Медведков получил вместо аттестата обескураживающую переэкзаменовку. Ворошилов совсем передумал ехать к славе, перебиваясь успехом у девушек до осеннего призыва. По-прежнему брал уроки у Николая Алексеевича. Только что не качаясь, виртуоз уходил домой, а я напоминал порочного юношу, обитателя блоковских чердаков. И с такой вот подготовкой отнёс документы для поступления на юрфак Ленинградского университета. Благо в Архангельске открыли консультативный пункт и взялись организовать вступительные экзамены. В купленных по случаю заграничных замшевых полуботинках с узким носком и от этого чувствуя праздничную лёгкость тела, явился на первый экзамен по истории. Хотелось проверить, что важнее: магистральное направление или переплетающиеся противоречивые факты, которые вместо схемы со стрелками представляют мозаику. Начитанный разных книг, подбирал на память разлетевшиеся кусочки истории не как предмета, а пережитой многоликой жизни. Очень дорожа подобной копилкой, отказывался променять её на скучные невразумительные толкования, сверенные по известной линии учебников. Сколько раз выходило это боком, но я упорно держался за собранное по крупицам своё богатство. Вытягивая билет, боялся только отсутствия умных вопросов.
О сладкий миг удачи! Попался один стоящий «сломанных стульев»: «Крымская война 1853–1855 годов». Раскрыв причинность, будто с горки, съехал на батальных страстях. Как мог, втиснул и ночные вылазки вольных команд лейтенанта Бирюлёва, простоту мужества на батарейных бастионах, буквально забрасываемых ядрами. А чего стоит легенда о непобедимости в штыковом бою, внушавшаяся русскому и шотландскому солдату! Знаменитую атаку конницы Скарлета. О талантливом остряке князе Меньшикове, у которого на вершине блестящей карьеры заколодило и всё фатально обращалось в неудачи.
Ну и о сравнимом по обличью с дворцовыми гренадерами императоре Николае I, мучимом поздно открывшимся видом политической игры, где было столько возможностей оттащить Наполеона III от коварных англичан. Наверное, даже точно, он выбрал смерть сознательно, презрев мольбы лейб-медика и хватание за поводья коня. Понёсся в морозный день в лёгкой шинели на смотр гвардейских полков, уже будучи сильно простуженным. Это был поступок государя против всего неразрешимого и оскорбительного для чести, как он её понимал.
Разве решились бы враги пережить вторую зиму, не сделай французы коварную молчаливую атаку в обеденный час, когда все взялись за ложки. В восьми уцелевших пушках окажись бы заряды картечи, а не фугасные ядра. Замок всей обороны – Малахов курган в минуты был заполонён из близких траншей.
Тут-то и вскипели батальные страсти. Отбивать его сходились яростно, исступлённо. Но проломиться обратно в круговой тотлебеновский редут не давалось, как нечто безумное.
Командующему Пелисье изменило бычье упрямство – посчитал за лучшее отходить. На что другой генерал Мак-Магон заявил: «Я здесь нахожусь, здесь и останусь».
Храбрец не стеснялся просить подкреплений. Гвардейские зуавы, венсенские стрелки, элитный отбор жаждущих славы всё выпирал через гребень кургана. Другие посягательства на наши бастионы и батареи были многократно отбиты.
Нежданно для союзников вывел князь Горчаков по сцепленным плотам грозные остатки защитников, оставив город, но отнюдь не войну, хоть за весь Крым! Поколебались захватчики, измученные беспримерной обороной, обескровленные штурмами, потеряв лучших генералов. Удовлетворились тем, что досталось, – разрушенным Севастополем. И смолкли пушки.
Как дипломат, иной Горчаков с графом Орловым ловко сыграли на противоречиях у не терпящих друг друга союзников, почти перессорили их на переговорах.
Спускаясь с облаков патетики на грубый учрежденческий стул, перешёл на причины поражения.
И тут я боднулся, усомнившись в тёртых историках, что твердят: «отсталость, отсталость». А гальванические мины академика Якоби?! А артиллерия, не уступавшая вражеской?!
Здравый военный скажет: «Переиграли в тактике». Вот-вот, в самую точку. Коварством взяли.
(И теперь на том стою. Странная похожесть прилипает ко многим ужасным по последствиям историческим русским датам. Разве не она, меняя окрас, переползла за октябрь 1917 года? Удобно и прочно устраивалась при вождях, генсеках, президентах. Периодически шумно обличаемые, злосчастные провалы сохранились и доселе, как нечто бессмертное).
Последний, истинно советский, вопрос изложил кратко и сухо, без действительной жизни за произносимыми словами.
Затем замолчал, не зная, куда спрятать неловкость от недавнего пыла.
Интеллигентного вида пожилой экзаменатор, по старой учительской привычке кивавший головой, встал и подошёл ко окну. Он видел провинциальный набор: памятник Ленину, театр, похожий на бассейн, чахлый сквер. Грустные его глаза при этом жили как бы в себе, не давались быстрой разгадке.
Тут показалось мне, что нечто утаил.
– Раньше там пятиглавый кафедральный собор стоял, а здесь контора его с хозяйственными службами помещалась.
Местное, извините, примечание.
Теперь он смотрел только на отстрелявшегося, изучая меня, как некий предмет. Чувствовать это было волнительно и неловко. – А знаешь, ты молодец, большой молодец, – сказал он щурясь, выводя оценку «пять» прописью и расписываясь в экзаменационном листке. – Рад буду тебя встретить у нас в Ленинграде. Счастливо в остальном. Чувствуя вернувшуюся праздничную лёгкость, вылетаю из последних дверей на Павлиновку. Весело звякнул трамвай, весело бежали куда-то машины. Хотелось с кем-то поделиться победой россыпей над направлениями, пусть и магистральными. Впрочем, к чертям и это, пусть будет только радость. – Только радость, – выговаривали каблуки сверхпижонских замшевых «колёс». Дома с объявлением новости произошло приятное смятение. Отец и мать как-то по-новому поглядывали на меня. В простые их души вошла гордость за единственного сына, которого дворовые хроникёры поспешили записать в разряд пропащих. Теперь убедительно брала наша, и я, уже поскучневший, мешал их чувствам.
Назавтра следовало сочинение. Идя к новому барьеру, пожалуй, был так же уверен в себе и неосторожно улыбчив. Из трёх предложенных тем выбрал Льва Толстого, что-то из «Войны и мира». Для начала просто посидел, а затем, поймав толстовский обстоятельно-тягучий настрой фраз, медленно вывел первое предложение. Убедившись в его узнаваемой тональности, уже почти не отрывал кончик подаренного Саней Лысковым биговского пастика от тетрадных листов. В передаче толкований любого искусства должно присутствовать наваждение сотворённой и признанной красоты. Нельзя говорить о нём жалкими словами испуганного ученика. Чувствуя это требовательное «нельзя», едва остановился на девяти страницах, исписанных беглым, неряшливым почерком. Они только что прошли через сердце, воспринимались как единый строй и потому не поддавались дотошной проверке букв и запятых. Предложения звучали все разом и стремительно шли одно за другим. Неостывшее чувство магии литературы всеохватно владело усталой головушкой. Проверять было бесполезно. Отрешённо подымаюсь, сдаю работу и выхожу. Первое, что кольнуло, как много осталось там сопящих не от разгона строчек, а кропающих упрощения, ищущих защиты от чиркающих красных чернил. «Интересно, сколько ошибок наделал в запале?» – думается мне как-то безразлично. Всё равно бы по-иному не получилось. Мысль проваливается сама собой до завтрашнего выяснения.
