К книге
Джейн Эйр. УчительУчитель. Глава 22
97%
Учитель. Глава 22
64

Когда я вернулся к себе, было уже два часа пополудни; обед мой, только что доставленный из соседней гостиницы, дымился на столе, и я сел, помышляя подкрепиться; однако, словно на тарелке вместо вареной говядины с фасолью были навалены глиняные черепки да осколки стекла, я не мог съесть ни куска: аппетит меня покинул напрочь.

Раздраженный видом пищи, к которой не мог и прикоснуться, я убрал ее в посудный шкаф и, снова сев, вопросил себя: «Ну и что ты будешь делать до вечера?» – поскольку до шести часов мне ни к чему было идти на рю Нотр-Дам-о-Льеж, обитательницу которой (а мне она там, разумеется, представлялась единственной) задерживали где-то уроки.

С двух до шести я проходил по Брюсселю и по собственной комнате, за все это время ни разу даже не присев. Когда наконец пробило шесть, я находился в спальне, где, только что ополоснув лицо и нервно дрожащие руки, стоял у зеркала; щеки у меня были багровыми, глаза горели, хотя во всем остальном я казался, как обычно, спокоен.

Быстро сбежав по лестнице и оказавшись на улице, я с радостью отметил, что уже сгущаются сумерки; они тут же окутали меня благодатной тенью, и осенняя прохлада, наносимая порывистым ветром с северо-запада, действовала бодряще. Другим же прохожим, как я заметил, вечер казался холодным: женщины зябко кутались в теплые шали, мужчины застегивались на все пуговицы.

Бываем ли мы абсолютно счастливы? Пребывал ли я тогда на вершине счастья? Нет, неотступный, все возрастающий страх не давал мне покоя с той самой минуты, когда я получил наконец добрые вести. Как там Фрэнсис? Вот уже два с лишним месяца, как мы не виделись, и полтора – с того дня, когда я получил от нее последнюю весточку. На то ее письмо я ответил короткой запиской в дружеском, но бесстрастном тоне, без малейшего намека на продолжение переписки или возможный визит.

Тогда мое суденышко зависло на самом гребне волны рока, и я не знал, куда его выбросит безжалостный вал; я не мог тогда связать даже тончайшей нитью судьбу Фрэнсис со своей: я решил, что, если суждено мне разбиться о скалы или прочно сесть на мель, никакой другой корабль не разделит со мною несчастье.

Но ведь полтора месяца – время немалое, и положение мое изменилось. Только все ли у нее хорошо, как прежде? Разве мудрецы все не сошлись на том, что вершинам истинного счастья нет места на земле? Я едва осмеливался думать о том, что всего пол-улицы, возможно, отделяют меня от полной чаши блаженства, от той благословенной влаги, что, говорят, проливается только в раю.

Наконец я остановился у ее парадной двери; я вошел в тихий дом, поднялся по лестнице; в коридоре было пустынно, все двери были закрыты; я поискал глазами опрятный зеленый коврик – он лежал на своем месте.

«Это обнадеживает! – подумал я и подошел к двери. – Однако надо приуспокоиться. Нельзя врываться к ней и с ходу устраивать бурную сцену встречи».

И я замер у самой двери.

«Там абсолютно тихо. Она дома? Есть ли там хоть кто-нибудь?» – спрашивал я сам себя.

Словно в ответ, послышался тихий шорох, будто просыпались мелкие угольки через решетку, затем в камине пошевелили, и кто-то заходил взад и вперед по комнате.

Я стоял как зачарованный, напряженно вслушиваясь в эти звуки, и еще более был заворожен, когда уловил тихий голос, голос человека, явно говорящего с самим собою, – так Одиночество могло бы говорить в пустыне или в стенах заброшенного дома.

В пещеру эту он один

Входил в недобрый час,

Когда во дни гонений, сын,

Господь оставил нас.

Лилась в болотах Бьюли кровь,

Он шел сюда, суров,

И вслушивался вновь и вновь

В полночный вой ветров.

Ибо по кряжу Шевиот

Коварный враг бродил,

И смертоносных стрел полет

Тьму ночи бередил[225].

