Черный заиндевевший по бревнам дом под голубой шапкой снега, с аккуратным забором из штакетника, над которым, как железные прутья, растопырились голые ветви яблони, насторожил их своим молчанием.
На крыше из снега высоко вырастал розовый столб дыма, будто согревая синее морозное небо — значит, дома кто-то есть.
Когда они заскрипели калиткой, их встретил мохнатый, с облачками пара над мордой Джек и бросился им под ноги, зазвенел веселой цепочкой и простуженно залаял, по-собачьи радуясь и жалуясь: вот, мол, все его совсем забыли.
Кто-то прильнул лицом к окну кухни и отшатнулся.
«Теща!» — определил Иван и стукнул ногой в дверь.
Она распахнулась и, ударившись о выступ стены, пропустила их в темную прихожую.
Пылаев крикнул молодецки: «Принимай гостей!» — и с грохотом опустил чемоданы. Где-то задвигались, звеня, ключи, железно щелкнули засовы, и дом, пахнув в лицо запахом топленого молока и печеного хлеба, принял их.
Дородная, испуганная их неожиданным приездом теща, Мария Андреевна, привалилась к печи и растерянно стояла перед ними, вытирая полотенцем руки и часто моргая глазами. Мелкие капли слез текли по ее румяным большим щекам, и она, тяжело вздымая полную грудь, причитала:
— Да миленькие вы мои, сироты ненаглядные! Да как же это вы надумали! О господи, хотя бы оповестили!
Рядом с нею на широких жестяных листах важно покоились румяные пироги.
«Во, гульнем!» — отметил Пылаев и встретился глазами с тестем.
Филипп Васильевич сидел перед столиком в большом кресле, опершись рукой на клюку, сердито молчал, разглядывая обоих, и ожидал, наверное, когда закончатся «охи» шумной хозяйки. Другая рука, положенная на широкие листы «За рубежом» и «Экономической газеты», подрагивала. Он был похож на седого нахохлившегося коршуна. Когда Иван встретился с ним глазами, он поднялся, высокий, в длинной полотняной куртке, и, словно ничего не произошло, произнес домашним скрипучим голосом:
— Ну, здравствуйте, хорошие… Кхм! Кхм!
Иван обрадованно засмеялся в ответ: он-то боялся, что тесть вместо привета возьмет да и погладит клюкой за милую душу, приговаривая: «Что же это ты, сукин сын, женился, дочь мою увез, и ни слуху от вас и ни духу! Даже о приезде не известил!»
Филипп Васильевич разгладил усы, протянул руку.
«Поусох малость. Стареет», — определил Иван. Наталья повисла у отца на шее, расцеловала его, а он легонько оттолкнул ее, стесняясь открыто показать свою, радость.
— Ну, ну… Дай-ка на тебя погляжу. — Разглядывали вместе с Марией Андреевной. Наталья стояла перед ними, сияя счастливыми черными глазами, в сером модном платье, в темных сапожках, и ловила их оценивающие взгляды. Отец смотрел ей в глаза, мать же осматривала ее всю, с головы до ног.
Услышав грустный голос отца: «Ничего. Кхм! Справная», — Наталья бросилась деловито показывать многочисленные подарки. Иван помогал ей и все поглядывал на Филиппа Васильевича.
Бывший главный бухгалтер завода, теперь пенсионер, стоял, как на смотру, домашним главнокомандующим, и равнодушно разглядывал разложенное добро, словно все это было в порядке вещей и удивляться тут нечему! И лишь при виде толстых пачек флотского табака его глаза сверкнули, потеплели, и он добродушно крякнул:
— Вот это угодил! Как по сердцу погладил! Ну будет, будет! Мать, накрывай на стол!
Среди возгласов и суматохи Иван, недоумевая, поглядывал по сторонам: почему это не видно Панны в доме и о ней никто не вспоминает, ни тесть, ни теща. Спрашивать было неудобно, и он только ждал, прислушиваясь, в надежде услышать ее голос, смех, стук каблучков и увидеть ее такой же веселой, яркой, какой оставил полтора года назад.