В коридоре толчея около вывешенных приёмной комиссией листов. Там должны висеть и результаты сочинений. С характерным предчувствием протискиваюсь к ним. Точно. За моей фамилией следует чётко выбитая машинкой цифиря «два». Отхожу к свободной стенке. Самое время прислониться, испытывая противный вкус провала. Вижу, как отваливают с благополучными улыбочками не зря сопевшие. Зная цену правильности белых их листов, не завидую и даже чуть презираю. «Делать нечего, портвейн он проспорил», – всплывают залихватские строчки в бестолковке, непременно желающей хоть воробьиного, но полёта. Вместо того, чтобы отправиться к выходу, открываю дверь, за которой покоится мой «горелый блин». Вежливо интересуюсь количеством ошибок у той женщины, что проводила сочинение. Она, со свойственной редким врождённой деликатностью, почти извинительно, словно сама их и наделала, назвала в аккурат достаточное для двойки число. Стало быть, две промашки в орфографии и три в синтаксисе лишили меня блестящего поприща. Пятясь из комнаты, сохраняя лицо, успеваю услышать, что мной интересовался историк и очень жалел о подобном и что сама с большим удовольствием перечитала потом такую двоичную работу. Взаимное улыбчивое: «До свидания». Дома ждали с готовыми поздравлениями. Неприятный момент подачи правды очень огорчил стариков, но не настолько, чтобы мать забыла о вкусности супа. Не касаясь досадного, говорили на пустячные темы. Порядочно взвинченному и растёртому этим днём, послеобеденное расслабление не далось. Уязвлённая душа требовала сатисфакции. Мечтательный мой ум подсовывал спасительные яркие картинки сдачи экзаменов на следующий год. Вот завтра же куплю учебник русского языка, научусь писать без прокола в любом, даже горячечном состоянии. Успокоенный подобным образом наполовину, беру за талию неизменную подругу тех лет, да и вообще всей жизни, – гитару. Пальцы левой руки, согласуясь с настроением, выбирают сладко-печальное лермонтовское «Выхожу один я на дорогу». Мелодия и слова отключают незадачливую мою предводительницу. И только память пальцев скользит по струнам и ладам, отдающим примиряющее, вечное. За этим следуют другие романсы. Совсем забывшись, перескакиваю на «Очи чёрные». Где-то уже в другом столетии гусарствую, обольщаюсь роковым праздником жизни. Да, надо сказать Медведкову, что отёсываться в адвокаты не стоит. И сам более не сунусь. Просто осторожные не нравятся. С ними осточертительно скучно. В моря бы! Подальше от выпаривающих сиднем карьеру. Вот и всё объяснение. Так хорошо ни до, ни после не игралось…
Работы для нас находилось немного. Шустрая «шестёра», благодаря двум винтам, казалось, поспевала всюду. От таких её успехов нам доставался причал на Красной пристани, окрещённый «простойным». На виду портофлотовского начальства внушительные размеры крановой части, рулевая рубка, надстройка и палуба, по мнению капитана, должны создавать вид эсминца, вот-вот отходящего в дозор. Потому малочисленная вахта хлопала дверьми, маячила и мельтешила в сколь можно охватываемых местах. Подкрашивалось крашеное и подмазывалось смазанное, машинные капы были открыты, и через них тарахтела стояночная динамка. Снесённый к тому времени забор не мешал гуляющим горожанам любоваться рекой. Из общей картины не мог выпасть серый наш мастодонт с достойно поднятым серповидным гаком.
Из новой команды интересным по виду и судьбе был один шестнадцатилетний Сашка. Свои года он превосходил ростом, плотно накачанной фигурой. Умом взял не столь, жил одним днём. При этом нагл, весел и ясен постоянно симпатичным круглым лицом.
По его словам, махнул рукой на ставшую чужой мать с её новым мужем. Впрочем, ничуть их этим не огорчая. Сумел-таки прикатиться безбилетным из Курска в Архангельск, зная одно – там море. Бродяжить тогда никому не позволялось.
Дома от него отказались, а для приютных домов всеми статьями не подходил. Милиция ведала, куда таких пристроить.
Пришлось отделу кадров изобрести новую должность: ученик матроса-моториста, к полному, счастливому его удовлетворению. После камбузного питания парень посвежел. Быстрее азов профессии усвоил весь непечатный её жаргон в ужасной смеси с ранее приобретённым. В затасканном подаренном тельнике этот уже басящий ребёнок поднимал одним своим видом настроение. Большего мы с Сашка и не спрашивали.
Вскоре он сошёлся пылкой дружбою с одним обормотистым матросиком. Удачно устроенная жизнь дала опасную невидимую трещину. Некоторыми вечерами стал ученик пропадать и возвращаться, когда светало. Общая матросская каюта наполнилась всевозможными предметами из разряда сараюшного хлама. Владелец сидел средь разбросанного ещё яснее прежнего, брякая на игрушечном облупленном пианино узнаваемое попурри.
Не дожидаясь появления в его руках вещицы, тянущей года на три, я прижал матроса Генку к переборке коридора надстройки. Окончательно струхнувшего «рогатого» потащил в машинное подземелье. Освещение его за ненадобностью выключалось. Дневной свет падал через капы ровным прямоугольником, переходя в почти ночные сумерки в углах огромной стальной коробки. Убедившись, что эффектов для дознания больше чем достаточно, приступил к следствию.
– Скажи-ка, откуда у Саньки вещички?
Генка, не сыграв для приличия простодушного удивления, сразу раскололся: – Так, от скуки несколько сараек проверили у куркулей. Это отдавало правдой, потому что тащить умели и любили разные хозяйственные мужички. Представителей целого явления в политсистеме прозвали несунами. Злость на беспутного, жалкого сейчас Генку прошла. Комкая нашу беседу, поправил воротник его куртки, развернул, поддав под зад «фавориту луны». Пока он искал трап наверх, хватило времени и для напутственных слов. С тех пор Сашок ни на моих, ни на других суточных вахтах не пропадал. В десятом часу вечера заваливался в койку, сохраняя и спящим всё то же удовольствие от жизни. Вот такая вышла услуга правопорядку среди прошедших мечтаний ему служить.
В сыреющем осеннем воздухе означились вдруг для меня перемены. Кто б мог подумать, что мне предложат подать документы на визу?! Хотя, если порассуждать, мотористов в стенах училища готовили лишь для пароходства. Прижало с кадрами (флот рос бурно) – вспомнили о растерянном выпуске, который единственно представлял я. Пока собранные бумаги проходили долгий срок рассмотрения, подошла пора прикола, то бишь зимней стоянки. Флагман с счастливой цифрой на рубке ушёл на ремонт в «Красную кузницу». Мы же остались у привычного причала. Начиналось тоскливое отстойное прозябание. Камбуз свернули, марафет был отставлен. Всё приобрело реальные черты зимовки. Из двигателей и системы охлаждения спустили воду. Началась борьба за скупое тепло в промерзавшем насквозь корпусе плавкрана. Вахты неслись теперь у котелка. При ровном, тихом гудении пламени хорошо думалось и грустилось. Другим нравилось погрустить иначе, особенно в ближайшие дни после получек. Благо угловой магазин на улице второго Карла – торговал питейным товаром порока до самого закрытия. По уставу, оставленному Петром Великим, предписывалось «моряку не буйствовать в кабаке, якшаясь со всякой сволочью, а взять бутылку и идти на корабль, чтоб распить оную со товарищами». Давно уж подобное наставление было заменено другим: «Проносить на борт и распивать спиртные напитки категорически запрещается». Но Петрово слово крепко довлело через века. Я же, приняв на твёрдую веру всё, что было сказано на уроках незабвенным Михаилом Васильевичем, отказывался от искушения. Стоял вахту, как им заповедовалось: на ногах.
Посвящённый мной в несложные тонкости обслуживания котла, гордый доверием, Сашка теперь бдил у него. Понимая состояние юной души, я редко являлся с проверкой, пропадая в нашей шумной столовой команды. Само собой, по трезвянке.
Вот как-то вечером открылась входная дверь, и вместе с морозным воздухом по коридору несколько испуганно прошла стройная девушка в сопровождении старпома. Этот человек был неприятен. Бегающие глаза, начинающаяся лысина сами не могли портить, но к ним прибавлялись какие-то блудливые, наверное, липкие, мокрые губы. Явно чем-то порченым отдавало от его лица.
