К книге
Молния в черемухеКОЧЕГАРЫ Рассказ. III
100%
КОЧЕГАРЫ Рассказ. III
59

Не гаснет! Огонь раздут, и вспыхнуло красно-желтое облако пламени, и горит оно, согревая человека. Огонь горит веками, не потухая, разве не его принес людям Прометей, обжигая ладони, а человечество сквозь дни и годы сберегло его до наших дней, и каждый, даже Семечка, рабочими руками несет этот огонь, как на эстафете, другим!

…И вообще, черт возьми, хорошее это дело, быть хозяином огня и тепла! Тут тебе и печи, и лампы, и машины, и люди, которые горят огнем, как сердце Данко, или как люстра на Мишкиной свадьбе. Ведь это он, Семен Былинников, купил люстру в подарок на свадьбу друга за двести пятьдесят рублей шестьдесят четыре копейки, чтоб всех удивить и чтоб на свадьбе было светло!

Семечка бросил лопату, вытер руки о фуфайку, восторженно и одухотворенно воскликнул, обращаясь к кочегарам:

— Рабочий класс, слушай подручного! Стихами говорить не умею, но знаю много наизусть.

Семечка увидел снисходительные улыбки Терентьевны, Тягленко, Рыжова и грузчиков. Они ждали от него нового представления.

— Вчера родилась еще одна семья, еще одна ячейка государства. Я говорю о Мишке, моем друге, я был на свадьбе. Не знаю, какая она по счету у человечества. Кто Мишка?! Крановщик! Эва, говорит, кран-то… мои руки! Р-раз — беру секцию трубы, подкошу — пожалуйста! А уж сварщики ждут. Смотрю — уже готово! Прихожу утром со свадьбы… Ну, понятно, не доспал, а может, не допил, голова вертится, как земной шар. И петухи поют. Поют птички! Между прочим, один мой знакомый написал такие стихи под названием «Рассвет».

Семечка встал в позу на цементном полу, как в клубе на сцене, и, выждав паузу, краснея, продекламировал стихи «знакомого».

Все знали, что Семечка пишет стихи и печатает их в заводской стенгазете.

Кричат седьмые петухи

На этом древнем свете.

А я всю ночь пишу стихи

О будущем рассвете.

Хоть петухам с утра торчать

Удобно на насесте,

Но целый мир перекричать

Они не смогут вместе.

Но и шторма, и все ветра,

И жгучих гроз паденье

Не властны запретить с утра

Домашним птицам пенье.

Ах, эти древние часы!

Будильники живые!

Клюют по зернышку росы

Во всех краях России.

Я смыслу птичьей песни рад:

Положено по праву

Им все столетия подряд

Будить на труд и славу.

И, как всегда, встают чуть свет

Рабочий, пахарь, воин.

Кто всей земле кует рассвет —

И в мире жить достоин.

— Ну, как? — Семечка вытер ладонью пот со лба.

Терентьевна прослезилась, оглядывая Семечку и думая, вот ведь один живет, без отца и без матери, а не скажешь, что сирота. Весел и умен, и живет складно. Тягленко вспомнил о своих украинских петухах, засмеялся, расправляя усы. И правда, будильники живые, бисова душа! Ловко, чертяка. Рыжов что-то пробормотал под хохот грузчиков и приготовился ждать продолжения.

— Так вот я и говорю, — докладывал дальше Семечка, польщенный общим вниманием, — Мишка вчера всю свадьбу на ногах стоял — так положено, и подарков много. Кричат гости: «Сыр беру, на сыр кладу!» Пожалуйста, молодоженам подарок! Рюмку — бац! И вся игра! Ша, забыли! А Толя Калинкин, он слесарь в паровозном депо, целый куль развязал, а в нем только соска! Вот смеху! А Мишка на свадьбе хорошим был, красивым, даже лучше, чем в жизни, и невесту целовал при всех, когда кричали «горько», а потом пьяным стал и целовал ее, уже не дожидаясь «горько».