Я различил слова старинной шотландской баллады. Вскоре, однако, баллада оборвалась, последовала пауза; затем было продекламировано другое стихотворение, уже по-французски, совсем иного содержания и стиля.

Вначале робкий интерес,

Потом к основам путь,

А после вдумчивый прогресс,

Проникновенье в суть.

Потом же – никаких преград,

Мне только в радость труд;

Иссякли силы? Слово, взгляд

Мне их сполна вернут.

Из всех своих учеников

Он выделил меня:

Он лишь со мною столь суров

И учит, лишь браня.

За лень и небреженье он

Легко прощает всех,

И только мне одной вменен

В вину любой огрех.

Их заблуждения – пустяк,

Пусть бродят, где хотят,

Но всякий мой неверный шаг

Его ввергает в ад.

За соседней дверью послышался какой-то шум, и, чтобы меня не застигнули подслушивающим в коридоре, я поспешно постучал к Фрэнсис, вошел – и предстал прямо перед ней. Фрэнсис медленно ходила по комнате, и занятие это вмиг было прервано моим неожиданным вторжением.

С нею были лишь сумерки и мирное рыжеватое пламя; с этими своими союзниками, Светом и Тьмой, Фрэнсис и говорила стихами, когда я вошел. В первых строфах, в которых я узнал балладу Вальтера Скотта, звучала речь далекая, чуждая ее сердцу, как эхо шотландских гор; во втором же словно говорила сама ее душа.

Фрэнсис казалась грустной, сосредоточенной на какой-то одной мысли; она устремила на меня взгляд, в котором не было и тени улыбки, – взгляд, только вернувшийся из мира отвлеченности, только расставшийся с грезами. Каким милым было ее простое платье, как аккуратно и гладко убраны темные волосы, как уютно и чисто было в ее маленькой тихой комнате!

Но к чему – с этим ее задумчивым взором, с надеждой только на собственные силы, со склонностью к размышлениям и творческому поэтическому подъему, – к чему ей любовь? «Ни к чему, – словно отвечал ее печальный, мягкий взгляд. – Я должна взращивать в себе силу духа и дорожить поэзией: первая явится мне поддержкой, а вторая – утешением в этом мире. Нежные чувства человеческие не расцветают во мне, как не вспыхивают и человеческие страсти».

Подобные мысли посещают порою некоторых женщин. Фрэнсис, будь она и в самом деле так одинока, как ей это казалось, едва ли особенно отличалась бы от тысяч представительниц своего пола. Посмотрите на целую породу строгих и правильных старых дев – породу, многими презираемую; с самых молодых лет они пичкают себя правилами воздержанности и безропотной покорности судьбе. Многие из них буквально костенеют на столь строгой диете; постоянный контроль и подавление собственных мыслей и чувств со временем сводит на нет всю нежность и мягкость, заложенную в них природой, и умирают эти особы истинными образчиками аскетизма, словно сооруженными из костей, обтянутых пергаментом. Анатомы вам сообщат, что в иссохшем теле старой девы обнаружено было сердце – точно такое же, как у любой жизнерадостной супруги или счастливой матери. Возможно ли сие? Сказать по правде, не знаю, но весьма склонен в этом усомниться.

Итак, я вошел, пожелал Фрэнсис доброго вечера и сел. Возможно, с того стула, который я себе выбрал, она только недавно поднялась – стоял он возле маленького столика, где лежали бумаги и раскрытая книга. Трудно сказать, узнала ли меня Фрэнсис в первый момент, во всяком случае, теперь-то уж узнала точно – поздоровалась она со мною мягко и почтительно.

Она не выказала ни малейшего удивления, я же был, как всегда, хладнокровен. Мы встретились так, как всегда встречались прежде – как учитель и ученица, не более того. Я принялся перебирать бумаги; Фрэнсис – внимательная и услужливая хозяйка – принесла из соседней комнатки свечи, зажгла и установила поближе ко мне; затем она задернула штору на окне и, добавив немного дров в камин, и без того яркий, подставила к столику второй стул и села справа от меня.