Посторонний женский пол стал появляться с приходом сладострастника на несчастной «четвёре». Он сносил прямые насмешки над собой с хитрым равнодушием, поглаживая белый топ макушки. Словом, тот ещё гусь.
Через несколько минут, заглянув в наше обиталище, он позвал меня в каюту. Начальство есть начальство, и, кроме того, «мимолётное видение» обдало меня редким чувством узнаваемости близкого, такого же, как сам, создания. Девушка сидела, не раздев пальтишка, на диване и не казалась стеснительной от непривычной обстановки. Напротив, в ней была волнующая раскованность красивой девчонки, которая знала в жизни нечто большее, чем полагалось в её лета. С клоунской простотой гостья рассматривала меня, тогда как старпом просил сходить, не в службу, а в дружбу, до известного угла за коньячком. Я не отказался только потому, что она опередила, сказав с обезоруживающей логикой:
– Хочу пойти по такому интересному делу с ним. Хочу! – И как-то легко, артистично встала на свои точёные ножки в коричневых сапожках.
Теперь я не принадлежал себе, ибо коснулась меня тайна сближения человеческих душ. Мигом спустился в каюту, переоделся и, поднимаясь в надстройку, увидел её ожидающей.
Вышли на палубу и по сходне вступили на мглистую, пустынную к этому часу набережную. Как она угадала во мне джентльмена? – не знаю. Я почувствовал её преображение по тому, как расспрашивала и говорила. Да, точно совсем отличающаяся от той, сидящей на диване, пусть и с незащищённой бедовой судьбой. Короткий путь мимо здания – памятника хрущёвским совнархозам. Переход через отшлифованную машинами до скользкости Павлиновку, где бережно взял её под локоток – и мы у цели.
В коньячном выборе нет недостатка. Намеренно разоряю пославшего на самую дорогую бутылку. В ярко освещённом купеческом зальце Иринка кажется мечтой поэта, не тающей снежинкой, залетевшей бог весть зачем. Наверное, и ей самой хочется сейчас выглядеть так. Поправляя выбившуюся из-под простенькой шапочки каштановую прядь, она глядится в зеркало конфетной витрины и улыбается, поняв: ей всё удаётся.
На обратном пути забываем, что только не прошедшим часом знаем друг друга. Нам так прекрасно неспешно шагать вдвоём. Видеть белое чудотворство снега, волнующую огромность звёздного неба. Вдыхать свежайший морозный воздух.
С пассажирского лайнера, превращаемого по зимам в гостиницу, вдруг доносится и овладевает пространством музыка: весь блеск и порыв «Дорогой длинною».
Моя странная спутница осторожно прижимается ко мне плечом, очевидно, воспринимая это сильнее и ярче.
Не удерживаюсь и говорю, что такой романс играю по нотам на гитаре, правда, не так шлягерно быстро. Она смотрит
восторженными, готовыми смеяться и плакать глазами. Произносит, относя ко мне или к вечеру:
– Как хорошо всё это, Виктор, как замечательно хорошо!
На сходне, на палубе, у двери мы ещё не понимаем, что начнём чувствовать через пару минут. И даже потом, за новым днём. Неопытная душа незнакома с тем, что чаще всего бывает по Чехову: «Изваляет жизнь мечту в грязи и бросит, как кость собаке». Многое ещё не знаем сами и не умеем поэтому постоять за себя.
Отпустив Сашку, прислоняюсь к котельной переборке и боюсь собственных мыслей. Они лезут – бесконтрольны, навязчивы, неотделимы. Мне до слёз жаль красивую, тонко чувствующую Иринку в запертой сейчас каюте.
Мысль-вопрос: «Как можно дать так запутать, так пошло распорядиться собой?» Мысль-оправдание: «Я тоже пьющий жалкий неудачник, кропающий упаднические стишки. Как могу быть ей судьёй?» Новое рассуждение перечёркивает старое. За ним теснятся другие. Нервно исхаживаю кругами машинные плиты. Только к утру довожу себя до полного безразличного отупения.
Сдав суточную вахту, в конце восьмого часа иду тем же путём до трамвая. Равнодушно и оскорблённо молчит душа.
Утренний свет пуст, тот вечер безвозвратен…
Двое суток отдыха проходят с книжками, где правда жизни искусно спрятана, где конфликты разрешимы, в них торжествует добро. Славное чтение. Хорош частый тёмно-бархатного цвета чаёк. Хороши обычные разговоры, и вообще неплохо жить на свете не думая. Больно мне думать.
На третье утро заступаю на вахту. Всё на «четвёре» так и не так. Почему? Знаю. Опять же не хочу это выразить. Противно.
Подходит Сашик. При всей его знакомой ясности в нём что- то есть иное. Держать про себя, дипломатничать он не умеет.
– Знаешь, – говорит он и прячет глаза, – та девушка, ну с которой вы ходили, утром хотела записку тебе писать, потом раздумала, заплакала и ушла.
Мне не нужно Санькино сочувствие. Отхожу, теряюсь в делах. Я благодарен Ире. Сам такой же виноватый, если даже не хуже. Значит, прекрасное всё-таки было. Просто родные одиночества встретились. Кто знает для чего? Но явно не для укора…
Днём Калласта Ивановна приглашает к себе. Пересекаю причал – и уже в конторе. – Что ж, Красильников, поздравляю тебя. Выдержал мытарства. Теперь не держу. Даже такая похвала из её уст дорогого стоит. Волевое лицо дамы, бывавшей в пилотке у рейхстага, смягчается. В выразительных глазах проступает материнская несчастность. У начальницы кадров никого нет. В этом страшная подлость войны… Так та вахта оказалась последней. Меня отпускали, даря шутливые напутствия. Приходилось подыгрывать, заставляя себя улыбаться. Получаю полный расчёт с отпускными и отгульными. Вот только свободушки – каких-то десять дней. Мама купила великолепный чёрный болгарский чемодан. Он стоит в углу комнаты и напоминает о скорой разлуке. Вернулся из армии Виктор Чурносов. То-то была радость! Витёк прямо с поезда заскочил к нам. Снимает, конфузясь, армейскую шинель скромненько, боком. Неловко разворачивается. Мы столбенеем. На мундире вместо дембельских значков сияет одиноко Звезда Героя Советского Союза. Потрясший виновато разводит руками и с таким же оттенком растягивает губы. Мол, понятное дело: рассказывать нельзя. Перевожу глаза на батю. Вижу, что верит. Верит мать. Ещё раньше уверовал я. Какой друг молодец! Слава его не портит. Посидели бы, да он спешит к сестрёнке Тонечке, брату и отцу. То-то порадует их! На прощание с робостью жму руку кавалеру высшей награды Родины. Ладошка у него твёрдая, мозолистая, как от слесарной пьеровской практики. А ведь Филя вторым был после Димки в аккуратности изделий, припоминается мне. Стыдясь своей обыкновенности, одеваюсь, чтоб проводить до трамвая. Виктор едет к новой радостной встрече. Я с не меньшей радостью за него лечу домой. Все мои попытки восторга не имеют отклика, какого бы хотелось. Чутьё отца-фронтовика упирается во что-то. – Ну, разыграл. Кто на самом деле смертушке козырнул, у того взгляд другой.