Кочегары хохотали. Они уже привыкли к неуклюжему юмору Семечки и слушали его терпеливо, потому что он был моложе всех, а у них за плечами стояла целая жизнь, в которой были и свадьба и похороны… После Семечки, который обычно становится торжественным и милым, когда его все слушают, они вспоминают или говорят о чем-нибудь хорошем и светлом в жизни и перескакивают через плохое, горестное, отмахиваясь от этого плохого и горестного, как от мухи. На людях рабочий человек говорит и вспоминает только о приятном, и дело тут не в чести и гордости за себя, а в том, что вся его жизнь, какая бы печаль в ней ни присутствовала, с первого удара молота, с первого торжественного «начала» до усталого и прекрасного «шабаш» уходит на хорошее и светлое, которое он делает, рождает, «робит» и которое можно потрогать руками.

Есть какая-то незримая связь между работающими, между людьми гордыми и сильными духом, и они все понимают честно: и искреннюю шутку, и снисходительную похвалу, и неприятный, фальшивый начальственный окрик. И от первой к школьникам просьбе «Уважайте труд уборщиц» до торжественного и категорического «Кто не работает, тот не ест!» и возмужалого понимания могучего и гордого «рабочий класс», — они, работая, думают о будущем. Да, Семечка молод, но уже не петухи и гудки будят их на труд и славу, а настоящие, летающие вокруг Земли звезды, шторма и ветра с орудийным порохом, победные лозунги о свободе маленьких стран с большой судьбой… И на долгом, но верном пути к тому обязательному и вселюдскому, о чем под выстрелы и жар обжигающей крови решали навсегда в красные от знамен октябрьские ночи их деды и отцы, на этом пути всегда, каждый день, они — кочегары судеб всех на земле, и что там, кто ни говори, а огонь жизни — в их руках, и он никогда не погаснет. Они понимают это, хоть и не говорят об этом, а потому их эта связь крепче железа.

Сообщение Семечки о Мишкиной свадьбе разбередило их, и они невольно стали вспоминать каждый о своей.

Первым подал голос Рыжов, видно, ему надоело молчать или он вспомнил что-то такое, о чем не мог не сказать.

— Да-а… Сбросить бы с плеч годков этак двадцать, я б такую свадьбу соорганизовал, что куда твои рецепты!

— Да ты и сейчас молодец! — подбодрила его Терентьевна и заметила, что Рыжов чуть застеснялся и глаза его потемнели.

— Ну, молодец не молодец, а все же не женатый, а потому молодой. Вот ты, Терентьевна, только раз невестой была, а у меня этих свадеб в жизни сыграно, что и пробирок в аптеке не хватит сосчитать…

Тягленко приподнял свисающие кисточки своих запорожских усов:

— Ну, и яка ж из них, пробирок твоих, не пустая?

Рыжов подумал немного, почесал затылок.

— Свадьба, что ж, она и есть свадьба, гулянка пройдет — и путь для тебя закрыт. Моя, очевидно, не пришла, о которой мечтаю. Все еще впереди.

— Не знаемо, не знаемо… — покачал головой Тягленко, — у нас с Терентьевной как раз пришла, вовремя.

— У кого как.

Рыжов замолчал. Заговорила, стесняясь, Терентьевна.

— У меня свадьба интересная. Я еще тогда молодая была, все песни пела. Ну, гуляли мы с Митей. Он на заводе тогда первым молотобойцем был. Зарабатывал хорошо. Мы уже давно порешили по любви, значит, вместе жить, но у Мити в то время комнаты не было — жил в общежитии, ну а я шестая у маменьки. В тот день, весной, в цеху (я тогда уборщицей работала) замечать я стала, что это вдруг товарищи Митины посмеиваются да переглядываются, а сам он мне подмигивает. После работы переоделись и гурьбой в поселок пошли, а раньше-то мы только вдвоем с Митей возвращались. Смотрю: ведут меня куда-то, не в мою сторону… Зайдем, говорит Митя, сюда на минутку. Заходим, а там… уже стол накрыт и гости. Митя обнял меня за плечи, к столу подвел. Вот, говорит, вам и моя невеста. Я сначала-то не поняла, осердилась чуть. А тут уж со всех сторон «Горько!» кричат. Ну, куда же деваться… «Горько» так «горько», хотя мне было совсем не горько.