Первый листок в стопке содержал перевод некоего очень мрачного французского автора на английский, вторым был листок со стихами, за который я тут же и взялся. Фрэнсис чуть приподнялась, порываясь забрать у меня захваченную добычу и говоря, что ничего интересного там нет – так, мол, черновик стишков. Я оказал решительное сопротивление, перед которым, я был уверен, она отступит; однако вопреки ожиданиям пальцы ее цепко ухватились за листок, и я едва его не лишился. Но стоило мне только коснуться ее пальцев, как Фрэнсис отпустила листок и отдернула руку, моя же рука охотно последовала бы за ее, однако я сдержал этот порыв.

На первой страничке моего трофея были строки, которые мне довелось уже услышать из-за двери; продолжение являло собою не то, что почерпнул автор из собственной жизни, но что родилось в его воображении, отчасти навеянное пережитым.

Когда терзал меня недуг,

Он злился, не таясь,

Ведь он над ученицей вдруг

Свою утратил власть.

Но вот, поняв, в какой раздор

Пришли мой дух и плоть,

Он произнес, потупив взор:

«Спаси ее, Господь!»

Его рука в мою легла,

И был то дивный сон,

А я ответить не могла,

Хоть знала – рядом он.

Но, жизнь во мне затеплив вновь,

От гибели храня,

В тот миг Надежда и Любовь

Пришли целить меня.

Он вышел, и моя душа

Пошла за ним вослед,

К выздоровлению спеша,

Безмолвный дав обет.

Когда же я вернулась в класс,

Где долго не была,

Сверкнула радость – пусть хоть раз!

С сурового чела.

Последний кончился урок,

Свободы миг настал,

Он, как всегда, к другим был строг,

Мне ж ласково сказал:

«Джен, наконец-то позади

Учебы длинный день,

Из школы прочь! Поди, поди!

Ведь ты бледна, как тень.

В саду прохлада, под кустом

Удобная скамья,

Передохни там, а потом

Тебя окликну я».

Тот полдень, дивный для души,

На пользу мне пошел,

Я провела его в тиши,

Средь птиц, цветов и пчел.

Но вот наставник из окна

Меня окликнул: «Джен!»

Вернулась я, оживлена,

Под сень знакомых стен.

По коридору он шагал,

Но лишь я подошла,

Исчез свирепый рта оскал,

Немой укор с чела.

«Да, бледности уж прежней нет,

Что ж, Джен, я рад вдвойне».

Я улыбнулась – и в ответ

Он улыбнулся мне.

Ушел бесследно мой недуг,

Опять меж школьных стен

Всем прочим праздность сходит с рук,

Всем прочим – но не Джен.

Мне – самый сложный перевод

И самый длинный стих,

Тружусь я ночи напролет,

Чтоб превзойти других.

В ответ – скупая похвала,

Но глаз наметан мой:

Из хмурых взглядов извлекла

Я смысл совсем иной.

И пусть он на расправу скор,

Поток обидных слов

Течет – я знаю – не в укор:

Он ласков, пусть суров.

«Вот книга славная – прочти,

Возьми цветок, он твой».

И ропот Зависти почти

Мне в Радость в миг такой.

Да, без усердия – ни дня,

И труд пошел мне впрок:

Я стала первой – и меня

Лавровый ждет венок.

И пред наставником склонясь

В минуту торжества,

Я ощутила: нашу связь

Не претворить в слова.

Тщеславия слепящий свет

Мне осенил чело,

А сердце вскрикнуло в ответ

И кровью изошло.

Да, час триумфа роковой

Мне застила беда:

Мне завтра за море, домой,

Навеки. Навсегда.

Чуть позже в комнате его

Вдвоем сидели мы,

И я сказала: без него

Мне жить в юдоли тьмы.

Молчал он, крик души тая,

Ведь горек наш удел,

От горя разрыдалась я,

А он лишь побледнел.

Его зовут. «Ступай же!» Но —

Объятий крепких плен,

«Ну почему нам суждено

С тобой расстаться, Джен?

Ты прочь, моя душа, уйдешь,

Мне ж думать вновь и вновь:

Ну где еще ты обретешь

Столь крепкую любовь?

Мое приемное дитя

Храни, Господь, лелей,

Когда ярятся, вдаль летя,

Ветра во тьме морей!

Зовут опять… Ко мне на грудь

Склонись – и в путь, о Джен!

Да, мир жесток, но не забудь:

Твой дом – меж этих стен!»