Вскоре герой покаялся и просил снисхождения. Достаточно-де сам себя наказал. Ох, намучился, пока не получилась не отличимая на вид. Как было не простить двойного молодца?! Ну и как следует провели последний наш гитарный урок с Николаем Алексеевичем. Непризнанный по неизвестности маэстро был растроган. Непутёвый его ученик ещё больше. Выслушал множество заказов привезти кому что. Самый экзотический – от кузины Татьяны. Обязала неслыханно – раздобыть накладные ресницы! Как там объясниться и прочее, её не колыхало. Николаю Алексеевичу и Аркаше решил втайне присмотреть, что бы им самим понравилось. Разве такие скажут за себя. Совсем не те – редкие люди. Расслабился. Мечтательно сижу на диване. Рядом мурлычет развалившийся любимчик Васька-чемпион. Проживал он в другом доме на нашей улице, не подозревая, что потребуется место для партийной спецбольницы. Срочно жильцов расселили, деревяшку, чтоб не разбирать, просто сожгли. Про кота то ли забыли, то ли он прятался в шоке у пепелища. В конце концов, отощав, пришёл по странному выбору к нашим дверям с видом погорельца. Запущенный в квартиру, покормленный стал считать нас за хозяев. Средних кошачьих лет, богатырских для породы размеров, степенен и, как кажется, мудр. (Старый наш котейка погиб на живодёрне. Один прыщавый подросток-армянин выловил и снёс. Теперь он богатый, «упакованный», человек и поди забыл происхождение первых своих копеек). Васька отрывается от дремоты и смотрит на меня гипнотическими философскими зрачками. Постарался перевести на слова. Получилось: «И на кой тебе перемены. Дома-то завсегда хорошо. Мур». На настенном календаре листок с 28-м декабрьским днём 1970 года. Через несколько часов со мной начнётся небывалое. Я глажу бархатную серенькую шёрстку, чувствуя, как обволакивает сердце тревожная грусть прощания.
Провожала мама. С ней доехали до конечной городского трамвая. Постояли недолго под светом фонаря средь безлюдной близости ночи. Лицо моей голубушки помолодело. На нём читалось нежелание доверить сына судьбе.
Никогда в том матерей не разубедишь. Берусь за поручень вагона маймаксанского маршрута. Ещё несколько мгновений, и старое железное существо начинает погромыхивать. На петле поворота раскачивает трамвайчик, что увозит меня, зачехлённую гитару и замечательный чемодан. Преддверие неизведанного баюкает чувства.
Судно (это был теплоход «Якутсклес») стояло на 2-й лесобирже под погрузкой баланов. Срок отхода жёсткий: к нулю.
Попажа оказалась нелёгким делом. У 14-го лесозавода сошёл и побрёл почти впотьмах к переправе. Совсем недавно серёдку русла освежил ледокол. Битое крошево едва успело сцепиться морозом. На него, как грех на душу, положили несколько обледенелых досок. На другом берегу сменил направление к месту стоянки у дальних причалов. Повезло спросить дорогу, плутая между домов посёлка. Не без оснований нарёк какой-то весёлый чудак его Тайванем.
Стужа и ветер между тем так разогрели лицо, что оно находило удовольствие уже не ощущать прикосновение морозных игл. Вдруг по-сказочному показались контуры теплохода.
В ночной мгле, сияющий огнями надстройки и мачтовых колонок, словно недавно выкрашенный, он вырастал желанным чудом. Однако трапа на «чуде» не оказалось. Пришлось перемахнуть за фальшборт, одолев маленький крутой мосток из грубо сколоченных досок. Тяжело гружённое судно село так низко, что лишь это плотницкое творение могло помочь попадающим и сходящим.
На меня уставились сразу две фигуры, закутанные в тулупы.
Один из них, пограничник с автоматом, остался стоять, другой же, вахтенный матрос, поинтересовался: «Зачем возник?» Довольный ответом и тем, что побывает в тепле, препроводил в столовую команды. Заметно поздно несколько моряков приканчивали ужин. Остальные попадали под выражение: «Куда денешься с подводной лодки?» И, как все крепко выпившие люди, неуклюже шутили.
Ко мне подошёл второй механик, попросил взглянуть на документы. Видно было: устраивают. Аттестат известного соломбальского заведения окончательно успокоил. На его памяти сколько с этаким явилось салаг. – Вахту будешь стоять со мной, – только и сказал он. Время её как раз и приспело. Пока не в ходу, рассматривал машинное отделение. Залитое светом трубчатых ламп, оно казалось огромнейшим. Даже осуществлённым взлётом технической мысли. Про меня вспомнили, когда удивительно быстро мелькнули наши часы. Третий механик со своими молодцами сменил нас. Помню своё восторженное щенячье состояние: тронулись! Увижу моря, никогда не виданные мной. Через неделю Англия!
Во рту, должно быть от волнения, пересохло. Набрал графин воды и с удовольствием её пил, часто высовывая голову в иллюминатор.
За бортом хрустели и ломались молодые сахарные льдины. Луна светила интригующе необычно. Всё же больше было тёмного мрака и холодного ветра. Успокоенно мурлычится: поплыли, поплыли. Знал, что складываю не по-моремански. Так получалось само собой, да и ходил по воде лишь Христос…
Вахту во главе с механиком стояли два моториста: первого и второго класса. Разумеется, я классом ниже. Поэтому-то трудней. Хоть с любой смотри стороны. На мою головушку, помимо авторитета секонд-инженера, имелся и маленький старшой Василий. Коренастый парень, лет двадцати восьми, отслуживший в ВМФ, женатый, серьёзно-собранный и совсем не расположенный к потачкам. Собачьи вахты отмечены сочувствием на всех флотах мира. И, капля в каплю, самые проверочные. Я прокололся с неожиданной стороны. Точнее сказать, всё вытеснили другие ощущения. О них подозревал и слышал, но сомневался, что подобное может случиться со мной. Заштормило не на шутку, едва только вышли на чистую воду. С Норвежского моря начался настоящий дикий разгул волн и ветра. Он играючи обломал часть стензелей, ослабил найтовые на караване. Разбойной стихии забавны человеческие старания. Что ей обтянутые, казалось, намертво при помощи талрепов стальные тросы, держащие палубный груз?!
Измотала стремительным креном бортов и, почитай, отправила во всесветное плавание большую часть одномерных коротышек.
«Якутск» проваливался и взбирался на пенистые кручи совершенной игрушкой. Наш механик Василенко стоял, не выпуская из левой руки топливную ручку «Бурмейстера». И, как только корма шла на взлёт, тянул, как посох, к себе. Главный двигатель, словно не ощутив отсечки топлива, резко прибавлял в оборотах. Тут с лязгом тюремных засовов срабатывала защита «Вудворда».
Через несколько секунд картина менялась. Очередной роскошный гребень поднимал бак. Василенко двигал ручку от себя. Моложавое, с лукавинкой, его лицо никак не мирилось с ролью автомата. Он оборачивался к журнальному столику, машинально смотрел на часы и тетрадный листок, приколотый под ними. На оном были написаны ежедневные десять новых английских слов. Выкрикнув одно, снова включался караулить обороты. К середине вахты менял методу, стараясь просто вспомнить. Если какой «вёд» западал, пристёгивал приговорное «лузер».
У кого повезло быть под началом не англоманил, не сходил с катушек. Сам раскрылся, что хочет получать за знание языка надбавку. Десять процентов – нечто пустяковое. Всё ж сколько можно накупить коньячка?! Почувствовать себя этаким николаевским офицером. Вот только на актрис не хватит.
Василий благоговел от его учёности, стараясь приискать мне работу погрязней. Обижаться глупо. Только свет просвещения давал право сохраняться чистым.
На пятую ночь подобного везения, когда, сдав вахту, мы сидели за чаем, умудряясь держать кружки, чайники, шайбы с кильками и себя, вошёл капитан. Загадочный для меня человек, с неснятым биноклем, при фуражке, очевидно, нуждавшийся в общении и поддержке. Ещё минуту назад в рубке неодобрительно рассматривал он шторм воочию.
Подобные явления среди ночи чрезвычайно редки. Вторые, Васька и матрос, вопросительно смотрели на мастера. А тот то ли обрадовался прозаическому нашему занятию, то ли, видя оцепенение «собачников», заулыбался человеком без чинов.
– Осталось только столкнуться и застрелиться, – комично проговорил он, сливая уже слабую заварку в поданную кружку.