Семечка снисходительно улыбался. Ничего такого он не вспоминал, потому что был молодым и, к сожалению, неженатым. Он только вздыхал и улыбался, слушая старших, и утешал себя тем, что когда-нибудь и для него настанут такие же счастливые дни. Однако он принимал независимый вид, когда на него поглядывали, и по улыбке его можно было подумать, что и он не дурак и что есть у него кое-кто на примете и кое-какие воспоминания.

— Ну, а ты, Семен, яку кралю сватать будешь?! Выбрал уже?! — Тягленко отечески хлопнул его по плечу.

— А я не скажу. Вот приглашу на свадьбу, тогда самолично представлю.

Терентьевна попросила.

— А ты, сынок, скажи. Уж больно охота на твоей свадьбе рядом с невестой посидеть!

Тягленко перебил:

— Уж не та ли, яка на днях тебе синяк под глаз посадила, что твоя цыбуля. Ось такой!

Семечка рассмеялся и пошутил:

— Не-е! Не та! Та — не та… Та просто та… А это — моя! Вот здесь! — постучал себя по сердцу и поперхнулся. Он вспомнил о дочке Тягленко, о Маринке. Испугался, что ненароком проговорится.

— Ну, ну… готовьсь, приглядывайся. Вот я тоже-ть, когда в хлопцах ходил, еще до встречи с Гарпиной, думал: какая же та, моя?! Это дело под Полтавой было. С батькой с ярмарки ехали. Он едет, а я отстал трошки. Смотрю, в саду дивчина поет. И песня гарна и дивчина… должно быть. Раздвинул яблони, гляжу — и замер, будто столбняк на меня напал. Она тоже заметила. Смеется, видно, обрадовалась. Ой, говорит, хлопчик, откуда ты такой красивый?! Ну, я, что птица, перемахнул плетень — и к ней. Стоим не дышим — друг на друга любуемся. Ну, обнял я ее, да шепчу: «посватаемся». Только хотел ее поцеловать, откуда ни возьмись, за мной собаки, как со всего свету, будь они прокляты. А дивчина хохочет. «Геть его, геть!» Я на плетень, отбиваюсь. Сломал той плетень со страху и — ветром по дороге. Пыли облако поднял. Мчусь, уже батьку перегнал! Еле отдышался. Ну, думаю… Вот, кажись, та! — Тягленко расправил усы и с удовольствием заключил: — Це моя Гарпина!

Все расхохотались, даже Рыжов засмеялся беззвучно, только Тягленко сидел с невозмутимым видом, будто хотел сказать: «Смех смехом, а ведь Гарпина стала-таки моей женой, и, слава богу, живем полвека. Не то, что вы: сошлись — разошлись!»

Последнее, конечно, относилось к Рыжову.

Смех и голоса гремели в котельной гулко, с перекатами, как в громадном металлическом чане.

Вдруг все разом смолкло. Веселые котельщики повскакали и стали у своих мест. Отброшенная ударом ноги входная дверь жалобно скрипнула, и в котельную вбежал новый начальник электроподстанции. Он же отвечал и за пар. Высокий и худой, с бледным лицом, в наглухо застегнутой форменной шинели с белыми пуговицами, он стучал сапогами по цементу пола и устало заглядывал каждому в лицо.

— Почему не работаете? — спросил он и посмотрел вокруг, будто искал старшего.

Терентьевна, опершись на лопату, с достоинством наблюдала за этим, как ей казалось, сердитым человеком, и чего-то ждала. За всех она должна держать ответ.

— У нас был перекур, товарищ начальник, — вдруг спокойно сказал Рыжов, и все обернулись в его сторону.

Начальник понимающе кивнул.

Терентьевна хотела что-то сказать, но он уже подошел к ней, потому что не успел задать ей вопроса.

— Почему пол не чист? — спросил он сдавленным голосом.

— Уголь же, — опять произнес Рыжов.

Начальник пристально вгляделся в глаза Терентьевны, вздохнул, взглянул вниз на ее валенок с тяжелой подшитой подошвой, который придавливал кусок угля.

Семечка, подойдя к начальнику, увидел, как тот отодвинул уголь ногой. Он вежливо пояснил:

— Это же котельная, а не вестибюль.