Тихо, по ритуалу, словно священнодействуя, уселись за богато уставленный стол. Иван успел шепнуть раскрасневшейся, довольной Наталье, мол, что это они о Паньке молчат, спроси, где она, и, улыбаясь во весь рот, стал рассматривать всякие вкусные блюда на столе. Жирная селедка в окружении лука, колбаса и сыр, плавающие друг на друге лопоухие грузди, соленые капуста, огурцы, помидоры и яблоки, борщ с желтым паром, жареная картошка и на широком блюде большие куски вареного мяса, голая курица ножками вверх, ломти хлеба и рыбные пироги сбоку стола, а по разным концам, как часовые, — граненые стаканчики; в четвертях — домашнее красное вино. К этому Иван достал и прибавил бутылочки «Золотистой».
«Во живут! Как напоказ!» — подумал он и услышал удивленный голос жены:
— Куда же это вы Паню-то спрятали? И молчите про нее, будто ее и нету!..
Разговор начался.
Филипп Васильевич опрокинул стаканчик «Золотистой», разгладил усы:
— А куда ей от нас деться? Жива и здорова Панюша. Вот вы молчали сколько времени, а за это время…
Мария Андреевна перебила его:
— Ой, в суматохе-то мы про нее и забыли! Панечка у нас, слава богу, теперь самостоятельная, замуж вышла! И зятя бог послал хорошего. Сережей звать. Поехали они в Ломовку, к свахе моей погостить. Завтра должны возвратиться.
Филипп Васильевич заметно опьянел.
— Неделя как прошла. Я уже по ним соскучился. А свадьба… свадьба счастливая была, шумная.
Иван краснел, краем уха слушая о Панне, за разговорами наливал себе вина и пил вместе с тестем за ее здоровье и за хорошего зятя Сереженьку, а с тещей — за бога, который его послал, но в душе чувствовал пустоту, будто из души его вынули жар-птицу, его Панну, и самолюбие холодком и обидой обдало сердце; и, тоже пьянея, говорил себе, что вот и Паня ушла из его жизни, из молодости, ушла простым манером: взяла и вышла замуж и его не спросила. И не вернуть. Ну, а потому и тревожиться о ней нечего. Стало до того неуютно на душе, что он подумал: «Зачем я этот отпуск затеял?» И захотелось обратно домой, в Железногорск, к себе, на работу.
За столом серьезного разговора не получалось. Мария Андреевна все нахваливала Сергея:
— Он ведь у нас такой умный, такой вежливый, обходительный, ну как сыночек родной. Вот сами увидите. А уж Паня-то, как замуж вышла, расцвела вся… И веселая, и поет, и от Сереженьки ну ни на шаг!
Филипп Васильевич опорожнил стаканчик «Золотистой», рассмотрел этикетку на бутылке и хмыкнул:
— Это что, у вас в городе только этот одеколон пьют?
Иван рассмеялся:
— Да, нет… Это я у нас на вокзале в буфете прихватил. Покрепче не оказалось.
Филипп Васильевич поднял над головой длинные руки:
— Мать, подай-ка нашей русской! И эту… душегубку свою!
На стол поставили пузатую бутыль румяной вишневой наливки.
— Да что уж ты, отец, так-то! Наливочка душистая, душелюбная… Отведайте! И право, про водочку-то я и забыла.
Иван заглядывал Наталье в ее прямо-таки лучистые, счастливые глаза, радовался, когда она мягкой ладошкой поглаживала его по щеке и, кивнув на стакан, полный «душегубки», услышал ее такой домашний, уютный, заговорщицкий смех. Разговор теперь пошел вразнобой, а тесть все подливал и подливал и задавал вопросы.
Филипп Васильевич допытывался:
— Машиной какой не обзавелся?
— Пока только экскаватором! Очереди три года ждать.
Тесть поднял опять над собой руки. Стало тихо. Вытер и расправил усы, объявил:
— Все! Больше — ни капли! Слышу звоночек.
Теща рассмеялась:
— Сегодня можно и без звоночка обойтись!