Капитан Адуальт Малышев был полноват, благообразен, допустимо интеллигентен и непрост. К тому же истый питерец. Он умел быстро расположить к себе, но, если что, на-раз оттолкнуть. Как часто бывает с первыми лицами, кроме служебных отношений, ничего не допускал. Впрочем, иногда снисходил до барственной шутки или похвалы, почитаемой за награду. Даст ровно минуту на расслабление и вновь держит дистанцию.
Море в такие дни сближало. Все ведь в одном ковчеге.
У всех мог быть общий последний день. Про это не говорится, да отлично понимается. Подобревший от чая, кэптэн надёжно раскрепил себя, грузно облокотившись на стол. Начал мечтательно:
– Хорошо бы сейчас пропустить на твёрдой Англии бокальчик-другой пива. И лучше чёрного, как эта ночь за иллюминаторными стёклами.
– Гиниса! – воскликнули знатоки, нарушая монополию словес мастера.
В этот момент «Якутск» стал задирать нос.
– Ф-фыр, – неосознанно откомментировал Малышев.
Это «ф-фыр» так смачно, здорово вышло, что всем захотелось именно чёрного пивка на островной тверди. Миллиона земных прочих удовольствий для нас не существовало. Все зациклились на озвученной мечте о пиве, как психи. Тут мастер достал «Мальборо», и наши вторые, чувствуя себя школьниками, которым уже всё можно, взяли по сигаретке. Потянулся с пристойной к случаю паузой Василий и матрос.
– Ну а ты что же?
Глаза Малышева с ироничной снисходительностью изучали салагу. Почувствовал, как мне, бледному и укачанному, такое обращение моментально раскрасило лицо. – Десять лет как бросил, – нашёлся я. Под общий хохот, довольный разрядкой в компании, капитан удалился. Старшие встали и, приноравливаясь к моментам крена, подались до кают. От нашей вахты помогаю собрать чайники и кружки. Жаль, что ни на минуту невозможно забыться, пока море так отчаянно колотится в борта. И с какой удачей бьёт по форштевню! Так, что судно, теряя ход, паралично сотрясается от рубки до льял. Последнее убежище для отдыха – сон. Только, прежде чем заснуть, ездишь по койке. Обессилевший, равнодушно засыпаешь, чувствуя сквозь дрёму то же самое мучение.
Полдвенадцатого, не особо церемонясь, каютную дверь распахивала дневальная. Чёрненькая, бойкая дивчина, давно оморяченная. Чувствуя превосходство перед единственным травящим позорником, намеренно вытягивала на гласных без того тошное слово: – Обе-е-да-а-ать! Чтобы начать всё по новой, требовалось не останавливать мысли на своих ощущениях, исхитриться думать о постороннем – лучше о жизни на суше. На себя можно лишь посмотреть в зеркало над умывальником. Попытаться установить выражение не своего, а какого-то покойницкого лица. Дальше следовала пытка, из которой во что бы то ни стало надо выйти, как появился в столовой команды. Буркнув традиционное: «Приятного аппетита», – усаживаюсь за стол, накрытый мокрой простынёй. Материя хранит запахи и пятна от пролитых супов и компотов ещё недельной давности. Что она смочена, конечно, удобно. Экономит тарелки и кружки, липнущие к ней. Только прежний поросячий набор запахов явственно густ, а пятна так наглядны, что дурнота подкатывает к горлу. Предательски подло останавливается где-то под самым кадыком. «Назвался груздем – полезай в кузов». Рука чисто подражательно хватается за поварёшку. Волевой Василий уже метелит второе, вскользь испытующе поглядывая на меня.
– Хорош борщ, вроде мамкиного, – бормочу я и изо всех сил изображаю удовольствие. А сам до потемнения в глазах желаю швырнуть тарелку. Зато проблема гуляша решается легче. Густой компот пью, чтоб чуть похранить.
У шкафов с робой бравирую перед матросом второго штурмана. Василий направляется к дверям в машину. Хвостом иду следом. Внутреннее адское устройство сработает где-то через 15–20 минут. Отточенного актёрства хватит на приёмку вахты и выслушать Леонида Петровича.
Улыбчивый круглолицый добряк вряд ли обманывается этим. Радуюсь, что опять выпала понравившаяся работа: мойка войлочных топливных фильтров главного двигателя. Сейчас самое время ненадолго исчезнуть. «Ныкалка» облюбована за компрессором, с удобным лючком в рифлёной плите.
Морская болезнь выскакивает из меня с тряской головы и навернувшимися непроизвольно слезами. Опустошаемый, становлюсь себе противен. Жду последнего позыва. И уже не гуляш и суповая картошка, а зелёная горькая вода, знакомая по мукам похмелья, выливается в льяла. Она тут же уносится микроштормом, который бушует там в такт настоящему морскому. Собрание всевозможных протечек, отпотин, сальниковых пропусков и моих обедов ждёт ночной откачки. Захлопываю вырез, обтирая рожицу изнанкой куртки. Прохожу перед секондом, как ни в чём не бывало. Теперь, без притворства, я настоящий.
– О, дайте, дайте мне работу!
На нижних плитах машинного отделения качка ощущается слабее. Это подбадривает. Не такое простое дело – мойка фильтров на ходу. Время вахты скрадывается незаметно. Выходящий иногда за торец «Бурмейстера» Василенко, чувствуется, доволен шаровцем. В большей степени служакой Василием, умудряющимся в погодное остервенение готовить и опрессовывать форсунки.
Для нашего офицера, не будь шторма и зубрёжки, времечко потянулось бы куда медленней. Бесконечно шаркай по одной и той же площадке вдоль двигателя. И ничего тут не поделаешь. Жизнь раздала каждому свою роль. Кто на что учился, видно по нам, хотя все трое одеты в одинаковую робу.
Ну вот промыты войлочные кружки последней, третьей, секции. Теперь их закладываю в стакан винтового пресса. Берусь за триумфаторскую его ручку. Чувствую себя при этом весёлым древним греком, обращающим виноград в молодое вино. Солярка стекает похоже и внезапно иссякает. Готово.
Кручу в обратную до полного схода с резьбы. Вынимаю удивительно белые и мягкие кольца войлока. Остаётся только нанизать их на пенал фильтра, обжать, вставить в секцию.
Пройтись кувалдочкой по накинутому ключу на гайки, прижимающие крышку. Приотдаю винт для спуска воздуха. Осторожно «страгиваю» клапана. Струйка без пузырей означает готовность фильтра.
После восстановления порядка прямо выхожу на секонда.
Петрович благодушно решается на поощрение, показывая взглядом перепад в 0,3 на манометрах приборной доски. Чтоб оценка была весомей, поднимает большой палец, сжав другие в кулак.
При этом наши крестьянские лица копируют улыбку людей, забравшихся от непогоды в надёжный домище.
До начала приборки перед сдачей вахты, хочу взглянуть на «улицу».
Поднимаюсь наверх к утилю*, что находится в фальштрубе, и распахиваю её низкую стальную дверь.
За кромками борта неистовствует серая, жуткая хлябь. Белые гребни волн и впадины у их подножья слиты, как в танце.
Ветер поднял и носит водяную пыль, которая, кажется, вытеснила воздух. А то, что от него осталось, пропиталось противным гнилостным запахом сырости. Всё, сколь захватывают глаза, подчинено великой силище шторма. И он, зная свою власть, не чувствуя узды и укора, ревёт тысячью пьяных глоток. Картина мирового сумасшествия потрясает.
Несколько минут захватывающего любования – и в меня _____________ * Утилькотёл – судовой котёл, в котором используется теплота отработавших газов главного двигателя.