Тот усмехнулся:

— Вестибюль?! В колошниках шлаку вагоны. Газом всех уморите. Очистить пути.

Все начали старательно скоблить лопатами меж рельсов — скоро стали видны рыжие шпалы.

По-прежнему котлы гудели от жара, теряли от марева свои очертания, слышался стук лопат о железо рельсов, заглушая простуженный голос начальника, и когда открывались тяжелые заслонки топок, а вагонетки, полные угля, скрежетали на ходу, — все тонуло в рабочем гуле.

Начальник наклонился к уху Терентьевны и указал рукой на печеную картошку в золе колосников, хлеб на окнах и бутылки молока.

Она недоуменно пожала плечами, говорить было трудно, все равно не слыхать, только по движению губ она читала его крики-слова.

— Почему давление высокое?! Котлы взорвете!

Внезапно стало тихо, прекратился стук лопат, скрежет вагонеток.

Все посмотрели на манометр. В белой закупоренной пробирке на верху котла воды было до середины. Семечка подошел к начальнику и, думая о том, что «начальству всегда виднее, на то оно и начальство, чтоб кричать», все-таки заметил:

— Давление, между прочим, в порядочке. Норматив! Можем даже повысить… Имеем право.

Семечка удивлялся, что начальник только придирается и что не назвал никого по имени и отчеству. И это было ему всего обиднее.

— Кто здесь старший?!

«Этого не знать! Конечно, Терентьевна!» — хотел было выпалить Семечка, но заметил, что Терентьевна молчит, и все молчат, будто при новом начальнике это уже не имеет никакого значения. Но все-таки все кивнули в сторону Терентьевны.

— Вы?! — он уважительно посмотрел на Терентьевну, прищурившись, задержал взгляд на седине волос, выбившихся из-под платка. — Почему не мужчина?

Все рассмеялись.

Он хотел сказать, почему старший не мужчина, но все поняли по-другому.

Ему стало неловко, и уже мягче он стал расспрашивать ее о том, какой у нее стаж работы и не пора ли ей на пенсию. Много в этих вопросах было жалеющего и уже не крикливого, и Терентьевна, вспомнив о письме сына Юрия, обиделась. Обиделась с гневом, отчаянно и решительно она выпрямилась и сказала этому человеку в лицо:

— Я, молодой человек, по своей воле работаю. Да! Это наш завод. Государственный и вы, не знаю вашего имени…

Терентьевна отвернулась. И всем стало заметно, как дрогнули ее плечи, как она наклонила голову, вздыхая потаенно… Ей хотелось плакать, но было стыдно. Рабочие загородили ее. А она говорила громко, но будто думая вслух:

— Родные мои люди. Я стара. Всю жизнь работала… И не устала… еще. И у меня есть сыновья.

Рыжов выкрикнул твердо и грубо:

— Мы Терентьевну в обиду не дадим! Ругайте всех!

Семечка сдвинул на затылок фуражку:

— А что насчет молока и картошки — нам сам директор разрешил!

Тягленко молчал, потому что Терентьевна в каком-то полузабытьи повторяла:

— У меня есть сыновья. Не знаю вашего имени…

— Моя фамилия Грабчак Сергей Дмитриевич.

Начальник по фамилии Грабчак как-то странно посмотрел на Терентьевну, на обступивших ее рабочих и, видя и слыша, что седая женщина плачет и все повторяет, что у нее есть сыновья, прошептал, будто извиняясь:

— Знаете… И у меня… была… дочь… вчера… Леночка.

Нахмурился. Щека его подергивалась. Лицо было чистое, белое, только глаза из синих, холодных, стали темными и до боли грустными.

Терентьевна обернулась:

— Как так?!

Грабчак ничего не ответил, только махнул рукой и отвернулся.

Всем вдруг стало неловко, будто они были виноваты не по работе, а в чем-то другом, большом и важном, что называют горем, неловко еще оттого, что они ничем не могут помочь этому человеку, который доверил и поведал им об этом. Они только поняли, что у него умерла дочь и теперь он совсем одинок. Наступило молчание.

