Все готово. Комната правления совхоза полна людей. Пришли рабочие из бригады, оленеводы из стойбищ, подъехали гости из соседних паулей.
Пришел и отец Чарэмы.
Он держит на руках малыша. Наталья разрешила ему взять его с собой, только велела завернуть потеплее, покрепче и закрыть лицо.
Чарэма уже установил щит и стоял, вытирая руки. Сначала он не увидел отца. Первыми вошли Селиванов с Акрыновым, а потом Белов и Анюта.
Отец шел в середине, кланяясь и кивая знакомым, отвечал на приветствия.
Кивнул он и Чарэме. Кивнул, оглядел его.
— Здравствуй, сын.
— Паче, рума отец.
— Вот пришел на праздник. К тебе пришел в гости. С румой Беловым пришел.
— Мама где?
— Мать не пришла. Дома осталась. Не встает еще. Поправляется.
Помолчали.
— Это… брат мой? — спросил Чарэма, беря на руки малыша.
— Это… сын мой, — ответил Хантазеев.
Манси обступили Хантазеева, начали поздравлять его с новым сыном, хвалить Чарэму, брать на руки ребенка.
— Хантазеев! Сын у тебя какой… большой, большой!
— Хой! Гора! Я ему имя такое дал.
— Мы про Чарэму говорим.
— А я про Хоя. Вот он какой у меня. Лучше Чарэмы.
— Поздравляем с сыном тебя.
— Спасибо, спасибо.
«Любят Чарэму и меня любят», — думал Хантазеев.
У щитка разгорелся спор: кому включать свет.
— Селиванову включать. Шефу!
— Акрынову, директору.
— Пусть Белов Поликарп Иванович включит. Это мечта его.
— Жребий метнем! Чтоб никому обидно не было.
Послышался голос Анюты:
— Как же так! Чарэма здесь родился! Чарэма — бригадир наш! Чарэма и щит устанавливал. Ему включать!
Селиванов кивнул: правильно.
Поликарп крикнул:
— Включай свет, Чарэма Хантазеев. Свет от юга до океана, елки-моталки!
Все притихли, ожидая. Казалось, было слышно, как стучат сердца, как стучит весна в окна, открытые настежь. Оленеводы, рыбаки, охотники из дальних становищ, мальчишки смотрят на Чарэму.
Он медлил: пусть помолчат, пусть радость ожидания еще сильней заставит стучать сердца.
Горят керосиновые лампы, восковые свечи. Свет слабыми полосками освещает лица, одежды, стены.
Ленин в кумачовой рамке глядит задумчиво с портрета.
Люди ближе встали в круг.
— Включай, Чарэма, милый! Давай, давай, сынок, не томи!
«Умный у меня стал Чарэма. Большой человек стал Чарэма!» — подумал Хантазеев и крепче прижал Хоя к груди.
Послышался шепот Поликарпа:
— Товарищ Ленин, свет включаем!
Селиванов заметил слезы на глазах Белова, положил ему руку на плечо и подал знак Чарэме.
Чарэма плотно вложил ножи рубильника в губки и вздохнул. Синеватая стрелка вольтметра прыгнула и остановилась на 220 вольтах. Вспыхнуло яркое желтое пламя, ударило в глаза. Глаза зажмурились, как будто в комнату вкатилось целое солнце. Люди вскрикнули, кинулись друг к другу, протянули руки к лампочкам и зааплодировали шумно, дружно.
Хантазеев еле сдержался, чтоб не заплакать, видя, как радуются люди, как целуют сына Чарэму знакомые и незнакомые — манси и русские.
«Сын! Чарэма! Я горжусь тобой. Я рад! Не прав я, не прав. Обида мала моя. Радость больше. Ты мне сын родной, ты всем сын родной! Ты всем нужен! Я отец, старший, — так я думал. А люди старше меня. Народ — твой отец. Род Хантазеевых большой, большой: вся страна — род! Ты принес людям свет. Ты вернулся в родной пауль. Ты вернулся совсем другим».
Все расступились. Это Хантазеев, отдав соседу ребенка, подошел к Чарэме.
— Паче, рума сын.
— Паче, рума отец.
Обнялись, поцеловались.
Люди передавали друг другу ребенка Хантазеева, смотрели на него, щекотали, говорили ласковые слова, как будто он являлся виновником торжества. А он заплакал. Его плача не было слышно в веселом шуме других голосов. Когда по кругу очередь дошла до Селиванова, тот взял малыша на руки и, улыбнувшись чему-то, поднял его вверх, к лампочке, к свету.
Наталья засмеялась встревоженно:
— Что вы, Иван Петрович! Он плачет. Он же еще маленький. Ну, хватит… Дайте-ка мне его. Плачет…
— Зачем плачет? — сказал Хантазеев. — Разве он плачет? Поет, не плачет! Поет! Песню поет! Радуется. Маленький?.. Большой он. Как Чарэма… большой. Гора — имя его!
Старики запели, и лучшие плясуны начали праздник.
Танец охотника сменялся танцем оленевода, рыбака, путника, влюбленного, оленя, медведя, волка.
Лучше всех плясал Бахтиар. В этом искусстве ему Не было равных. Неуклюжий и толстый, он взмахивал платками, приседая, колол ножом воздух, изображая единоборство с медведем.
Хантазеев сидел в почетном кругу, среди стариков-манси, среди русских начальников.
Чарэма глядел на веселое, доброе лицо отца, радовался. «Гнев прошел у него. Снял он проклятье с меня. Завтра обойду всех родичей. Обычай гостя нужно соблюдать. Буду говорить с ними, послушаю новости, песни послушаю».
Старуха Анямова играла на санголте. Закрыв глаза, выводила смычком таежную мансийскую мелодию.
Кто-то принес баян. Заиграли «русскую барыню».
Анюта вышла в круг, застучала дробно каблучками.
Хантазеев, покачивал в такт головой: «Хороша девка!»
Когда Анюта, уставшая и раскрасневшаяся, встала рядом с Чарэмой, тот тронул ее за плечо и, смотря в синие блестящие глаза, позвал:
— Анюта! Идем… туда! — и указал на дверь. Вышли на крыльцо, вскрикнули оба от восхищения.
В избах и юртах пауля горел свет. Над улицами на столбах светились под жестяными абажурами лампы.
— Анюта, пойдем! На стойбище, в мою юрту, к матери моей.
На улицах было празднично, светло, только гора над паулем высилась темная, громадная, да сосны у озера стояли густые, хмурые.
Теплые запахи трав тундры и озерной воды стояли над паулем, по которому шли Чарэма и Анюта.
— Твоя мама мне очень понравилась. Но мне неловко, неудобно приходить второй раз сегодня. Я была днем!
— Ты ведь идешь со мной. И потом мы должны прийти вместе.
— Ой, все-таки я… боюсь… У тебя отец такой строгий, — сказала Анюта.
— Нет, нет. Он полюбит тебя, вот увидишь.
Взяли друг друга за руки, пошли рядом. В темном озере колыхались отражения огней, будто лампочки зажглись в воде, а за соснами лежала молчаливая тундра. И казалось, над ее просторами, затмевая холодную луну, плыл яркий свет по мансийским паулям и стойбищам все дальше и дальше — туда на север, в горы, в низины, к океану, неся земле тепло, а людям — радость, весну и молодость.