вновь впрыгивает болезнь, заставляя испуганно шарахнуться вниз по трапам. Пора браться за ветошные тряпки, уныло думая о не том выборе судьбы. Что это была ошибка, уверился так же, как в знании собственного имени. Даже котеюшка внушал: каково-то без дома. Выходит, я сухопутный, необучаемый дуралей. А выпендривался… Ход мыслей перескакивает на чудесность берегового житья. Не подозревая, в чреде странных мыслей додумываюсь до чужого. Краду желание такого же салаги из не прочитанного ещё Вилиса Лациса. Бедному пареньку представляется прекрасным жить на не подверженной качке земле и, непременно, работать в лавке при пекарне. Место средь булок и буханок ржаного кажется единственно достойным. Как я восхотел стать продавцом! Только тем хлебным, никем более. Разделённые десятками лет, думаем с ним об одном. Пусть незнакомы, но как понимаем друг друга. Ещё бы! Мы едва не отдаём моментами концы. Чувствую: пора искать знакомый лючок. Впрочем, поздно. Та же зелёная вода, или желудочные соки, пружинисто выскакивают из слабого замка губ. И я с навернувшимися слезами дёргаю головой. Это видит Василий, который трёт свою часть двигателя. Он явно не одобряет гадящего, будто глупого котёнка, помощничка. Срам. Провальный срам. Конец вахты.
Наскоро попив чайку на той же ароматной скатерти, плетусь враскачку в каюту. Там бедлам куда хуже. Опрокинутый стул, зубная щётка предпочитает валяться с выкатившимся сором. Там же сдохшие тараканы, а живые деятельно бегают, как в тульской избе. Каютный запах на свежий нос кажется тяжёлым наказанием. Равнодушный ко всему теперь бытию, падаю на койку. Некоторое время смотрю на раскреплённую между диваном и коротышкой-столом так и не расчехлённую гитару. Вспоминается несказанно удобная, прекрасная наша маленькая квартирка. Вспоминаются мама, отец, котяра, гитарные уроки.
Милый, талантливый Николай Алексеевич, если бы знали, как мучится ваш юный друг, как расстроены струны его души.
Какой тряпкой он растянулся сейчас на казённом матрасе. Нет ни сил, ни воли что-нибудь сделать. Выданное буфетчицей бельё так и лежит обвалившейся стопочкой на верхней пустующей койке. Уже не стыдно за себя, совсем не стыдно. Тупо ворочаются тупые мысли. Будет ли какой-нибудь сему конец?
В самую крайность упадка кто-то пару раз стукнул в дверь.
В раскрытом прямоугольнике вместе с ярким коридорным светом стоял Василий.
– Гостей принимаешь?
– Заходи, – ответил я, конфузясь убогости и беспорядка жилища.
По виду старшого догадался: он желает держаться как частное лицо и не будет напирать. Голубые, почти бабьи, его глаза не вводили в заблуждение. Кто не знает про неотделимость натуры от привычек? Да и беспорядок был явно разительным, чтоб Василий мог удержаться.
– Дверь держи всегда на штормовке, вот так. Воздух будет приятней.
Довольный первым поучением, поставил стул и, воссев, застыл. Прямо-таки памятник Чапаю на коне. Охватив жалостливым, обманчивым взглядом всё разом, скомандовал:
– Поднимись и заправь бельишко, и вообще.
Что значило последнее, слов не приискал. Сразу стал рассказывать о недавней своей женитьбе. Далеко, в Казахстане.
Видно, суматоха тех дней занимала его до сих пор. Выход из неё был один – рассказать другому. Попутно хотелось забыться от бьющего в борта моря. Уйти от неразберихи собственных чувств, несмотря на всю свою рассудительную аккуратность.
Долго морочил мне голову и даже сбегал к себе в каюту за фотографией жены. С карточки смотрело некрасивое, серьёзное созданьице, какие впечатляют совсем правильных парней.
Однако я похвалил его вкус, чем подтвердил его главную удачу. Пришлось выслушивать и Васькину мечту о домике, тихой достойной жизни с жёнушкой в нём. Правда, денег хватает сейчас только на будущее крыльцо. – Придётся поплавать годика два – и завязываю трубу. Зная нашу зарплату, позволяю мягко предположить: не много доведётся за это время прибавить к трём ступенькам. – А мохер на что?! – весело возражает он, взбодрённый самим произношением неизвестного для меня слова. – Сейчас идёт мохер. Слушай и считай. Покупаю я в Англии два пакета по десять мотков. В Союзе отсылаю подруге. И та продаёт, как экзотику, каждый по 50 рэ. Сколько это будет? – Тысяча. – А если рейсов десять до отпуска и в каждом так-то? – Ого! Выбьешь десять тысяч. Глаза его добреют, допытываясь о произведённом впечатлении. Наигрываю, как получается, восхищённость. Сам же остаюсь равнодушен к заманке цифр. Меня мутит, доверительная беседа тягостна. Уже через силу поддакиваю ему. Нет, он не всадник, а клещ амбарный. К досаде, честного пути заработать не существует. (Теперь, когда то время откатило назад, мне жаль, что построился домик-мечта на чужой земле, у загордившегося, всем обязанного России народа. И что там дальше вышло? Можно лишь грустно представить). Наконец-то спасительный шелест шагов дневальной. Почему-то на этот раз Томка не растягивает гласных. – Ужинать, – тускло выкрикивает она за дверью и так же обиженно повторяет за следующей. Тут Васька встаёт и командует: – За мной.
В столовой команды всё то же. Резко отличаются только едоки. За матросским столом чавканье, шуточки, завидно здоровые рожи. Лицами их назвать трудно от того, что задубели на жестоком ветру. Капитан пытается спасти оставшуюся часть каравана, и матросикам достаётся. Сказать честнее, рискуя, они могут искалечиться или быть смытыми без возврата. Жёсткое к своим же людям отношение за той властью водилось всегда. Ей постоянно требовались герои и героини, что-то спасающие. На тот раз за всем этим торчали ушки валютной прибыли. За нашим же столом сидели бледнолицые, довольно пожилые мотористы и держали заранее оговорённую себе цену. Маленький столик (окрещённый мной кондукторским) служил вообще авторитетам: боцману, токарю, старшему электрику и плотнику. Особы важничали, брюзжа на мастера, не желающего к ужину повернуть на волну. Палубные полосатики, расправившись с едой, весело гоготали до фильма в близкой курилке. Похоже, они радовались каждому пустяку, как бы это делал любой, вернувшись со скользких, разбегающихся брёвнышек в человеческое обиталище. Вытянутый с закрутки экран, раскачиваясь, западал сразу на два угла. Кое-как через силу поел. Совсем не хочется в каюту и там предоставиться в одиночку болтанке, тоске. На людях веселее. Молодой, шустрый электрик уже выпустил из будки стрёкот перемотки киноленты. Соблазнительная возможность забыться заставляет топтаться на месте, хотя Василий мудро «отбыл в станок». Вахтенный третий штурман с нотками зависти по трансляции объявляет фильм. Отдаю ему должное, ведь в высоко задранной рубке качка размашистей. Мы с ним пришли в один день. «Якутск» – наш первый морской гигант, и что он «волк» на нём, я не сомневаюсь. В то же время жалею другого, кто должен быть сейчас в темноте ходового мостика. Печальную историю знаю в пересказе, а кое-что домыслил…
Тот рейс тоже достал. Штивало разве что скромней. Добрая старая Англия с доступными ценами на пенни-базарах сострадательно оставила несколько шиллингов, которые не годились для радости подарка или модного шарфа. Не подходили и на претворение знаменитой формулы «деньги – товар – деньги» вынужденным хитрецам. Ну и коллекционировать те монеты глупо, накладно. Тут-то на юрком «форде» подкатил к трапу исполнитель роли лукавого. Чертячьего и неприятного в его облике не замечалось ничего. Уверенная улыбчивость располагала всякого, кто попадался ему до старпомовской каюты. Вскоре он вышел. Одарил гудбаем маявшегося у трапа моряка. Машинка, даже не чихнувшая, умчала шипчандера.