Семечка рассматривал стены и окна. Он растерялся и хлопал непонимающе глазами, думая о том, как это могут люди вдруг ни с того ни с сего умереть, когда впереди жизнь и жизнь?!

По всей стене, там, где стояли рядом котлы, проходила глубокая черная трещина. Почему-то раньше он ее не замечал.

Рыжов тупо уставился в блестящую желтую точку на цементном полу. Сначала он подумал, что это белая пуговица, желтая от пламени, но подняв ее, ощутил металл и, рассмотрев, удивился: две копейки. Это было нелепо и глупо сейчас, и ему очень захотелось раскрыть все окна и двери.

Грабчак тяжело вздохнул и тихо вышел.

Все посмотрели ему вслед и, когда, жалобно скрипнув, закрылась дверь котельной, продолжали молчать.

— Вот приходил как начальник, а ушел как Сергей Дмитриевич. И жалко его, — сказал Рыжов и взял лопату.

Грузчики опять полезли наверх. Тягленко крутил усы и покачивал головой. Терентьевна, будто стала в чем-то виновата, смотрела на пламя и думала о своем. Один Семечка, огорошенный всем, что было, ничего не мог понять и, обиженный недоверием начальника и тем, что все как-то умолкли и до него нет дела, не сдавался и ворчал, рассуждая вслух о Грабчаке:

— Котлы взорвете! Техника безопасности! А где она, например, в моих сердечных делах?! Кто проверил?! Проверили, да не все. Я вот, например, всерьез жениться замыслил, а живу в общежитии. Дайте мне, говорю, комнату в каменных домах. Нет, говорят, погоди: ты еще дыму не глотал. Семейных много. Ну, а где здесь в моей будущей семейной жизни техника безопасности?! Соблюдают?! Забыли. А у меня, может, любовь, мне, может, и некогда дым глотать. А то кричать каждый умеет. Как варяг набежал, нашумел. А огонь все равно горит!

Семечку не слушали. Терентьевна только укоризненно посмотрела на него, и когда он умолк, сказала каким-то чужим, осевшим голосом:

— Давайте, товарищи, работать.

В ушах по-прежнему гудело пламя, в глазах рябило от огня, и, как всегда, подпирая потолок, стояли громадные горячие котлы, наполненные паром, согревающие цехи и людей.

Терентьевне грустно. Впервые она почувствовала, что устала. Неужели это ее последний рабочий день, и ей действительно пора на пенсию? Сын Юрка и Грабчак сегодня сказали ей об этом. Значит, и она временная?! Пришла пора и на отдых?! А дома что же делать?! Сиднем сидеть, на картины смотреть?! Нет! Нет! Ведь всегда была молодой, приходили весны, цвела черемуха. И откуда только брались силы. И дети рождались. Росли. Это ведь тоже работа. Потрудней. От них не уйдешь на пенсию. И все это — твое родное — как жизнь… Отнимут — больно и горько. А не по правде и обида тяжелей. Да! Вот возвратятся сыновья, молодые, веселые, умные — все в люди вышли! И пойдет она с ними вечером в клуб и сядет обязательно в первом ряду. «Может быть, мне уйти с работы, когда родится первый внук!!!»

«Ну-ну, не плачь», — приказала она себе, и стало радостно-радостно у нее на душе от этой мысли о первом внуке. Как это раньше не пришло ей в голову?! А ведь хорошо?! Должны ведь когда-нибудь сыновья пережениться?! Да. Да! Нужно всегда думать о хорошем. Плохое уходит, а хорошее остается. И, несмотря на горести и усталость, на беды и трудности, она все равно счастлива. Потому, что нельзя от жизни уйти на пенсию, и потому, что все впереди.

Она грустно засмеялась.

Тягленко, Рыжов, Семечка подошли к ней, кивнули на заслонки. Сквозь окошечки виден огонь.

— Пора!

Тягленко натянул кепку на лоб и, посмотрев на дремлющих грузчиков, спросил:

— Не разбудить ли?

Терентьевна подумала, медленно оглядела кучи угля и отрицательно покачала головой.

— Пусть отдыхают. На огонь еще до-олго хватит!

И снова работа, и снова пламя, которое никогда не погаснет.

Предыдущая главаГлава 59 из 59К книге