Прочитав стихотворение, я принялся делать на полях незначительные карандашные пометки, думая тем временем совершенно о другом – о том, что героиня этой истории сидит сейчас рядом, не дитя-ученица, но девятнадцатилетняя девушка, что она может стать моей, как этого жаждет мое сердце, что теперь я избавился от проклятой Нищеты и что ни Зависть, ни Ревность не вторгаются в наше тихое свидание. Я чувствовал, что ледяной панцирь учителя уже готов растаять, хочу я этого или нет; нет больше надобности взирать сурово на ученицу и непрестанно хмурить брови, вызывая строгую морщинку над переносицей, – теперь можно позволить выплеснуться своим чувствам и искать, требовать, вымаливать ответных.

Размышляя таким образом, я пришел к выводу, что даже трава на Ермоне[226] никогда не пила на заре более свежей и благодатной росы, чем то блаженство, каким упивался я в этот час.

Фрэнсис поднялась с некоторой обеспокоенностью и, пройдя передо мною, помешала в камине, который в этом вовсе не нуждался, затем стала переставлять разные маленькие безделушки на каминной полке – легкая, стройная и грациозная, в чуть колышущемся и шелестящем всего в ярде от меня платье.

Случается, в нас возникают такие порывы, которые мы не в силах укротить, которые настигают, точно тигр в прыжке, и подчиняют нас себе. Не так уж часто подобные порывы бывают скверными, и Рассудок довольно скоро убеждается в благоразумности поступка, на который толкнул нас Порыв, и тем самым оправдывает собственную пассивность. Трудно передать, как это произошло, – я вовсе не намерен был этого делать, – но в следующий миг Фрэнсис уже сидела у меня на коленях: внезапно и решительно я усадил ее и теперь цепко удерживал.

– Monsieur! – воскликнула Фрэнсис и затихла, более ни слова не сорвалось с ее губ.

В первое мгновение она, казалось, была крайне поражена случившимся, однако очень быстро изумление это рассеялось; ни страха, ни негодования в ней не было: в сущности, она всего лишь сидела чуть ближе обычного к человеку, которого она бесконечно уважала и которому привыкла доверять; девственное смущение могло бы побудить ее на борьбу, но чувство достоинства предотвратило бесполезное сопротивление.

– Фрэнсис, насколько хорошо вы ко мне относитесь? – вопросил я.

Ответа не последовало: она оказалась в слишком необычной, удивительной для себя ситуации, чтобы что-либо мне сказать. Понимая это, я не торопил ее и выдерживал молчание, которое лишь подогревало во мне нетерпение. Потом я повторил вопрос, причем отнюдь не бесстрастным тоном; она взглянула на меня – не сомневаюсь, что лицо мое не являло собою образец хладнокровия, а глаза – зерцало абсолютного спокойствия.

– Ответьте мне, – потребовал я.

И очень тихо, быстро и без тени лукавства она проговорила:

– Monsieur, vous me faîtes mal; de gráce láchez un peu ma main droite[227].

И действительно, я вдруг обнаружил, что держу упомянутую main droite в безжалостных тисках. Я немедленно выполнил требование Фрэнсис и в третий раз спросил ее уже мягче:

– Фрэнсис, насколько хорошо вы ко мне относитесь?

– Mon maître, j’en ai beaucoup[228].

– Фрэнсис, настолько ли, чтобы доверить себя мне в жены? Чтобы принять меня как своего супруга?

Сердце во мне бешено колотилось. Я видел, как пурпурный свет любви разливается по ее щекам, лбу и шее, мне хотелось заглянуть в глаза Фрэнсис, но они скрылись под опущенными ресницами.

– Monsieur, – прозвучал наконец нежный ее голос. – Monsieur désire savoir si je consens… enfin, si je veux me marier avec lui?[229]

– Совершенно верно.

– Monsieur sera-t-il aussi bon mari qu’il a été bon maître?[230]

– Я постараюсь, Фрэнсис.

Она помолчала; потом с несколько иной интонацией, возбудившей во мне радостный трепет, и с улыбкой à la fois fin et timide[231], что в совершенстве дополняла ее голос, Фрэнсис произнесла:

– C’est à dire, Monsieur sera toujours un peu entêté, exigeant, volontaire…[232]

– Я разве был таким, Фрэнсис?