Кроме выписанных немногих продуктов для камбуза, предлагались огромным списком: шоколад, ананасы, конфеты, бисквиты, разнородное и разноценное спиртное. Искушать последним так же беcпроигрышно, как задавать самому себе загадки, наперёд зная ответ. Крупные монеты спустили на строчку «ром „Три колокола”». Дешёвейший! Самый чипест.
Привезённые бутылки тёмно-кровавой влаги были снесены в винную кладовку, опечатаны и до поры забыты. Ни с какой стороны не подкопаешься. Так поступали с времён, когда ходили от империи до империи.
После изматывающих дней перехода «Якутск», казавшийся в балласте видным гордецом, бросил якорь у погранично-таможенной тогда Чижовки. Прошёл досмотр. Старпом властным укротителем исполненных правил сорвал пломбу. «Колокола» потихонечку начали звенеть в каютах у нетерпеливых.
Потом у всех.
По кому действительно звонили, сражался с кошмаром невидной работы. Той самой, что сваливают на крайнего из верхней службы. А до того он зяб на баке при долгой швартовке.
И первое стояночное дежурство досталось ему. Сдав бдение с сине-белой повязкой, почти до вечера оставался на борту.
Выдавал зарплату, корректировал карты, печатал срочняки на машинке. Часам к пяти позволил себе расслабиться с приятным чувством отбившегося достойно человека. Принимая рюмку, подосадовал: до сих пор – и первая.
Сменились вахтенные. Дневная суета отошла. Ром отпузатился у некоторых вовсе. Угощённые угощали сами. Весело, коротко, по-морскому. И пошли они вместе гурьбой по морозу, уже к ним никак не относящемуся. В густых сумерках, какие, не сверяясь со временем, можно назвать ночными, преодолевали ледянку Маймаксанского русла. Ветер, зайдя с востока, крутил снег наподобие пробной вьюги. У «четырки» вступили на берег. Дальше кто на чём: скуповатые и семейные через посёлок на трамвай, романтики надеялись на случайные колёса. Он, конечно, был из них. Но каким тут авто взяться?!
Довольно смешно.
«Чипест» ром имеет игривое свойство заволакивать сознание, цепляться за ноги, клонить ко сну. Штурман, и без того бесконечно уставший, ждущий домашнего тепла и ласки, немного приотстал. На тёмных путаных улочках почти все стали одиночками.
Смерть подошла к избранному с приятной деликатностью.
Для начала усадила в мягкий сугроб получше всякого барского кресла. Звёздный открывшийся полог, на котором он знал многие звёзды, заворожил вечным. Сознание цеплялось за жизнь. Отбиваться только ничто не помогало. Лесозаводская округа сама погружалась в отключку. Мирно вился сизый дымок из труб деревянных домишек. Жёлтым спокойным светом выделялись маленькие окна и гасли одно за другим. Дрёма опустила безвольно ему руки, смежила веки. Жизнь, данная на много лет, ещё бы состоялась, да никто более там не шёл.
Последним умер мозг, призванный природой утешить нас на дальнюю, без возвращения, дорогу. Если верить медикам, иногда вытаскивающим с того света, для парня крутился роскошный ролик. Невесомым и отрешённым вдруг посмотрел на себя со стороны. Откуда-то взялся тоннель. Теперь он летел по нему. Одолев короткий мрак, очень удивился – встречают!
Бабушка, похороненная на Вологодском, участливо подошла.
Такая же славная, как помнил. Жизнь после смерти оказалась ничуть не страшной. А дальше стена. Всё Понимающий, всё Могущий простить стоял в шаге от него.
– Я вообще-то комсомолец. Мы из Англии со штормами шли. И выпил немного, – начал штурман неловкое покаяние, да осёкся, поняв: для Господа слова жалкие – лишние.
Так успокоилась душа…
Какой-то мужичок, сразу забыв, зачем и выскочил в рань, шарахнулся от ближнего к тропе сугроба. Приехавшим ментам не составило труда определить типичный случай.
Даже они вздохнули. Моряк был очень молод, хорош собой. Сидел не кренясь, раскованно, откинув голову, и кому-то виновато улыбался.
Обалдевшие экипажники, как водится, поминально пили водку, таясь по каютам. Жалели, кляли нелепость и снова наливали… (В моём познании красочного бражничанья образовалась короста. Так и не зажила).
…Творящееся на экране уводит куда-то, отвлекает на время. Мы почти что перевоплотились. У нас в башках полная подмена реального. Пусть по-киношному «к правде жизни припутан обман» – обманываться мы рады. Все, чувствуется, отупели в штормовых ночах и днях. И хоть пляшет экран – на нём идёт обаятельная земная жизнь. Там тешатся от избытка приятных впечатлений, не замечаемых ни ими, ни зрителями на берегу. У нас всё наоборот: каждый делает только то, что сдиктовано судовой ролью. Если и живёт чем-то волнующим, так в своих маленьких мечтах. Мы грубы. Нас терзает шторм. Нам не хватает самого простого – берега. К 22.00 фильм кончается. Снова каюта, из которой хочется бежать, едва войдя. Ставлю дверь по Васькиной выучке. Засыпаю за полчаса перед тем, как моторист четвёртого механика будит «собачников». Сонные, недовольные выходим в трусах, прозванных «двадцать лет советского футбола», к шкафчикам с робой. Вяло приветствуем друг друга. Василий бывалым котом ведёт меня к портомойке, куда опущены заварные чайники. Наскоро пьём, слив – какой уж достался. Бодримся. Теперь изучаем колобашку морских часов. Стрелки упёрлись без семи ноль. Полторы минуты ещё наши. Старшой рассеянно чешет живот, зыркает на валяющиеся стулья осуждающими бабьими глазами и командует: – За мной! Так-то дошли. Вместо недели почти за две. К Ла-Маншу лишь стихло. По назначению в Бристольский залив подвернули и упёрлись в портишко Барри. Откуда что взялось? Настроение – будто с картошки былой приехал. Аппетит Сашки с «четвёры». Будоражит ожидание модных заманок, которые себе позволю. Ну кто ещё с такими козырями, как не моряки?!
Баланчики наши стали живо выгружать. Полюбопытствовал, складывая, как детские кубики, чужие слова:
– Вот фо ду ю нид?
Оказалось, в шахты нужны – раскреплять своды. Неподалёку район шахтёрский с известным кардиффским угольком. Жалко стало русского, подобного свечечкам, спиленного молодого ельника. Передаваемой тоской он прощально пах сгубленным лесом. Впервые устыдился за державу, ведущую аборигенную торговлю. Одно могло порадовать, если бы в будущее заглянул. В нём никому ещё не известная железная леди грохнет те шахты. Более от нас на гибель в штольнях ничего не понадобится.
Первый выход в буржуазный город помнится с ларька. Помимо всякой красивенькой мелочовки витринилось столько разной жвачки! Из десятка видов выбрал клубничную. Надорвал пачечку, вынул пластиночку, благоговейно в рот сунул.
Ощущение редкостное. Решил приятность усилить и оставшиеся туда же отправить.
Идём по улицам. Двухэтажные каменные, немного фасонные дома. Из кондитерских запах корицы и прочих пряностей, слюну вызывающих. А у меня пятизарядная ягодная резиновой гадостью обернулась, рот забила. Мучился, пока урну не увидел.
– Тьфу, – и покончил с перерисовкой чужого скотства.
Идём тройкой далее. Сплошные магазинчики. В одном оружие настоящее! Коллекционное! Времён, примерно, Англо-бурской войны. Особенно «Смит & Вессон» впечатлил. Какая шикарность! Я бы его дома под подушкой хранил. Отходя ко сну, мечтательно от врагов России отбивался.
Бесспорно, свобода выбора джентльменов брала верх. Но надо же и покупки делать. Вот маме, наперёд зная, что понравится, зимний мохеровый платок. В шляпной лавке усмотрел зелёное кепи. Уж больно видок мой для тамошних не с родни.