— Н-нет! У меня закон: как звоночек прозвонит, так и приказ — довольно! Баланс! Организм на страже! Ставь печать и подпишись!
Филипп Васильевич досадливо крякнул, пошарил вокруг себя, но, ничего не найдя, зачем-то надел очки. Глаза его сразу торжественно заблестели, и он махнул рукой:
— Вот слушай-ка, что я вычитал! Получает царь Петр Великий бумажку, а в ней прописано… В тысяча семьсот двадцать первом году. «Дорогой мой царь Петр Лексеич. Уж наша Сибирь подарок тебе вознесла. Могутное кладбище горючих камней, кои лучезарно согреют Россию-матушку. Извозом пущу те уголья тебе на провер. Обереги извозщиков. К сему крестьян крепостной Михайло Волков!»
Тесть заулыбался, довольный, словно это он сам открыл в Сибири Кузнецкий угольный бассейн, и, забыв про звоночек, налил рюмку водки.
— И берг-коллегия доложила Петру: мол, находка весьма ценна! А теперь и памятник Волкову поставлен. Выпьем за Волкова и за нашу землю! Вот ведь какой герой был!
Иван чокнулся с Филиппом Васильевичем, но пить не стал — не хотелось. Так и одуреть можно. Перед глазами встали карьеры горы Железной, его обжитой экскаватор, послышался чугунный скрежет пустых думпкаров. Сердце томительно екнуло. Да, кончится ведь через несколько лет его гора-горушка.
— А еще что я вычитал. — Тесть хитро прищурился. — Слышал я, что гора Железная у вас… того… кончается. Настанет конец — куда вы?
Пылаев нахмурился, подумал, как это тесть сумел угадать его мысли. Да-а, Филипп Васильевич не так-то прост. Лукав и умен, но, не желая посвящать тестя в свое сокровенное, равнодушно проговорил: «На мой век хватит! Еще останется». — И откинулся глыбой спины на стул. Ему хотелось возражать, доказывая самому себе, что Железная никогда не иссякнет, что еще не изведаны ее кладовые, но он остановился, посчитав себя не вправе решать за Железную, тем более что он и сам не знал, сколько руды в ее могучей утробе и на сколько лет ее хватит. А самым главным было то, что об этом после того, как изрядно выпили, не совсем удобно говорить. И вообще гор железных по всей стране — навалом!
Он тронул Наталью за плечо:
— Пойду на своем диване поваляюсь.
И кивнул погрустневшему Филиппу Васильевичу:
— А о Железной мы еще наговоримся!
На душе было муторно. Он уносил с собой в сон щемящую боль оттого, что, кроме привета и обильного угощения, родственного в этом доме ничего не было, и ему сейчас казалось, будто он с женой приехал к кому-то просто в гости.
Сон приходил медленно. В голове гудели колокола, и Пылаев то возносился, то проваливался куда-то. Он ворочался, взбивая подушку, потом улегся поудобнее, и в закрытых глазах неслышно загремели цветные грома. Опять он летел в самолете, но уже навстречу сияющей вдали хвостатой молнии, и, когда она разорвалась перед самым лицом, самолет ухнул вниз и развалился, а он оказался один около своей Железной горы, в мрачной бездне карьера, где вокруг, куда ни ступи, навалом огромные глыбы руды, которой хватит на всю жизнь. И Наталью он увидел в этом сне. Она стояла на вершине горы, вся в белом сиянии, и звала его, протянув руки над бездной. Он подумал: «А-а! Это я привел ее показать место, где работаю. Я сейчас!»
По рудным глыбам были разложены букеты цветов, он стал собирать их в охапку и, крича: «Я сейчас! Доберусь до тебя! Доберусь! Только ты не уходи! Подожди!» — стал подниматься по ступеням карьера с цветами в руках на вершину, навстречу Наталье.
Проснулся он неожиданно. Проморгавшись, взял руки Натальи в свои руки и, вздохнув облегченно, ткнулся головой в ее теплую грудь.
Комната была погружена в темноту и тишину.