– Mais oui, vous le savez bien[233].

– A было что-нибудь, кроме этого?

– Mais oui, vous avez été Mon Meilleur Ami[234].

– A вы, Фрэнсис, по отношению ко мне?

– Votre dévouée élève, qui vous aime de tout son cœur[235].

– И ученица моя согласна пройти со мною рядом всю жизнь? Отвечайте по-английски, Фрэнсис.

Несколько мгновений она думала, как ответить, и наконец медленно проговорила:

– При вас я всегда чувствовала себя счастливой. Мне приятно слышать ваш голос, видеть вас, находиться рядом; я уверена, вы очень хороший и самый лучший; я знаю, вы суровы к тем, кто ленив и легкомыслен, но неизменно добры к ученикам внимательным и трудолюбивым, даже если они и не блещут умом. Учитель, я буду очень рада всегда быть с вами. – И она сделала легкое движение, будто хотела прильнуть ко мне, но, сдержавшись, лишь добавила с большей пылкостью: – Учитель, я согласна пройти рядом с вами всю жизнь.

– Замечательно, Фрэнсис.

Я привлек ее к груди и запечатлел первый поцелуй на ее устах, скрепив таким образом наше соглашение. Потом и она и я сидели безмолвно – и безмолвие наше не было кратким. Не знаю, о чем думала в это время Фрэнсис, я и не пытался это угадать; я не изучал выражение ее лица и ничем другим не нарушал ее покоя. Я ощущал в себе счастье и умиротворенность и надеялся, что и она чувствует то же; я все так же придерживал ее рукой, но объятие это было мягким и нежным, поскольку никакого сопротивления уже ему не препятствовало. Я неотрывно глядел на рыжевато-красное пламя, и сердце мое, переполненное любовью, обнаруживало в себе все новые, неизмеримые глубины.

– Monsieur, – произнесла наконец еле слышно молчаливая моя подруга, которая, словно не веря своему счастью, замерла, как перепуганная мышка. Даже обратившись ко мне, она лишь чуточку приподняла голову.

– Да, Фрэнсис?

Мне нравилась такая немногословная беседа – я не из тех, кто пускает в ход бесчисленные любовные эпитеты и назойливые знаки внимания.

– Monsieur est raisonnable, n’est-ce pas?[236]

– Да, особенно когда об этом меня просят по-английски. Но почему ты спросила? По-моему, я веду себя ненавязчиво и без излишней горячности. Или я недостаточно спокоен?

– Ce n’est pas cela[237], – начала Фрэнсис.

– По-английски! – напомнил я.

– Хорошо; я хотела только сказать, что мне было бы желательно по-прежнему работать учительницей. Вы ведь не оставите преподавание, Monsieur?

– О, разумеется! Это единственный для меня источник доходов.

– Bon! Хорошо. Значит, у нас с вами будет одна профессия. Мне это нравится. И я буду стремиться к успеху с таким же необузданным рвением, как и вы.

– Ты б хотела быть от меня независимой?

– Да, Monsieur; как бы то ни было, я не хочу быть вам обузой.

– Но, Фрэнсис, я еще ничего тебе не рассказал о своих планах. Я ушел от Пеле и после месяца поисков получил другую должность с жалованьем в три тысячи франков в год, которое без труда могу удвоить за счет частных занятий. Так что, сама видишь, тебе совсем ни к чему изнурять себя уроками – на шесть тысяч франков мы с тобой можем неплохо прожить.

Есть нечто льстящее самолюбию мужчины, нечто приятно волнующее его гордость в том, чтобы стать для любимой женщины бережным хранителем и опекуном, чтобы кормить, и одевать ее, и обеспечивать всем, как Господь Бог – цветы долин. И, видя, что Фрэнсис обдумывает мною сказанное, я поспешил продолжить, чтобы направить ее решение в желательную сторону:

– Жизнь твоя была очень нелегкой и полной трудов, Фрэнсис, тебе необходим отдых. Твои тысяча двести франков – не бог весть какая прибавка к нашему доходу, а чтобы их заработать, надо стольким пожертвовать! Оставь свою работу; я буду счастлив устроить тебе отдых – позволь мне это сделать.