Будто грёб по Поморской колхозником из деревни Чёлмохты, и всем в глаза бросался.
Клюнул на стильное дополнение к голове. Одно велико, другое тесновато, а впору нет. Постеснялся, что время у хозяина отнял и расстался с фунтом. Вовке Медведкову наверняка подойдёт.
Старший группы, третий механик Юрий Журавлёв, загранщик настоящий, снисходительный, опросил, кому что хочется. Так и повёл. Вскоре на горькое оскорбление напоролись.
Заходим в шопчик. В одиночестве пожилой мордастый англичанин от малой нужности своего товара дуреет. Смекнул примерно, кто мы такие.
– Хэв ю мани?
Моментально подводный борт вопроса проявился: нищие советские бродяги, мой-де магазин приличный, проваливайте.
Мы вышли. Да-а. Культурная нация и оскорбляет культурно. Только у нас язык богаче. Обмочить бы его на чисто русском. Обиды бы не осталось.
Больше судьбу от встреч с хамами испытывать не стали.
Подались в супермаркет.
– Если разбредёмся, то ждать у выхода, – дал установку предводитель.
Действительно, как-то незаметно потерялись в огромных залах. Чего там только не водилось! Казалось, опять спросят:
– Имеешь ли ты, такой-сякой, деньги?
В одном отделе десятки статуэток, посвящённых переселенцам-пионерам в Америку. Коняжки и крытые повозки вроде в движении. Запряжённые парой – дороже. Романтику впариваемую протестно не оценил. Подмывало врезать:
– Кончай, сэры, щёки надувать. Кто за скальпы индейские, даже детей, доллары платил? Чумные одеяла с умерших чингачгукам, признайтесь, подбрасывали? Не ваши ли бизонов намеренно перестреляли, чтобы целые племена голодной смерти предать? Вот так и пионерили. Я ещё навалом гадостей в этом роде знаю.
Заклеймив молча, занялся сугубо важным: накладными ресницами кузине. На дамскую часть зала зашёл и растерялся. Поиск, конечно, изряден. Всё ж избавит в объяснения пускаться. Изысков тьма, только похожего на заказ нет. Начал продавщицу «грузить». Та своими хлопает – понять не может.
Наконец её осенило. Подаёт коробочку-слюдяшку. В ней оные красуются. Правда, синего цвета. Да уж какие есть. Отдал последние четыре фунта из семи полученных. Уф, справился!
(Паунд по-ихнему тогда на 2,8 инвалютного рубля тянул. Моторист второго класса 56 тех копеек в день получал. Стало быть, за 35 суток выданного, половину надо ещё отработать).
Сунул пустячок в карман, подался к выходу.
Не кося мохер, плавать не имело смысла. Мне же как раз балбесное подходит. И учитель в кителе – Михаил Васильевич – предпочитал море до конца. В нас служение по чести заложил. Жизнью своей доказал: выбирать – так по совести, в согласии с душой. Значит, делаю как он – и будь что будет.
На втором плане мелькнула мысль о стране нашей. Нелепо шифруемый СССР странно расточителен в проталкивании идеи, которую ненавистники подсунули. Одновременно гоголевской Коробочкой скряжничающий на собственном народе. «Дешёвые» моряки были, «по-евонному».
– Вот-вот, батенька, – как бы подбил параличный первый её вождь. Другое у него уже не выговаривалось…
На углу какой-то стрит стоял слепой. В одной руке трость, в другой несколько простых биговских ручек. Из сострадания даю оставшуюся мелочь. Человек ощупал её и просит добавить. Тут доходит до меня, что несчастный отвергает милостыню, как занятие недостойное. Мне стыдно, но пяти пенсов нет. Погодя обернулся. Он всё ждал их, протягивая товар на выбор. Да. В такой нации разобраться на редкость сложно.
Засмотрелся и опасно сблизился с модной мисской в розовых штанах. Оба желали учтиво выглядеть. Она вправо, и я в точности. Я влево, и она туда же. Пришлось улыбками при удачном манёвре обменяться.
Амба! Идём пить пиво. Именно то, о котором мечтал кэптэн в штормовую ночь.
Журавлёв из соломбальских, военной поры мальчишек. Испытал и голод, и хождение в заплатах. В 45-м освоил трофейную губную гармошку. К тому же признанный судовой поэт.
С этакой донельзя приличной характеристикой он по-офицерски щедро угощает. Почли за честь проследовать гуськом через прокуренную дверь «под парами». Заведение, сознаюсь, понравилось. Длинная деревянная стойка. Фигуристые стеклянные ёмкости с краниками. На втором плане бутылочное разноцветье. Налитые нам высокие стаканы с броской геральдикой ставим на картонные квадратики. С них читается: «What s a Guinness between friends?» Ниже, крупно ответ для тупых: «Relaxing!» Красуется и та счастливая парочка. Понятно, им хорошо. Они прижались друг к другу. Угадывается балдёжный вечерок, созданное настроеньице. Оно у нас примерно такое же. Да только мы, осушив по единственному, выйдем в серую январскую хмурь. С портового причала поднимемся по трапу на наш «Якутск». Начнём нести вахты. И это здорово! Мы допущены в закрытый для многих на Родине мир. Оттого нам даже завидуют. Мы творим впечатления и сами жадны до них. Моряк – законный стиляга. Нам втайне нравится бродяжничать. За всех, конечно, не поручусь. Лишь почти за всю команду и себя. Нытику береговому предложил бы испытанное: – Высунься-ка из фальштрубы, окинь, сколь хватает глаз, удаль стихии – замрёт от восторга сердце. Ударься-ка при этом башкой до боли в ребро выреза низковатой её двери. Может, и тебе придут на память строки: От морей и от гор веет свежестью, веет простором. Раз увидишь – поверишь, что вечно, ребята, живём…
Все ждали рейс-задание. Той острой, необходимой приправы судовых дней. Что Архангельска не увидим до лета, никто не сомневался. Однако куда направят, вдруг приобрело значение сверхважности. Наконец радист принял: «Следовать в Антверпен под кварцевый песок. Выгрузка – Порто-Маргера, Италия». – Значит, и в Венеции наследим, – не преминули блеснуть знатоки географии. Новость обсудили чуть ли не по пятому разу. Многие на лавки польских эмигрантов в «Антрепкине» настроились весьма. «Маклаки», «барыги» – звучало скребуще для панской чести. Но раз так обзывались, значит, неспроста. Заметил: Василий вдохновился. Не иначе к крыльцу пририсовывал первую стену. В меня вдолбилась уверенность: травить не буду. Ни за что! Докеры к тому времени сделали трюма гулкими и пустыми. На борт поднялся лоцман. Явление скорого отхода засвидетельствовали флагом. Буксирчик подвалил. Недаром «ship» по-английски женского рода. Словно девицу на танцах, оттащил «Якутск» от стенки, предлагая томный медляк. С осторожного «переднего малого» повернули на выход. Все свободные глазели с палубы. Барри стал сжиматься, теряя свой горбатый облик. Совсем пропал неинтересным, как за занавесом, расписанным иначе. К тому же занудил общеизвестный их дождь. Седой, статный мэн в достойном пальто с капюшоном и застёжками, как у гусарских доломанов, подошёл к штормтрапу. Лицо пайлота ржавело традиционным выражением: «Я своё исполнил, бывайте». Катер королевской службы чётко прильнул у последних балясин. Так заканчивалось первое британское знакомство. Впереди, чувствовалось душою, столько всего заманчивого, закрученного и вообще крутого. Если на момент представить даже десятую часть – захлебнёшься от счастья. Может, и мечты о любви сбудутся. Здравое сомнение покрутило пальцем у воображаемого виска. Ладно, утешусь: «Пусть повезёт другому». Вспомнился сердечный взгляд, почти талисман, понявшей меня… Жизнь, что ни говори, увлекательнейшая до бесподобности штука!
2010 г.