Наталья стояла перед ним в белой ночной рубашке и гладила его спутанные вихры.
— Ну, ты и кричал! Как ты себя чувствуешь!
— Нормально.
— Тебе нравится здесь?
— Боюсь, закормят… А я тебя во сне видел.
— Кричал-то от страха, что ли? Меня испугался?
— Нет. Потерять боялся. К тебе бежал.
Наталья развязала волосы, распустила их по плечам и рассмеялась тихо:
— Ударим завтра по кино?!
В ее лице ничего не было хитрого. Просто она видела, как он метался во сне, и сейчас хотела отвлечь его, успокоить. Он удивился: «Ударим! Это мое словечко!»
По каким еще целям ударять все эти многие дни, которые придется прожить в городе? Лыжи, карты, шахматы, кино, походы по родственникам… И ко всему прочему ребяческое тайное желание: собраться как-нибудь и смотаться в Тукан, на их знаменитый рудник, сесть в экскаватор, поутюжить карьер и в порядке обмена опытом показать реченским горнякам свой железногорский класс!
Под утро дом содрогнулся: стучали в ворота, дребезжал звонок, зашелся в радостном лае Джек. Внизу за окном заскрипели ворота, хлопнули двери, и послышался топот каблуков. Иван проснулся и откинул голову на руку, прислушиваясь к шуму и разговору. Когда зазвучал грудной, сочный, со смехом голос Панны, сердце его вздрогнуло.
— А мы первым автобусом! Мороз-воевода! Сереженька, ушки не отморозил? Славно погостили! Не отпали уши?
Раздался звонкий мальчишеский и предупредительный возглас Марии Андреевны:
— Тише вы! Гостей разбудите!
Внизу приутихли и перешли на шепот:
— Кто приехал?! Наташка? С Ваней? О-о! Разбудим!
«Придется вставать. Все в сборе! Теперь не уснешь». Иван взглянул на жену, на ее детский румянец, на то, как она потянулась в постели и в полусне зажмурилась от истомы, и, поднявшись, стал быстро одеваться.
По лестнице, что вела в верхние комнаты, застучали каблуки — лестница запела. Паня, в желтом цветастом платье, раздвинула портьеры и, приостановив дыхание, сказала:
— А вот и мы! Привет!
И Пылаев встретился с ее глазами. «Подобрела. И глаза стали круглее, темнее. Задумчивее, что ли…» Он подошел к ней и протянул руку:
— Здравствуй, Паня! Как я рад, сестра!
— Не сестра, а золовка! Золовушка — буйная головушка! — Панна рассмеялась и положила руки на живот. Было заметно, что она беременна.
«Значит, приземлилась уже. Не летаешь жар-птицей?!» Похвалил лукаво:
— А ты поправилась!
Она вспыхнула, залилась румянцем, присвистнула, обрадованно схватив руками за его щеки, неожиданно влепила ему далеко не родственный поцелуй и выпалила:
— А ты серьезный такой стал! Старожен!
— Это кто моего мужа целует? — подала нарочито гневный голос Наталья, облокотившись на подушку.
— Ой! Когда вы уехали, я была такой психованной, такой психованной, будто с лету на землю падаю. А сейчас я вам мужа своего покажу!
И, крикнув вниз: «Сереженька! Сюда!» — бросилась к сестре. Они припали друг к другу, взвизгнули обе, сплелись и заплакали, как сироты.
Иван засмеялся, недоумевая, с чего они зарыдали, вроде раньше-то и подругами особенно не были, наверное, оттого, что сейчас у них судьба поровну — обе замужем, а голосят они просто для утешения: мол, все равно теперь жизнь пропащая.
На лестнице кто-то степенно затопал, поднимаясь к ним, и Пылаеву представилось: вот сейчас войдет Сереженька — этакий громила, ростом с колокольню, осклабится и снисходительно толкнет лапой по плечу: мол, ты меня не боись, свои люди. Но перед ним предстал худенький угловатый паренек в черном пиджачке и галстуке-бабочке, угнездившейся летучей мышью на белом воротнике рубашки. Он осторожно, смущаясь, поправил блестящие на свету веселые очки, тихо прошагал в пушистых унтах навстречу. Панна любовалась им.