Не уверен, отнеслась ли с должным вниманием Фрэнсис к моим пылким увещеваниям. Она только вздохнула и произнесла:

– Какой вы богатый, Monsieur! – и беспокойно шевельнулась у меня на коленях. – Три тысячи франков! Тогда как я получаю всего тысячу двести. – Далее она заговорила быстрее: – Но это пока. Вы, Monsieur, кажется, изволили сказать, чтобы я отказалась от учительского места? О нет! Я буду крепко за него держаться. – И она с чувством сжала маленькими пальчиками мою руку. – Вы полагаете, что, выйдя за вас, я сделаюсь содержанкой? Я бы не смогла так жить; как скучны были б мои дни! Вы бы с утра до вечера занимались в классах, а я сидела бы дома одна и без дела; я бы сделалась угрюмой и подавленной и очень скоро бы вам надоела.

– Но, Фрэнсис, ты могла бы много читать, учиться – тебе ведь так это нравится.

– Нет, не могла бы; мне нравится созерцательная жизнь, но я предпочитаю активную. Я должна что-то делать – и делать вместе с вами. Мне кажется, Monsieur, что два человека, которые в обществе друг друга лишь отдыхают, не могут так по-настоящему любить, так высоко ценить друг друга, как те, кого соединяет еще и труд или сближают невзгоды.

– Да, ты совершенно права, – ответил я. – И у тебя будет собственный путь, ибо это путь достойный. Ну а теперь – в награду за столь скорое согласие – поцелуй меня.

Немного поколебавшись, что вполне естественно для новичка в искусстве поцелуев, Фрэнсис очень робко и нежно коснулась губами моего лба. Скромный этот дар я принял как заем и расплатился немедленно, причем с немалой для себя выгодой.

Не знаю, действительно ли Фрэнсис так сильно изменилась наружностью с тех пор, как я впервые ее увидел; во всяком случае, в моих глазах она была теперь совсем иной – той печали в глазах, бледности на щеках, того угнетенного, безрадостного выражения лица как не бывало; я видел перед собою весьма привлекательное розовое личико с милой улыбкой и ямочкой на щеке.

Прежде меня не раз посещала ласкающая самолюбие мысль, что столь сильное мое чувство к Фрэнсис доказывает особую проницательность моей натуры и исключительную способность разбираться в людях: девушка эта не была красивой, богатой, не была даже достаточно образованной – и тем не менее виделась мне сокровищем.

В этот вечер я понял, что заблуждался: дело было вовсе не в моих якобы уникальных способностях раскрывать в ком-либо духовные достоинства и ставить их выше внешнего очарования.

Для меня Фрэнсис была прекрасна и очаровательна во всех отношениях; в ней не было изъянов, к которым пришлось бы привыкать; ее глаза, зубки, кожа, изящные формы повергли бы в восторг любого ценителя женской красоты. Женщина может любить человека безобразной наружности, если только он неординарная, одаренная личность; однако, если бы Фрэнсис была édentée, myope, rugueuse ou bossue[238], я мог бы быть к ней столь же добр, но никогда не воспылал бы страстью; я благосклонно относился к маленькой жалкой неудачнице Сильвии, но к ней во мне никогда не пробудилось бы любви.

По правде говоря, в первую очередь Фрэнсис заинтересовала меня своими внутренними качествами, и они по-прежнему укрепляли мое чувство к ней, однако утонченность ее наружности нравилась мне отнюдь не меньше. Я извлекал несказанное, чисто физическое удовольствие при виде ее карих ясных глаз, гладкой нежной кожи, ровных жемчужных зубов, великолепно сложенной тонкой фигуры, и в моем отношении к Фрэнсис это было едва ли малозначаще. А отсюда следовало, что я по природе человек чувственный, хотя в этом плане по-своему сдержан и разборчив.

…Пока я писал последние странички, читатель, я питал тебя исключительно нектаром с душистых цветов. Однако нельзя так долго пробавляться одной лишь приторной пищей. Попробуй теперь чуточку желчи – всего глоток для сравнения.

Домой в тот вечер я вернулся достаточно поздно и, напрочь забыв, что человеку свойственны столь прозаические потребности, как есть и пить, лег спать на голодный желудок. День выдался напряженным, а с восьми утра во рту у меня не было ни крошки; кроме того, в течение последних двух недель я не отдыхал толком ни душою, ни телом, а весь вечер пребывал в лихорадке влюбленности – причем состояние это меня не покидало, а еще долго за полночь изгоняло прочь покой, в котором я так нуждался.

Наконец я все же задремал, но ненадолго; я открыл глаза – было еще совсем темно, и пробуждение мое было подобно пробуждению Иова[239]: «дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне»; я мог бы продолжить эту аналогию: хотя облика его не было пред глазами моими, «ко мне тайно принеслось слово, и ухо мое приняло нечто от него»; «тихое веяние, – и я слышу голос», говорящий: «Мы умираем, не достигши мудрости».

Этот голос и ощущение потустороннего холода многие расценили бы как нечто сверхъестественное, но по своему состоянию я сразу распознал, что это было.

Человека всегда гнетет осознание своей смертности, и в тот час именно смертная моя природа лепетала во мне и сетовала на свою участь, и дребезжащие нервы порождали этот мнимый звук, и было это следствием того, что дух мой, неукротимо рванувшийся к вожделенной цели, истомил тело, и без того ослабшее.

Страх перед великою тьмою обрушился на меня; я чувствовал, что в комнате моей воцарилось то, что, случалось, настигало меня и прежде, но, как мне казалось, покинуло уже навсегда.

Я снова оказался во власти ипохондрии.

Когда-то, еще в детстве, я знавал ее, она даже была моей гостьей; целый год я принимал ее у себя, хотя сама она оставалась для меня тайной; она проводила со мною ночи, неизменно присутствовала за столом, гуляла со мною по окрестностям, заводя в укромные, безлюдные места в лесах и горах, где мы усаживались рядом и где она могла набросить на меня свое мрачное, тоскливое покрывало и тем самым скрыть от моего взора небо и солнце, травы и зеленые деревья; она полностью овладевала мною и держала, вцепившись костлявыми пальцами.

Каких только историй не рассказывала она мне в эти часы, каких песен не пела! Она расписывала мне загробную свою страну, снова и снова обещая скоро взять меня туда; подтягивая к самому краю берега черной реки, она указывала мне могильные насыпи на другом берегу с памятниками и табличками, встающие в тусклом полуночном свете. «Там кладбище! – шептала она, простирая руку в сторону освещенных бледным сиянием могил, и прибавляла: – Там и для тебя готов уж дом».

Я был одиноким ребенком, не знавшим родительской ласки и радостного, живого общения с братом или сестрой, потому нет ничего удивительного, что, едва я вступил в пору ранней юности, колдунья эта отыскала меня, затерявшегося в смутных блужданиях духа, переполненного чувствами и не имеющего объекта, куда их направить, с горячими устремлениями и размытыми перспективами, с сильными, яркими желаниями и тусклыми, слабыми надеждами, – и, подняв свой призрачный фонарь, она заманила меня в сводчатый свой дом, в обиталище страхов.

Неудивительно, что тогда заклинания ее имели силу, но теперь, когда путь мой расширился, когда перспективы передо мною открылись и заблистали, когда чувствам было куда устремиться, когда желания мои, уставшие бороться со встречным ветром, сложившие уже крылья, приземлились вдруг на самую благоприятную для их осуществления полоску земли и обосновались там в тепле, довольстве и под опекой заботливой руки, – почему теперь подступила ко мне ипохондрия?

Я оттолкнул ее, как оттолкнул бы молодой супруг ужасного призрака своей любовницы, явившегося отравить любовь его к нареченной; однако ипохондрия преследовала меня не только всю ночь и весь следующий день, но еще восемь дней, – лишь тогда я постепенно воспрянул духом, ко мне вернулся аппетит, и в пару недель я окончательно оправился.

Все это время я ходил из угла в угол и никого не посвящал в свои переживания; как же обрадовался я, когда, избавившись от жестокой тирании своего демона, смог отправиться к Фрэнсис и снова быть с нею рядом.

Предыдущая главаГлава 64 из 66Следующая глава