— Знакомьтесь! Мой муж! Вот он у меня какой!
Пылаев ухмыльнулся, когда тот встал рядом с ним — муж ее был ему по плечо, — и нарочито бодро сказал:
— Проходи, садись, свояк! А мы, понимаешь, нагрянули!
— Здравствуйте. Сережа.
Он церемонно протягивал Ивану и Наталье руку просящей ладошкой и со значением пожимал их руки. Пылаев подумал: «Где она поймала его, артиста?» И вспомнил, как однажды теща в сердцах крикнула на Панну, когда та неосторожно опрокинула ведро с молоком: «Недотепа! И когда только ты фамилию свою переменишь?» — на что та насмешливо ответила, посматривая на нее: «Да сегодня же приведу сто женихов на выбор!»
И сейчас, разглядывая ее муженька, он доброжелательно напомнил ей: «Значит, переменила фамилию?» — а его похлопал по плечу: «Ну как? Даем стране угля? Ты где и кем работаешь, Сереженька?»
Он покраснел, поджал губы, собираясь отвечать. За него выпалила Панна:
— В оркестре солистом. Он скрипач. Но это так. Основное — Сереженька у нас студент первого курса и учится на инженера.
— Вот как! Я смотрю, в этом доме собрались сплошь начальники. Батя — главный бухгалтер, свояк — в инженерах. А ты, Панна, тоже, чать, заведующая какая?
— Нет, я по-прежнему портниха.
Сергей вздохнул, снял очки и, протирая их, взглянул на Ивана большими голубыми детскими глазами:
— А вы, Иван, человек веселый!
Пылаев про себя чертыхнулся: «Вот детский сад», — и рассмеялся:
— А ты, наверное, не пьешь и не куришь, солист?
— Ладно уж вам, — подала голос Наталья.
Сергей надел очки и серьезно ответил:
— Нет, зачем же… И пью, и курю. И вот… женился.
Панна подсела к Наталье, и они, обнявшись, зашушукались о чем-то.
Пылаев покровительственно положил руку Сергею на плечо: мол, чего там, порядок, и пожалел, что тот ему в товарищи не подойдет. Вот и подарка никакого ему не привез, а сейчас, перебирая в уме безделушки, гадал, какой же для него изобрести подарочек, но ничего не мог придумать: никогда ему не приходилось одаривать артистов.
Ну, вот и встретились, все на месте, в сборе. Скоро все соберутся и засядут за стол, и опять дом загуляет, и так будет продолжаться много-много дней, и будет нужно жить рядом с другими, о чем-то говорить и с утра думать, о чем разговаривать и чем заняться…
Каждый день Панна будет торчать перед глазами, и каждый день он будет ей завидовать, завидовать тому, что она шумная, довольная и веселая, и нужно видеть ее счастливой, похваляющейся своим ненаглядным муженечком, слушать ее приторную похвальбу: «Да как же мне его не любить? Я ведь стук его сердца за километр слышу!»
Все! Умерла теперь для него Панна. Отлетала жар-птица. А он ведь только к ней и ехал.
С этим теперь придется примириться, и еще примириться с глухим сожалением, что его в чем-то обошли, и носить в душе неприязнь к ее чистенькому, выглаженному мальчишечке, нарядной игрушке, с его вежливостью и сверкающей улыбкой глаз под очками, когда он рядом с Панной, и раздражение, когда за обильно уставленным столом довольный Филипп Васильевич поднимает рюмку, провозгласит всем здравие и чокнется первым с покрасневшим от счастья Сереженькой, и до щемящей тоски захочется повернуть судьбу по обратным рельсам к железногорскому степному приволью, где днем и ночью ухарски посвистывает шаталомный ветер-сквознячок.
Он понимал, что его раздражение и всякие переживания от безделья, оттого, что не к чему приложить руки, и приходил к пугающей мысли, что не руки тут виной, а то, что не к чему приложить душу.